Мама, беги! История Елены. Книга 1

Мама, беги!
История Елены


ВНИМАНИЕ
Все события, описанные в этой книге, являются художественным вымыслом. Любые совпадения с реальными людьми, событиями или местами случайны.
Автор не пропагандирует и не стремится оскорбить чувства верующих. Вера и культ, изображённые в книге, — плод воображения и художественный приём, использованный для глубины повествования.


ГЛАВА 1. АЛЁНА

УТРО
Алёна проснулась за секунду до будильника.

Тело знало раньше головы. Как всегда. Как будто внутри сидел кто-то  очень  внимательный  и  очень  усталый,  кто  следил за временем, пока она спала. Она лежала с закрытыми глазами, слушала тишину квартиры и ждала. Три. Два. Один.

Телефон на тумбочке дёрнулся и заиграл.

Она протянула руку, не глядя, сбросила. Тишина вернулась. Алёна открыла глаза.

Потолок. Трещина от угла к люстре. Паук в углу, которого она всё собиралась выгнать и всё забывала. Утро серое, осеннее, без солнца, но светлое. Как всегда.

Она села. Одеяло сползло, и сразу стало зябко. Алёна поёжилась, обхватила себя руками за плечи. Плечи у неё были узкие, покатые, как у девочки-подростка, и вечно мёрзли. Она сама была вся какая-то недоростковая — метр пятьдесят восемь с утра, метр шестьдесят с каблуками, если очень постараться. Волосы короткие, тёмные, почти чёрные, с лёгкой волной, что вечно торчали в разные стороны, как у воробья, искупавшегося в луже. Она их стригла раз в два месяца у одной и той же парикмахерши, которая всегда говорила одно

и то же: «Ну давай хоть чуть-чуть длиннее?» — и всегда слышала одно и то же: «Нет».

Она встала, натянула первый попавшийся свитер — серый, растянутый, с перекрытой вышивкой цветочка — колокольчика дыркой на локте, который она любила больше всех остальных вещей, потому что он был мягкий, — и пошла в ванную.

Зеркало отразило её целиком.

Смотреть на себя по утрам Алёна не любила. Не потому, что не  нравилась.  Просто…  странно  это  было.  Смотреть  на  себя и не узнавать. Как будто в зеркале стояла правильная, хорошая, настоящая Алёна, а внутри неё жила какая-то другая девочка, которую она никогда не видела и никогда не вспомнит.

Она наклонилась к раковине, умылась холодной водой. Вода была настолько ледяная, что обожгла лицо, и это было приятно. Она подняла голову, вытерла лицо полотенцем и снова посмотрела в зеркало.

ГЛАЗА
Вот глаза она любила. Ярко-синие. Такой синий бывает только на открытках и в рекламе, и она сама не верила, что такой цвет вообще существует в природе, пока не увидела однажды океан. С тех пор она называла их про себя: «две капли океанских вод». Как в той песне. Глупо, конечно. Но правда.

Она улыбнулась своему отражению. Улыбка вышла кривая, но живая.

Потом взгляд скользнул ниже. По шее. По ключицам. По груди.
По животу.
И остановился.

ШРАМ
Он был там. Как всегда. Прямо внизу живота, чуть наискосок, длиной сантиметров десять, бледный, старый, гладкий. Она провела по нему пальцами — медленно, как будто читала что-то на ощупь. Кожа была чуть плотнее, чуть холоднее, чем вокруг. Как чужая.

Аппендицит,  сказали  ей.  Давно.  В  детстве.  Она  сама не помнила — просто знала. Так ей сказал родители. Так было написано в медицинской карте. Так было правильно.

Но пальцы каждый раз останавливались и не хотели идти дальше.

Слишком длинный. Слишком низкий. Не там, где должен быть аппендицит. Она не знала, где должен быть аппендицит, — но знала, что не здесь. Не так. Не этот шрам.

Она отдёрнула руку.

— Хватит, — сказала она вслух. Голос в пустой ванной прозвучал глупо и громко.

Она схватила зубную щётку.

КУХНЯ
Кухня  была  крошечная.  Стол,  два  стула,  плита,  чайник с облупившейся эмалью. На столе — вчерашняя чашка с недопитым чаем, крошки от хлеба, блокнот, открытый на середине, и ручка. Алёна заглянула в блокнот — вчерашние заметки, быстрые, кривые:
«позвонить в редакцию», «купить хлеб», «спросить у Ритки про субботу».

