Облака барашки. Счастье в солнечном дне
В гуще смородиновых кустов — большое цинковое ведро, доверху наполненое налитыми солнцем ягодами. Рядом, в зарослях, копошатся дети — девочка, почти подросток, и вихрастый мальчуган. В руках у них по кружке. Чёрные бусины смородины свисают, поблёскивая в зелени листвы, словно новогодние шары. Маленькие пальчики ловко срывают сладкую, с кислинкой, ягоду — лучшее лакомство для деревенской детворы. Одну в рот, другую в кружку, где она глухо ударяется о дно.
Заглядываю в кружку сына: там сиротливо перекатываются три ягодки да охапка зелёных листьев вперемешку с веточками. Он срывает всё вместе.
В пушистом ореоле выцветших волос — загорелые носы в рыжих крапушках веснушек и смешливые карие глаза. И над всем этим — звонкий голосок, вплетающий в шорох листьев слова какой-то песни.
Дочка этим летом отдыхала в детском лагере, который основали немцы-меннониты. Они приезжают на Южный Урал в ещё оставшиеся немецкие сёла, а вожатые у них из Германии. По утрам дети в лагере поют псалмы. Оттуда дочка и привезла эту незамысловатую песенку положенную на библейский сюжет. На её тоненькой шейке под почти прозрачной кожей мерно пульсирует синяя жилка.
— Я маленькая овечка-а-а, — выводит она, — я иду за ни-и-им. Узкою тропо-о-ою, в город Иерусали-и-им…
У меня было другое детство. Время пионерских костров, звонких горнов и алых галстуков, которые мы гладили так старательно, будто от этого зависела судьба страны. Мы маршировали под барабанную дробь, распевая «Взвейтесь кострами…», и искренне верили, что портрет Ильича на стене — это навсегда. Моё пионерское детство давно растворилось в тумане лет и выцвело, как старая фотография. А здесь, на стыке тысячелетий, — агнец Божий…
Нестройным эхом ей вторит, смешно коверкая слова, срывающийся голосок трёхлетнего малыша:
— Я ма-аленький ове-е-енец, я-а-а иду за ни-и-и-им. Узкою топе-е-енью в го-о-лод Усаи-и-и-им.
— Ты неправильно поёшь, — поправляет его сестра.
— Почему неплавильно? — удивлённо поднимает он на неё лицо.
— Потому что надо петь не «овенец», а «овечка».
Малыш удивлённо хлопает ресницами, трёт рукой щёку, ещё больше размазывая грязь по чумазой мордашке, и наконец решительно заявляет:
— Но я же мальчик. Значит, я не овечка. Овечка — это девочка. А я… я овенец!
— Нет такого слова, — смеётся дочь.
Сын на минуту задумывается. У него нежное, красивое лицо ангела. Он смотрит на сестру, и его пухлые губки медленно шевелятся, будто он молится невидимому богу и упрямо чеканит:
— А я всё равно буду петь «овенец»! Это моё слово. Оно клутое!
Дочь вздыхает тяжело, по-взрослому, словно на её хрупкие плечи разом свалились все заботы нашего шумного двора.
— Ну какое «клутое»? Неправильно это, понимаешь?
— Правильно! — малыш вытягивает шею, как маленький гусь, и снова заводит, старательно выводя гласные: — Я ма-а-ленький ове-е-енец…
Из-за куста смородины, где она до этого тихонько возилась с ягодами, подаёт голос бабушка:
— Балам, оставь ты его. Пусть поёт как хочет. У него слово своё, детское. А детское слово — оно святое.
Малыш сияет. Глаза — две спелые вишни, полные гордости.
— Видишь? Бабушка сказала можно!
Дочь уже было открыла рот, чтобы продолжить свою «правильную» лекцию, но тут солнце пробилось сквозь листву, позолотило грязную щёку брата, подсветило смешной вихор на макушке — и вся строгость вмиг испарилась.
— Ладно, — сдаётся она, едва заметно улыбаясь. — Пусть будет «овенец». Только не ори так, а то куры от твоего пения совсем ошалеют и перестанут нестись.
Малыш расплывается в широкой улыбке и, не давая ей опомниться, спрашивает:
— А за кем овечки идут?
Дочь на секунду задумывается. Видно, как в ней борются детское желание ответить попроще и то, чему её учили в лагере, — дать объяснение серьёзное, почти взрослое. Наконец она ставит кружку на землю, расправляет плечи и говорит с торжественной важностью, в которой всё же проскальзывает трогательная детская интонация:
— Понимаешь, это как будто про нас… Ну, про людей. В Библии люди — как овечки, а Бог — как пастух. Овечки идут за Богом.
