Дедова ложка. Глава 11. Кавказ
Они стояли впереди — не синие, не нарисованные, а серо-зелёные, мокрые от дождя, огромные. Небо над ними было низкое. Пахло дымом, овчиной, мокрой травой и чем-то ещё — сухим, терпким, вроде полыни.
— Кубань, — сказал Тимоха. — Точнее, за Кубанью. Линия.
— Какая линия?
— Наша. Казачья. — Тимоха показал вперёд. — Там станица. Там дед Санькин. Пойдём.
Они шли долго. Максимка промок до нитки — не от дождя, а от росы, которая тут была густая, как из ведра. Сапоги вязли в грязи, потом в глине, потом в камнях. Он не жаловался. Он держал руку в кармане и трогал ложку — уже привычно, как трогают что-то своё, чтобы вспомнить, кто ты.
Станица вышла навстречу неожиданно — из-за поворота. Дома низкие, турлучные, крытые камышом. Дворы за плетнями. Пара тополей у реки. И тишина. Такая, какой в Москве не бывает ни ночью, ни утром.
— А почему тут тихо? — спросил Максимка.
— Потому что все или на посту, или на работе, — сказал Тимоха. — Женщины — там, — кивнул он в одну сторону, — мужики — там, — в другую. Сейчас война. Тихо бывает только тогда, когда некому шуметь.
У одного из дворов, у плетня, копалась в огороде девочка. Лет девяти, загорелая, с двумя тонкими косичками. Увидев их, она выпрямилась и приставила ладонь к глазам.
— Тимоха! — крикнула она. — Ты чего тут?
— Здравствуй, Санька, — сказал Тимоха. — Мы к деду твоему. Он дома?
Девочка — Санька — оглядела Максимку с головы до ног. Долго. Придирчиво. Потом сказала:
— Ты чей?
— Ничей, — сказал Максимка. — Я… Максим.
— Из Москвы, — добавил Тимоха.
— Из Москвы, — повторила Санька, будто пробуя слово на вкус. — А чего такой мокрый?
— Долго шли.
— Тогда идите во двор. Бабка кашу варит.
Она сказала это так, будто делала им великое одолжение. И тут же, без перехода, добавила:
— Только ты, — она кивнула Максимке, — в дом не заходи. Жди за плетнём. Понял?
— Почему?
— Потому что чужой, — сказала Санька. — А чужой — не в дом. Чужой во дворе ждёт. Так у нас.
Максимка хотел обидеться. Но смотрел на неё — и не мог. В её голосе не было ничего злого. Просто правило. Она сама была маленькая, в отцовских сапогах, с руками в земле, и говорила как взрослая.
— Ладно, — сказал он.
Санька кивнула — и потеряла к нему интерес. Она посмотрела на Тимоху:
— Дед в курене. Скажи ему, что я кашу довариваю.
И убежала.
Во дворе Максимка сел на завалинку. Тимоха ушёл в дом. Максимка сидел, смотрел на горы и слушал. Из куреня доносились голоса — Санькин, потом чей-то низкий, потом опять Санькин. Потом — ещё один голос, старческий, хрипловатый.
Вышел старик.
Он был невысокий, сухой, с широкими плечами. В чёрной черкеске, без газырей, в мягких сапогах, с кинжалом на поясе. Волосы седые, коротко остриженные, а усы — длинные, книзу, седовато-жёлтые от табака. На левом глазу — тёмная повязка. Правый — острый, серый, смотрит прямо, не мигая.
Он вышел на крыльцо, глянул на Максимку. Долго. Молча.
— Ты чей будешь? — сказал он наконец.
— Максим, — сказал Максимка и встал. — Я… пришёл с Тимохой.
— С Тимохой, — повторил старик. — Это я знаю. Я спрашиваю — чей.
Максимка не знал, что ответить.
— Не знаю, — сказал он честно.
Старик молчал. Смотрел на него. Потом отвернулся.