Рита. Риточка, Ритуля, Марго.

Она усмехнулась, налила воды в чайник, поставила на плиту. Пока чайник грелся, она стояла у окна и смотрела на двор. Двор как двор. Качели, песочница, бабки на лавочке. Осень. Листья мокрые, прилипли к асфальту.

За спиной щёлкнул чайник. Она залила чай, села за стол, обхватила чашку руками. Горячо. Хорошо.

Телефон на столе звякнул. Она глянула. Сообщение от Риты.

«Алёнка, ты проснулась?»

Алёна улыбнулась и напечатала одной рукой:

«Уже пью чай. Ты чего в такую рань?»
«Соскучилась. И ещё — я вчера видела твою маму. У магазина». Алёна поставила чашку. Медленно.
«И?»
«Ничего. Поздоровалась. Спросила, как ты».
«А она?»

«Сказала, что у тебя всё хорошо. Что ты работаешь. Что ты…»

Пауза. Долгая. Алёна смотрела на три точки, которые то появлялись, то исчезали.

«Что?» — написала она.

«Ничего. Забей. Просто она была какая-то… странная. Ну, как всегда. Извини. Не надо было».

Алёна отложила телефон экраном вниз.

Мама. Как всегда. Странная. Холодная. Отстранённая. Мама, которая никогда не обнимала её просто так. Мама, которая говорила
«я тебя люблю» так, как будто читала с листа. Мама, которая всегда смотрела на неё чуть-чуть мимо — как будто видела кого-то другого на её месте. Или не видела никого.

Алёна с детства знала: что-то с ней не так. С мамой. С папой. С домом. Но что именно — не знала. И спросить боялась. Потому что когда она спрашивала, мама замолкала. А молчание мамы было хуже любых слов.

Она вздохнула, встала, сунула чашку в раковину. Пора было собираться на работу в редакцию.

На улице моросил дождь. Мелкий, противный, который вроде и не дождь, а так, сырость из воздуха. Алёна шла быстро, нахохлившись, спрятав руки в карманы куртки. Куртка была старая, чёрная, кожаная, купленная на распродаже три года назад. Она любила её, потому что в ней было удобно бегать.

А бегать она любила. Вообще она любила всё быстрое. Быстро ходить, быстро говорить, быстро смеяться. Характер у неё был живой, как говорили бабушки со двора, — «ты у нас воробей, Алёнка, не усидишь на месте». Она и не сидела. Где-то в ней вечно был моторчик, который включался по утрам и работал до ночи. Работа, друзья, бег по утрам, книги, кино, спонтанные поездки — она всё успевала, всё хотела, всё пробовала. И всё равно иногда, вечером, когда моторчик наконец выключался, она садилась на подоконник и чувствовала, что внутри — пустота. Странная, глубокая, как колодец. Как будто чего-то не хватало. Кого-то. Себя? Нет. Кого-то другого. Кого-то, кого она никогда не знала.

Она гнала эту мысль. Как всегда. Гнала бегом, работой, шутками, разговорами. Гнала всю жизнь.

У входа в редакцию она столкнулась с Ритой.

Ритка была её лучшей подругой. С детства. С того самого момента, как они обе оказались в одном дворе — Алёне было тринадцать, Рите четырнадцать — и Ритка первая подошла к ней и сказала: «Ты новенькая?» Алёна тогда не поняла — почему новенькая, она же здесь жила всегда. Но Рита смотрела на неё так странно, так внимательно, как будто знала что-то, чего Алёна не знала. Алёна тогда засмеялась и сказала: «Я не новенькая. Я Алёна». И Рита вдруг побледнела.

Алёна помнила это. Смутно, как сон. Но помнила.

Алёнка! — Рита кинулась к ней, обняла, отстранилась, посмотрела внимательно. — Ты чего такая бледная?

Я всегда бледная. Я брюнетка. — Отрезала Алёна.

Ну да, ну да. — Ритка подозрительно прищурилась. Она была высокая, светлая, пышная, полная противоположность Алёне. — Ты поела?

Попила чаю. — Протянла Алёна и убрала непослушную прядь с лица.

