Море

     Нина Фёдоровна дожила до семидесяти девяти лет и ни разу не видела моря.

     Это было не то чтобы горе. Это было такое — знаете, как гвоздь в стене, на котором ничего не висит: мимо ходишь, не замечаешь, а иногда взгляд зацепится, и подумаешь: надо бы вытащить. И не вытащишь.

     Она родилась в сорок четвёртом в деревне под Кировом, где ближайшая большая вода была река Вятка, а море существовало в виде синего пятна на карте у доски. Учительница говорила: вот Чёрное, вот Азовское. Нина смотрела на пятно и пыталась представить, как это — когда до края не видно.

     Потом было ремесленное училище, потом фабрика, потом Толя, потом двое детей подряд, потом Толина спина, потом бесконечная, как река, работа. Все вокруг ездили: кто в санаторий по путёвке, кто дикарями. У них не складывалось. То денег нет, то тёща болеет, то у Толи путёвка в Анапу горит, а Нине не дали отпуск, и он уехал один, и вернулся загорелый и виноватый, и привёз ей ракушку и полотенце с дельфином.

     Ракушка стояла на серванте тридцать лет. Полотенце износилось в тряпку.

     — Ты не расстраивайся, — говорил Толя. — Мы с тобой на будущий год вместе. Точно.

     Он говорил это, кажется, восемнадцать раз.

     Он умер в две тысячи шестом.

     ***

     Дети выросли, разъехались, звонили. Дочь Оля жила в Перми, сын Витя — в Подмосковье, в Мытищах, и раз в год присылал деньги, и звонил по праздникам, и был в общем неплохой.

     Нина Фёдоровна жила одна в двухкомнатной квартире, смотрела телевизор и ходила в магазин.

     Море она видела в передачах. Очень любила про путешествия — не те, где ведущий скачет и кричит, а спокойные, где показывают волны и молчат.

     Однажды Оля приехала и застала её у телевизора: там был какой-то каменистый берег, серый, ноябрьский, с чайками.

     — Мам, ты чего? Скукота же.
     — Хорошо, — сказала Нина Фёдоровна. — Ты послушай, как шумит.

     ***

     Копить она начала в семьдесят три.

     Не из отчаяния — наоборот, весело. Завела коробку из-под конфет, куда клала остатки с пенсии. Не то чтобы много: то триста рублей, то пятьсот, а бывало, что и ничего, потому что зубы, потому что лекарства, потому что внуку на подарок.

     Один раз коробка опустела почти целиком: у Оли муж потерял работу, было тяжело, и Нина Фёдоровна отправила ей всё, что было, и сказала, что это «просто лежало».

     Она не жалела. Она просто начала снова.

     К семидесяти девяти в коробке было сорок две тысячи.

     ***

     В марте она позвонила сыну.

     — Вить. Ты вот что. Ты билет мне возьми.
     — Куда, мам?
     — К морю.

     Витя помолчал.

     — В смысле — к морю?
     — Ну к морю. К любому. Мне всё равно. Хоть в Анапу.
     — Мам. Тебе восемьдесят.
     — Семьдесят девять.
     — Тебе с давлением туда нельзя. Ты жару не перенесёшь. Ты одна на поезде двое суток — ты о чём вообще?
     — Так я не одна. Я с тобой хотела.
     — У меня работа, мам, — сказал Витя и стал объяснять, какая у него работа.

     Она послушала, посоглашалась и сказала:
     — Ну ладно, ладно. Это я так. Это я от скуки.

     И положила трубку.

     И больше про море ни с кем не говорила.

     ***

     Осенью она упала в ванной и сломала шейку бедра.

     Дальше было то, что бывает: больница, гвоздь, лежать, не вставать, пролежни. Оля приехала и жила два месяца, и возила её в туалет на клеёнке, и однажды вышла на лестницу и там выла в кулак, потому что при матери было нельзя.

     В декабре Нину Фёдоровну перевезли к Вите в Мытищи. Витина жена Люда была женщина резкая, но честная: сразу сказала, что будет тяжело, и сразу стала делать всё как надо, без вздохов.

     Комнату отвели маленькую, окно во двор, тополь, парковка.

     Нина Фёдоровна лежала и смотрела в потолок и всем говорила: да мне ничего не надо, вы идите, у вас дела.

