Дедова ложка. Глава 12. Песня
Тимоха стоял рядом, держал в руке дудочку и молчал.
— Это твой дом? — спросил Максимка.
— Не мой, — сказал Тимоха. — Моего деда. И всех наших. Мы все отсюда, куда бы ни уехали.
Они спустились к воде по глинистому берегу. У самой воды, у костра, сидели люди. Немного — старик, двое мужиков, баба с удочкой. Все молчали. Костёр горел ровно. Над ним висел котелок.
Старик обернулся. Максимка сразу узнал его — по шраму на левой руке. Длинный, белый, от кисти до локтя. От турецкой сабли.
Сам старик был седой, с короткой бородой, в рубахе навыпуск, подпоясанной ремешком. На боку — шашка. Та самая, с птичьей головой. Максимка её узнал.
— Тимофей, — сказал старик. — Ты чего привёл?
— Гость, — сказал Тимоха. — Из Москвы.
— Из Москвы, — повторил старик, будто пробуя. — Далеко.
Он посмотрел на Максимку — спокойно, без удивления, будто тот приходил каждый день. И указал на бревно у костра:
— Садись. Каши нет. Чай есть.
Максимка сел. Чай был крепкий, чёрный, с дымком и травами. Он обжёг губы, но не отставил — держал кружку в ладонях и молчал.
Мужики у костра молчали тоже. Баба с удочкой подсекла — вытащила маленькую рыбку, — бросила в ведро, насадила новую наживку. И снова замерла.
Так они сидели долго.
Потом один из мужиков тихо запел.
Голос у него был низкий, глухой, и пел он без слов — просто тянул. Так, как тянут, когда поют, а слов уже не помнят. Или когда слов вообще не надо, а песня всё равно поётся.
Второй мужик подтянул — тоже без слов. Потом баба с удочкой. Она не оборачивалась, смотрела на воду, но пела. И Дон под эту песню шёл, будто подхватывая.
Максимка сидел и слушал.
У него внутри что-то поворачивалось — медленно, как большая тяжёлая вещь. Он не понимал слов. Он вообще не понимал, что это за песня и откуда она. Но что-то в ней было такое, что он узнавал — как узнал реку. Как узнал фотографию на антресолях. Как узнал ложку в кармане.
Он сунул руку в карман. Нащупал. Обе были там. Прадедова. И Санькина.
— Что это за песня? — спросил он тихо у Тимохи.
— А никто не знает, — сказал Тимоха. — Её всегда тут пели. Дед мой говорил: она ещё раньше была. Не наша. Прабабкина. А может, и до них.
— А слова?
— Потерялись.
— Как так — потерялись?
— А так. — Тимоха пожал плечами. — Жили, жили, пели, пели. Слова забылись. Голос остался.
Максимка посмотрел на него. Потом на мужиков. Потом на реку.
— Красиво, — сказал он.
— Да, — сказал Тимоха. — Красиво.
Старик — Егор Фомич — всё это время смотрел на огонь. Молча. Кружка у него в руке давно остыла. Он не пил.
Вдруг он сказал:
— Мальчик.
Максимка обернулся.
— Ты.
— Я?
— Ты. — Старик смотрел на него спокойно. — Подь сюда.
Максимка встал и подошёл. Старик показал рукой — садись рядом. Максимка сел.
— Ты её узнал, — сказал Егор Фомич. Это был не вопрос.
— Что?
— Песню. Узнал.
— Не знаю, — сказал Максимка. — Как будто да.
— Значит, наш, — сказал Егор Фомич. — Она чужим не поётся.
Он помолчал. Потом протянул руку.
— Дай, — сказал он. — Что у тебя в кармане.
Максимка не подумал прятать. Достал. Протянул первую — прадедову. Тёмную, деревянную, с короткой ручкой. Чистенькую, без букв.
Егор Фомич взял её. Повертел. Оглядел. Погладил большим пальцем черенок. Постучал ногтем. Потом вдруг усмехнулся — коротко, одним углом рта.
— Ишь ты, — сказал он.
Достал из кармана ножик. Маленький, с костяной ручкой. Открыл. Подумал секунду — и вдруг резко, коротко, криво нацарапал на ручке две буквы: «Е. Ф.»
Максимка смотрел, как дерево принимает нож.
— Что вы делаете?
— Своё помечаю, — сказал Егор Фомич. — Своё в походе мечено должно быть. У нас без отметки ложки теряются, а потеряешь ложку — потеряешь себя.