Алёна. — Почти по-матерински выпалила Рита.

Марго-о… -Закатив свои глаза вновь протянула Алёна. Они обе засмеялись. Как всегда. Как двадцать лет назад.
Они пошли в редакцию. По дороге Рита болтала про свою новую работу, про начальника-идиота, про какого-то юношу из бухгалтерии, который, кажется, влюбился в неё, и Ритка не знала, что с этим делать. Алёна слушала и улыбалась. С Ритой было легко. С Ритой было хорошо. С Ритой было как с собой. Может быть, потому что Рита единственная не врала ей. Не сюсюкала. Не смотрела странно. Просто была рядом.

Ну. Почти.

Иногда Ритка тоже смотрела странно. Как тогда, во дворе. Как будто знала что-то. Как будто хотела сказать — и не могла. Но это было редко. И Алёна старалась не думать об этом.

В редакции было шумно. Народ сновал, кто-то спорил у доски с планом номера, кто-то орал в трубку, кто-то пил кофе из огромной кружки с надписью «ЛУЧШИЙ ЖУРНАЛИСТ — ЭТО Я». Алёна шла по  коридору,  здороваясь  со  всеми  подряд.  Её  тут  любили. За характер. За живой язык. За то, что она никогда не сдавалась.

Мишина! — окликнул её главред из кабинета. — Зайди. Алёна заглянула.
Главред,  Алексей  Петрович,  был  мужчина  лет  пятидесяти, с бородой, в очках, которые вечно съезжали на нос. Он сидел за столом, заваленным бумагами, и выглядел так, будто не спал неделю.

Садись, — сказал он. — Есть тема. Алёна села.
Помнишь аварию? Под Тюменью. Автобус с детьми. Лесовоз…

Она кивнула. Ещё бы не помнить. Об этом говорили все. Двенадцать погибших, шестнадцать раненых. Дети. Детский лагерь. Дождь, туман, водитель лесовоза не справился с управлением. Классика. Трагедия. Ужасная трагедия произшедшая пару дней назад.

Надо съездить, — сказал главред. — Собрать материал. Поговорить с людьми. Написать. Не просто заметку. Нормальный текст. Чтобы пробрало. Ты умеешь. Поезжай.

Алёна молчала.

Ты чего? — он поднял глаза. — Не хочешь?

Хочу, — сказала она. И это была правда. Почему-то — правда. Хотя она сама не понимала, почему её так тянуло туда. Чужая трагедия. Чужие дети. Зачем? Но что-то внутри — что-то, что жило в ней с детства, что-то, что она гнала всю жизнь, — вдруг встрепенулось и сказало: «Да. Туда. Сейчас».

Тогда собирайся сейчас. — Он протянул ей папку. — Вот материалы. Список погибших. Список раненых. Контакты. Больницы. МЧС. Всё, что есть. Поезд через три часа. Билет забронирован.

Алёна взяла папку. Тяжёлую. Толстую.

Я не успею собраться.

Успеешь. — Он отвернулся. — И, Мишина. Это не просто заметка. Это не «происшествие». Это… — он замолчал. Подбирал слово. Не нашёл. — Это боль. Понимаешь?

Она кивнула.

Напиши так, чтобы заплакали. Все. Даже те, кто не знал этих детей. Даже те, кто никогда не был в Тюмени. Даже те, кто не любит детей. Напиши так, чтобы запомнили.

Она вышла из кабинета. Прислонилась к стене. Папка в руках.
Тяжёлая. Как гроб.


ГЛАВА 2. ДОРОГА

СБОРЫ
Дома Алёна первым делом достала с антресолей старый чемодан. Тёмно-синий, с потёртыми углами и сломанным колесиком, которое она всё собиралась починить и всё забывала. Она бросила его на кровать, открыла и уставилась внутрь. Пусто. Как всегда.

Она не умела собираться. Никогда не умела. Рита всегда говорила: «Ты в поездку собираешься, как на войну — хватаешь всё подряд, потом половину не носишь». И это была правда. Алёна хватала всё подряд. Свитера, джинсы, носки, зарядку, блокнот, три ручки, книгу, которую не прочтёт, и ещё одну книгу, которую тоже не прочтёт. Потом садилась на чемодан, закрывала, не могла закрыть, садилась снова, злилась, выкидывала половину, закрывала, ехала.