     ***

     В феврале приехала внучка Даша — Витина дочь, двадцать три года, дизайнер, синие волосы, наушники в ушах.

     Она приехала не к бабушке, а так — переночевать между поездами, — и заглянула в комнату из вежливости, и застряла там на четыре часа.

     Они говорили про всё. Про Дашину работу, которую бабушка не поняла, но одобрила. Про Толю. Про фабрику.

     И бабушка вдруг сказала:
     — А я, Дашка, моря-то не видела.
     — Как — не видела?
     — А так. Ни разу.

     Даша не стала ахать и охать. Она сказала:
     — Ну ничего себе.

     И задумалась.

     ***

     Через три недели она приехала снова, с сумкой.

     Она привезла: ноутбук, колонку, гирлянду, синюю ткань метров пять, вентилятор, две банки гуаши и пакет с чем-то тяжёлым.

     Витя спросил:
     — Ты чего затеяла?
     — Пап, не мешай.

     Она завесила окно синей тканью и пустила по ней гирлянду. Поставила на стул колонку. Открыла на ноутбуке видео — настоящее, четырёхчасовое, снятое с одной точки: берег, прибой, никакой музыки, только вода.

     Из пакета достала пять килограммов песка, купленного в строительном, и высыпала его в тазик.

     Потом сняла с бабушки носки.

     — Дашк, ты что делаешь?
     — Тихо, ба.

     Она опустила бабушкины ноги в тазик с песком. Песок был холодный, и она подлила туда горячей воды из чайника, и размешала рукой, и попробовала — нормально ли.

     Включила видео на весь экран. Включила звук погромче. Включила вентилятор — на самую слабую скорость, чтобы просто шевелился воздух.

     И выключила свет.

     ***

     В комнате стало темно, и по синей ткани пошли блики гирлянды, и на экране качалась вода, и шумела — по-настоящему, тяжело, с этим перекатывающимся гравием, — и ветерок ходил по лицу.

     Нина Фёдоровна лежала и молчала минут пять.

     Потом сказала:
     — Громче сделай.

     Даша сделала громче.

     Ещё помолчали.

     — Даш.
     — Что, ба?
     — А оно правда такое шумное?
     — Правда, ба. Даже громче.

     Нина Фёдоровна пошевелила ступнями в мокром песке.

     — Надо же, — сказала она. — Я думала, оно мягче.

     И заплакала — беззвучно, только подбородок двигался. Даша легла к ней рядом на кровать, боком, неудобно, и взяла её за руку, и они так лежали и смотрели на экран.

     Часа полтора.

     Потом бабушка сказала:
     — Ну всё. Хватит. А то привыкну.

     ***

     Она прожила ещё восемь месяцев.

     Тазик с песком стоял под кроватью, и Даша, когда приезжала, устраивала «море» — так и говорили в семье: «пойду устрою бабушке море». Иногда это делала Люда, когда Даши не было. Один раз, в мае, устраивал Витя — неумело, забыл подогреть воду, и мать смеялась над ним и говорила, что в мае вода и должна быть холодная.

     Она умерла в октябре, ночью, спокойно, во сне.

     В коробке из-под конфет нашли сорок две тысячи и записку, написанную ещё до перелома, крупным почерком:
     «Детям не отдавать. Это мне на поездку».

     Витя прочитал и сел на пол.

     ***

     Хоронили в Мытищах, потому что везти в Киров было сложно, и Виктор потом долго себя за это грыз.

     А следующим летом он взял отпуск — впервые за одиннадцать лет — и поехал с Дашей в Анапу.

     Он не любил море и не собирался его любить. Он поехал по другой причине.

     Утром, часов в шесть, когда на пляже не было никого, кроме уборщика и двух собак, он зашёл в воду по колено в закатанных брюках, потому что не переоделся.

     Достал из кармана ту самую ракушку с серванта — привёз с собой в носке, обмотав, чтобы не разбилась.

     Постоял.

     Он хотел сказать что-нибудь правильное, но правильное в голову не приходило, а приходило только глупое и стыдное.

     И он сказал вслух, негромко:
     — Ну вот, мам. Смотри. Шумит.

     И опустил ракушку в воду.

     Даша стояла на берегу с телефоном, но снимать не стала. Она потом говорила, что не смогла...


Рецензии