— Как коза за бабушкой? — тут же уточняет сын, мгновенно переводя всё в понятный ему мир.
— Ну… почти, — улыбается дочка, стараясь не рассмеяться. — Только Бог смотрит за всеми сразу. И он добрый. Он любит всех, даже если кто-то убежит в лес или съест все ягоды и не положит в ведро.
Брат смотрит на неё серьёзно, потом оглядывается на смородиновые кусты, будто проверяя, не прячется ли там, в тени, этот невидимый пастух.
— А если я убегу далеко, он меня найдёт?
— Найдёт, — уверенно кивает сестра. — Он же всё видит. Даже если ты спрячешься за кустом и будешь сидеть тихо-тихо.
— Даже если я буду есть листья? — шепчет сын, косясь на зелёную охапку в своей кружке.
— Даже если будешь есть листья, — снова улыбается дочь. — Но лучше всё-таки ягоды.
— А ещё вожатые говорили, — таинственно шепчет она, наклоняясь к нему, — что Бог за нами всеми смотрит, чтобы мы не заблудились, он всё видит сверху. А если кто-то шалит, то тогда он может наказать. Не сразу, конечно, но потом обязательно напомнит: «А ну-ка, кто тут без спросу конфету взял?»
— Наказать? — сын округляет глаза. — А как?
— Ну, не знаю, — пожимает плечами дочь. — Может, всё пойдёт наперекосяк. Хотел прыгнуть — ногу сломаешь. Хотел тихонько проскочить мимо вожатой — а она как раз из-за угла. Вот это и есть наказание. Как будто Бог говорит: «Я всё вижу!»
— Ой… — сын опасливо оглядывается. — Тогда я вообще ничего не буду делать.
— Да не надо ничего не делать, — смеётся сестра и тут же снова напускает на себя серьёзность. — Просто не шали. Будь хорошим, и всё будет нормально.
— Ладно… — тянет сын, всё ещё настороженный. — Тогда я буду хороший овенец. И не буду шалить.
Он идёт вдоль кустов и снова заводит свою песню звонким ангельским голоском, вплетая её в деревенскую симфонию летней благодати:
— Я ма-аленький ове-е-енец, я-а-а иду за ни-и-и-им… Узкою топе-е-енью в го-о-лод Усаи-и-и-им…
Сын поёт так старательно, будто сдаёт экзамен на самого послушного мальчика в мире. Дочь подпевает вполголоса, прикрыв рот ладошкой, чтобы не прыснуть от смеха и не разрушить этот торжественный момент.
Ветер, словно подслушав их, решает подшутить: срывает с дерева сухую ветку и бросает прямо под ноги малышу. Тут сын замирает, оглядывается, из-за куста доносится его озадаченный голосок:
— Ого… А кто это в меня ветками кидается? Бог, что ли?
Он задрал голову, вглядываясь в бездонную синь, будто надеялся высмотреть там хоть какой-то вразумительный ответ. Но небо молчало, по-летнему равнодушное к детским вопросам. Поняв, что ждать больше нечего, сын решил, что тема закрыта. С самым серьёзным видом отряхнул шорты, поправил съехавшую на нос бейсболку и, как ни в чём не бывало, зашагал дальше по тропинке.
Соломенные кончики волос, чумазые мордашки и духмяные смородиновые дни жаркого июля. В воздухе густо пахнет нагретой полынью и сухой, выжженной солнцем травой. И внезапно стало ясно: счастье — вот оно. Оно приходит исподволь, как случайный тёплый луч, что вдруг скользнёт по лицу, когда сидишь в высокой траве. Оно не шумное, не праздничное — тихое, домашнее, как запах печного дыма или парного молока. Словно лето обнимает тебя за плечи, и ты вдруг понимаешь: всё на своих местах.
Я сидела, чувствуя под собой всю Землю. Казалось, в этом мгновении уместилось всё: и прошлое, что тихо шепчет из памяти, и туманное, но обещающее будущее, и само неторопливое, вековое дыхание планеты.
— Да, да, — повторяю я про себя. — Вы мои овечки. Мои маленькие белые барашки.
Летний день так спокоен и незыблем, словно боялся спугнуть собственное счастье. На душе половодье чувств — безудержное и нежное. И сладко ноет под ложечкой, будто стоишь на пороге долгого, чудесного пути.
В вышине, в лазурной синеве, как на сочном лугу, небесный пастух лениво подгоняет белоснежные стада кучерявых облаков.
А я стою, жмурюсь от солнца и шепчу, как заклинание:
— Всё хорошо. Всё будет хорошо.
И ведь правда — всё было как надо. А этот день, пропитанный медовым светом, навсегда останется в памяти — золотой меткой на сердце.
Свидетельство о публикации №226091800495