Он вернул ложку. Только теперь она была не та же самая. Такая же в руке — но с буквами. С его буквами. Настоящими. Только что вырезанными.
Максимка посмотрел на ложку. Посмотрел на старика. Посмотрел на ложку снова.
— Это… — начал он.
— Это, — согласился Егор Фомич. — Твоя.
— Но она была моя. И до этого.
— Конечно, была, — сказал Егор Фомич просто. — А теперь — с меткой. Теперь её ни с чем не спутаешь. — Он помолчал. — Носятся у нас и другие вещи. Своё с чужим рядом не кладут.
Он кивнул на второй карман Максимки.
— Доставай, — сказал он.
Максимка достал Санькину. Тёмную, обкусанную по краю. С косыми буквами «С. П.» на ручке.
Егор Фомич взял. Повертел. Оглядел. И вдруг — не улыбнулся, а как-то так, будто внутри у него что-то тихо повернулось.
— Санька, — сказал он.
— Откуда вы знаете?
— По буквам, — сказал Егор Фомич. — И по руке. Палашкиных почерк. — Он вернул ложку. — Жива?
— Жива.
— Дед её?
— Убили.
Егор Фомич молчал долго. Долго — так, что костёр успел три раза стрельнуть. Мужики за его спиной не переставали петь — теперь уже чуть тише, будто всё понимая.
— Хороший был казак, — сказал Егор Фомич. — Строгий.
— Он меня учил, — сказал Максимка. — Говорил: «Никто не прав. Все виноваты. И все — молодцы».
Егор Фомич долго смотрел на него. Потом медленно кивнул.
— Так и есть.
— А как же? — Максимка сбился. — Как же тогда… Если никто не прав, как же жить?
Егор Фомич подумал. Потом сказал:
— А ты не по правде живи.
— А по чему?
— По своим, — сказал Егор Фомич. — Держи их. Своих. Тех, кто рядом. Их держи, их не сдавай. А правда — её никогда никакая сторона не удержит. Правда уйдёт, свои — останутся.
Максимка молчал. Он держал в одной руке прадедову ложку — свежую, с меткой. В другой — Санькину. Обе были тёплые. Обе от рук.
— Значит, правды нет? — спросил он тихо.
— Есть, — сказал Егор Фомич. — Просто она не тут. — Он показал рукой куда-то в темноту, за реку, за небо. — Она длинная. Её за одну войну не увидать. Её за сто лет не увидать. Её видно только тогда, когда много-много своих было и много-много ушло. Тогда она выходит. А пока — держись своих.
Он встал. Ноги были слабые — поднялся тяжело, опираясь на колено. Максимка вскочил, чтобы помочь, но старик остановил его рукой.
— Не надо, — сказал он. — Я сам.
Он постоял секунду. Посмотрел на темнеющий Дон. Потом обернулся.
— Тимофей, — сказал он. — Свистни.
Тимоха поднял дудочку.
Максимка схватил его за рукав. И — на всякий случай — зажал в других руках обе ложки. Крепко.
Егор Фомич смотрел на него.
— Ты вернёшься, — сказал он. Это было не пожелание. Это было утверждение.
— Куда?
— Домой, — сказал Егор Фомич. — И туда, откуда пришёл. В Москву. К деду.
— К деду? — Максимка не понял. — Я же тут, в прошлом…
— Все тут, — сказал Егор Фомич спокойно. — Всё тут. И ты — тут. И дед твой — тут. Просто он это знает, а ты ещё нет.
Он пошёл вдоль берега — не спеша, к темноте.
И тут мужики за спиной Максимки запели громче. Уже не без слов. Слова вылезли откуда-то — короткие, простые, повторяющиеся. Максимка не успел их разобрать: что-то про волю, про волю и Дон. Потом — про то, что «где-то там, где-то там». И ещё раз — про волю.
Тимоха поднёс дудочку к губам.
— Погоди! — закричал Максимка.
— Что?
— Что она поёт? Песня что поёт?!
Тимоха посмотрел на него — уже наполовину уходящий, уже слабо видимый.
— Ничего, — сказал он. — Она не поёт. Она помнит.
Свистнул.
Всё поплыло.
Последнее, что Максимка видел, — как Егор Фомич обернулся, стоя по колено в тумане над Доном. Большой, седой, с шашкой в руке. И поднял её.
Не как воин.
Как поднимают — чтобы попрощаться.
А потом — Москва. Печка. Сторожка. Утро.
Свидетельство о публикации №226091701758