Сейчас она стояла посреди комнаты и не знала, что взять. Руки были вялые. Голова — пустая. Мысли — где-то там, далеко, в чужом городе, у мемориала, которого она ещё не видела.

Она всё-таки собралась. Кое-как. Свитер, джинсы, зубная щётка, ноутбук, диктофон. Диктофон она взяла в редакции — старый, тяжёлый, с кнопками, которые надо было нажимать с усилием. Она любила его. Он был честный. Не то что телефон.

Потом она села на подоконник. Как всегда. Колени к груди, чашка чая в руках, взгляд в окно. Двор. Бабки на лавочке. Дождь кончился, но асфальт всё ещё блестел.

Она думала о маме.

Мама позвонила, как почувствовала… Как всегда — коротко, сухо, без лишних слов.

Ты куда-то собираешься?

В командировку. Под Тюмень. Авария. Надо написать.

Пауза. Долгая. Алёна слышала, как мама дышит в трубку. Ровно.
Холодно.

Зачем?

Работа, мам.

Ясно.

И всё. Ни «будь осторожна», ни «позвони, как доедешь», ни
«может, не надо». Просто «ясно». И тишина. Алёна ждала. Секунду. Две. Три.

Ладно. Пока.

Пока.

Она отключилась первой. Как всегда. Потому что если бы она ждала, что мама скажет что-то ещё, — она бы ждала вечно.

Алёна поставила чашку. Слишком резко. Чай плеснул на подоконник. Она вытерла рукой и пошла на вокзал.

ПОЕЗД
Поезд был старый. Плацкарт. Алёна любила плацкарт. Не потому что удобно — не удобно. А потому что честно. Всё как есть. Люди, запахи, храп, чай в подстаканниках, разговоры ни о чём, дети, бегающие по проходу, проводница с чайником. Плацкарт — это жизнь. Без прикрас.

Она забралась на верхнюю боковую. Такую, где потолок низко, а окно маленькое. Она любила верхние. Там можно было лежать, смотреть в окно и думать. Или не думать. Просто смотреть.

Поезд дёрнулся. Медленно поплыли назад — дома, деревья, провода, платформа, люди на платформе. Алёна смотрела, как город сворачивается, сжимается, исчезает. И вместе с ним — что-то внутри неё. Что-то, что давило. Что-то, что она гнала всю жизнь.

Она открыла папку в поезде. Только там. Только когда все соседи уснули. Только когда стук колёс стал ритмом.

Первая страница. Схема. Дорога. Поворот. Лесовоз. Автобус. Точка столкновения. Красная. Яркая. Смерть.

Вторая страница. Свидетели. Показания. Водитель лесовоза. Он не видел автобус. Туман. Дождь. Мокрый асфальт. Он не успел. Он не хотел. Он плакал на допросе.

Третья страница. Хронология. 6:40 — автобус выехал из лагеря. 6:55 — водитель лесовоза выехал с базы. 7:10 — поворот. 7:10:30 — удар. 7:15 — первый звонок в МЧС. 7:30 — первая машина скорой. 7:40 — второй звонок. 8:00 — дети. Кровь. Крики. Тишина.

Четвёртая страница. Список. Двенадцать имён. Двенадцать возрастов. Двенадцать жизней. Она прочитала каждое. Медленно. Вслух. Шёпотом. Поезд стучал. Колёса считали. Рельсы плакали.

Пятая  страница.  Фотографии.  Она  не  хотела  смотреть. Но смотрела. Дети. Мальчики. Девочки. Улыбаются. Живые. Ещё живые. Тогда. На фото. До аварии.

Она закрыла папку. Руки тряслись. Она не понимала, почему. Она не знала этих детей. Она никогда их не видела. Но что-то внутри болело. Глубоко. Где-то там. Где шрам.

Ерунда какая-то, почему шрам болит?, — сказала она вслух.
Никто не услышал. Соседи ещё не подсели.

Она откинулась на подушку. Закрыла глаза. Поезд стучал. Колёса. Рельсы. Ритм. Знакомый. Как будто она уже ездила так. Давно. Очень давно. В другой жизни.

Она не помнила. Но тело помнило.