— Иди сюда, — сказал он. — Садись.
Максимка подошёл, сел рядом на ступеньку. Старик достал из кармана кисет, стал сворачивать цигарку. Одной рукой. Ловко.
— Санька тебя не пустила в дом, — сказал он, не глядя.
— Пустила бы. Я сам не пошёл.
— Врёшь.
— Вру, — согласился Максимка.
Старик усмехнулся одним углом рта.
— Хорошо, что врёшь честно, — сказал он. — Иначе б прогнал.
Он закурил. Молчал долго. Смотрел в сторону гор. Максимка тоже смотрел — на горы, на дым от своей же цигарки, который старик выдыхал ровно и спокойно.
— Ты не здешний, — сказал старик наконец.
— Нет.
— Из Москвы, говоришь?
— Да.
— И не видал никогда, как это бывает.
— Как что?
— Как тут воюют. — Старик повернул к нему голову. Правый глаз его смотрел спокойно, будто насквозь. — А ты погляди. Только смотри как следует. Не так, как в книжках пишут.
Максимка набрался духу и спросил:
— А как в книжках?
— В книжках — молодцы да злодеи, — сказал старик. — А тут все — люди. Наши — люди. Ихние — люди. У всех бабы, дети, скотина. У всех свои могилы. И все — за своё.
— А кто прав?
Старик долго молчал. Докурил цигарку, притоптал окурок.
— Ты сейчас мальчик, — сказал он. — Поэтому скажу коротко. Тут никто не прав. Тут все виноваты. И все — молодцы.
Максимка не понял.
— Как так?
— А так. — Старик смотрел на него ровно. — Кто первый начал — давно забыли. А сколько с той и с этой стороны лежит — знаем точно. И счёт этот — на всех. Ты вот сейчас выйдешь отсюда, и скажешь кому-нибудь: «Никто не прав». А тебе ответят: «А ты по какую сторону?» Вот и весь разговор.
— А если я ни по какую?
Старик посмотрел на него — и вдруг тихо засмеялся. Не зло. Как-то устало, по-доброму.
— Так не бывает, — сказал он. — Ни по какую — не бывает. Дак ты уж выбери, по какую. И держись её крепко. Только знай: на той стороне — тоже люди. Понял?
Максимка кивнул. Хотя опять не был уверен, что понял по-настоящему.
Он сунул руку в карман — и нащупал ложку. Она была на месте. Тёплая. Он вынул её, стал вертеть в руках, рассматривать. На ручке — маленькая зарубка, новая. Не помнил, откуда. Может, на Бородине зацепил о щебень. Может, тут. Не важно.
Старик проследил взглядом за его рукой.
— Что это у тебя? — спросил он.
Максимка протянул ложку.
Старик взял её в руки — аккуратно, как берут чужое, но с интересом. Повертел. Оглядел ручку. Оглядел черенок. Постучал ногтем по краю — звонкий, тонкий звук.
— Наша, — сказал он.
— Казачья?
— Казачья, — кивнул старик. — Дерево наше. Не тутошнее. Донское. Видишь, тёмное какое? Донская вода в дерево так входит. — Он вернул ложку. — Чья?
— Прадеда. Егора Фомича.
Старик на секунду замер.
— Как?
— Егор Фомич. С Дону. Москвой. Это я так, — сбился Максимка.
Старик смотрел на него долго. Потом медленно проговорил:
— Егор Фомич у меня в сотне был. Давно. Молодым. — Он помолчал. — У него шрам был. На левой руке. От турецкой сабли.
Максимка замер.
— Да, — сказал он тихо. — Было. Бабушка говорила.
Старик ещё раз посмотрел на ложку. Потом на Максимку. Потом на горы.
— Значит, это она, — сказал он, будто сам себе. — Та самая.
— Какая?
— А он её с собой в поход носил. — Старик усмехнулся. — Не какую-нибудь. Эту. Говорил: «Своя ложка — своя голова. Без неё я никто». Помню.