СОН В ПОЕЗДЕ
Она не заметила, как заснула. Сначала — темнота. Потом — свет.
Белый. Холодный. Яркий. Как в операционной. Алёна стояла посреди этого света и не понимала, где она. Потом свет начал сжиматься. Превратился  в  комнату. Больничную  палату. Окно. За окном — ночь. На кровати — девочка. Маленькая. Лет тринадцать. Спит. Лицо бледное. Тёмные волосы разметались по подушке.

Алёна смотрела на неё. Долго. И чувствовала — странное. Как будто смотрит на себя. В зеркало. В кривое зеркало, где отражение младше на семнадцать лет.

Девочка дышала. Ровно. Спокойно. Ничего не знала.

Алёна хотела подойти. Хотела коснуться. Хотела сказать что-то.
Но ноги не двигались. Голос не шёл. Она просто стояла и смотрела.

А потом — голос. Откуда-то сбоку. Женский. Тихий. Холодный.

Мы должны отдать ребёнка.

Алёна  повернула  голову. В  углу  палаты — двое. Мужчина и женщина. Она не видела их лиц. Только силуэты. Только тени. Но голос женщины она узнала. Сразу. Сердцем. Мама
Елена никогда не должна знать о нём. Иначе петля вернётся. Алёна замерла.
Елена? Почему опять Елена?

Я знала. Я знала, что петля может повернуть Елену к началу. Я знала!

Женщина говорила быстро. Сбивчиво. Как будто боялась, что если замолчит — не сможет начать снова.
Мы должны всё исправить. Елена никогда не должна знать. Мужчина что-то сказал. Алёна не разобрала. Только звук. Глухой.
Усталый.

Это был аппендицит, — сказала женщина. Твёрдо. Холодно. Как приговор.

Алёна хотела крикнуть. Хотела спросить. Хотела понять. Но голос не шёл. Только смотрела. Только слушала. Только тонула.

Мальчик будет отдан в другую семью. Мы никогда не скажем ей о том, что было.

Мальчик? Какой мальчик?

Она забудет. Мы поможем ей забыть. Сменим имя. Начнём новую жизнь.

Женщина подошла к кровати. Наклонилась над девочкой. Долго стояла. Молча. Потом наклонилась. Поцеловала в лоб. Один раз. Как будто прощалась.

Прости меня. Прости. Так надо. Так лучше. Ты никогда не узнаешь. Ты будешь жить. Без петли. Без культа. Без сына. — Казалось это было первое и последнее проявление любви той женщины к девочке лежавшей на больничной койке. С того момента эта женщина больше никога непроявит свои чувства. Она боится. Боится за жизнь девочки, за семью, за то, что может произойти дальше с Еленой.

Алёна хотела закричать. Хотела схватить её. Хотела остановить. Но тело не слушалось. Тело было чужим. Тело было там, где-то далеко. А она — здесь. В этом сне. В этом кошмаре. В этой чужой жизни.

Ты будешь Алёной. Не Еленой. Алёной. Так лучше.

Свет. Темнота.
Алёна проснулась от того, что поезд резко дёрнулся.

Она лежала на верхней боковой, упираясь головой в потолок, и не понимала, где она. Секунду. Две. Пять. Потом вспомнила. Поезд. Командировка. Тюмень. Авария.

Сон. Это был сон. Просто сон.

Она села. Голова гудела. Во рту пересохло. Она спустилась вниз, налила воды из бутылки, выпила залпом. Потом села у окна. За окном — поля. Серые. Осенние. Мокрые.

Она думала о сне.

Елена. Елена, Елена, Елена. Это имя стучало в голове, как поезд по рельсам. Ту-дух. Ту-дух. Е-ле-на. Е-ле-на.

Почему Елена? Почему не Алёна? Почему мама называла Еленой? Кого она хоронила? Кого она спасала? Кого она забывала?

Алёна потрясла головой. Отогнала. Ерунда. Просто сон. Просто нервы. Просто дорога.

Она достала блокнот. Записала: «Елена. Петля. Аппендицит. Мальчик». Посмотрела на записи. Перечеркнула. Закрыла блокнот. Отложила.

Ерунда.