Максимка сидел, не дыша.
— Спасибо, — сказал он.
— За что?
— Что помните.
Старик не ответил. Только посмотрел на него — и в правом глазу его было что-то такое, чего Максимка не понял. Может, жалость. Может, уважение. Может, что-то третье, для которого у Максимки ещё не было слова.
Из дома вышла Санька. В руках — деревянная плошка с кашей. Дымящаяся. Она поставила её перед Максимкой на ступеньку. Села рядом, подобрав ноги.
— Ешь, — сказала она.
— Спасибо.
— Холодная будет — я не виновата.
— Я не жалуюсь.
— Ну и хорошо.
Максимка взял ложку — свою, из кармана. Посмотрел на неё. Посмотрел на Саньку. Потом убрал свою обратно в карман и взял ту, что лежала рядом, — деревянную, тёмную, чуть обкусанную по краю. Санькину.
Санька посмотрела на этот манёвр. Хмыкнула.
— Умный, — сказала она.
— Ага, — сказал Максимка.
И стал есть кашу. Она была горячая. И пахла дымом.
Старик смотрел на них обоих с крыльца. Молча. И Максимке показалось, что где-то далеко, за хребтом, кто-то тоже ест кашу. Чужие. Такие же мальчики. Тоже голодные. Тоже с ложками.
Он опустил взгляд в плошку. Спрятал свою ложку поглубже в карман. И ничего больше не сказал.
Ночью его разбудили.
Тихо. Не стрельбой — просто кто-то тронул за плечо. Максимка открыл глаза. Над ним стояла Санька. Бледная. Губы плотно сжаты.
— Вставай, — сказала она.
— Что?
— Деда убили. На посту.
Он сел. В горле стало сухо.
— Когда?
— Только что. Принесли.
Санька не плакала. Стояла прямая. Смотрела в сторону. Только руки у неё были сжаты в кулаки. Белые.
Максимка встал. Взял ложку — свою — из-под головы, куда положил вечером. Сунул в карман. Вышел.
Во дворе было тихо, темно, пахло дымом. У плетня сидели казаки. Молча. Один курил. Другой смотрел в землю. Третий — держал в руках чью-то папаху. Дедову.
Максимка остановился в дверях. Никто его не замечал. Он постоял. Потом вернулся в дом.
Санька всё ещё стояла у стены — там, где была.
— Санька, — сказал Максимка.
— Что.
— Я… — он не знал, что сказать. — Мне очень жаль.
— Ага, — сказала Санька. Голос у неё был ровный, будто не её дед сейчас лежал под плетнём. — Он твоего прадеда знал. Это теперь у нас с тобой одно.
Максимка промолчал.
Санька вдруг обернулась к нему. Правым глазом — левый, как у деда, был в тени.
— Дай руку, — сказала она.
Максимка протянул руку.
Санька сунула ему в ладонь что-то тёплое. Деревянное. Тёмное.
Ложку.
— Держи, — сказала она. — Деду не надо больше.
— Санька…
— Бери.
Максимка взял. Посмотрел — деревянная, тёмная, чуть обкусанная по краю. Та самая, из которой он ел кашу. Поперёк ручки — косо, наспех, ножом — две буквы: «С. П.».
— Это что? — спросил он.
— Санька Палашкина, — сказала она. — Имя и фамилия. У нас у всех так. — Она помолчала. — Это чтобы ты помнил. Понял?
Максимка кивнул.
Он сунул ложку Саньки — теперь уже свою — в другой карман. Рядом с первой. Две ложки. Тёплые. Свои.
Утром Тимоха свистнул в дудочку.
Горы поплыли. Станица поплыла. Санька всё ещё стояла у стены — не двинулась.
Последнее, что Максимка увидел, — как она подняла руку. Не помахала. Просто подняла.
Он тоже поднял.
А потом гора закрыла всё.
Свидетельство о публикации №226091701754