ЧУЖОЙ ГОРОД
Поезд прибыл утром. Туман. Серое небо. Мокрый перрон. Алёна вышла с чемоданом, поёжилась. Город был маленький. Провинциальный.   Пятиэтажки,   частный   сектор,   магазины с вывесками «Продукты», «Цветы», «Ремонт обуви». Люди ходили медленно. Смотрели на неё — незнакомую. Столичную. С чемоданом.

Она сняла номер в гостинице. Единственной в городе. «Уют». Название было издевательством — уюта не было. Кровать, тумбочка, телевизор с кинескопом, душ в углу. Но было чисто. И тихо.

Она бросила чемодан. Села на кровать. Достала блокнот. Открыла. Посмотрела на записи. «Елена. Петля. Аппендицит. Мальчик».

Она смотрела на них долго. Потом закрыла блокнот. Убрала в сумку. Встала. Пора было работать.

МЕМОРИАЛ
Мемориал был на площади. Прямо у дороги, где всё случилось. Алёна шла к нему пешком, хотя могла бы взять такси. Хотела пройтись. Хотела почувствовать город. Подготовиться.

Она не подготовилась.

Мемориал был огромный. Стихийный. Люди приносили цветы, игрушки, свечи. Мягкие медведи, машинки, куклы. Всё это лежало на асфальте, мокло под дождём, мокло под туманом. Свечи в банках. Лампадки. Фотографии.

Двенадцать фотографий.  Двенадцать лиц. Двенадцать детей.
Мальчики, девочки. Улыбаются. Живые.

Алёна остановилась. Долго стояла. Смотрела.

Она видела фотографии и раньше. В интернете. В новостях. Но здесь — здесь они были другие. Настоящие. Как будто дети стояли рядом. Как будто смотрели.

Она достала диктофон. Нажала кнопку. Записала: «Мемориал. Площадь у дороги. Двенадцать фотографий. Двенадцать погибших. Люди приходят. Несут цветы. Плачут».

Она замолчала. Не знала, что ещё сказать.

Потом пошла дальше. Медленно. Вдоль фотографий. Читала имена. Возрасты. Вслух. Тихо.

Аня. Восемь лет. — Медвежонок. Розовый.

Дима. Десять лет. — Машинка. Красная.

Оля. Четырнадцать. — Кукла. С длинными волосами.

Егор. Шестнадцать. — Футбольный мяч.



Она остановилась.

Мальчик. Семнадцать лет. Фотография. Улыбается. Смотрит прямо в камеру. Живой. Молодой. Тёмные волосы. Синие глаза.

Синие. Как у неё.
Она смотрела на него. Долго. Очень долго. И что-то внутри неё — что-то, что жило там с детства, что-то, что она гнала всю жизнь, — вдруг поднялось. Из глубины. Из колодца. И ударило.

Она не поняла, что это. Не поняла, почему. Но слёзы потекли сами. Без причины. Без объяснения.

Она стояла посреди мемориала. У фотографии семнадцатилетнего мальчика. И плакала. Беззвучно. Беспомощно.

Люди рядом не смотрели. У каждого было своё горе. Своё.

Алёна вытерла лицо. Достала телефон. Сфотографировала мальчика. Не поняла зачем. Просто рука потянулась. Просто нажала. Просто осталось.

Она убрала телефон. Постояла ещё немного. И пошла обратно в гостиницу.

НОЧЬ
Она не спала.

Лежала на кровати. Смотрела в потолок. Думала. О мальчике.
О фотографии. О слёзах. О сне в поезде. О Елене. О петле. О маме.

Мама. Холодная. Отстранённая. «Странная». Мама, которая смотрела мимо. Мама, которая никогда не обнимала. Мама, которая сказала: «Это был аппендицит».

Алёна повернулась на бок. Взяла телефон. Открыла фотографию мальчика. Смотрела. Долго. Молча.

Она не знала его. Никогда не видела. Никогда не встречала.
Но что-то в нём. Что-то её. Что-то родное.

Она закрыла телефон. Положила на тумбочку. Ерунда. Просто ерунда.
Она закрыла глаза.


ГЛАВА 3. ЛЕНА

НОЧЬ. БЕССОННИЦА
Она не спала.

Лежала на кровати в гостинице «Уют», смотрела в потолок и слушала тишину. Тишина была странная. Не как дома. Дома всегда что-то жило — холодильник гудел, соседи сверху роняли что-то тяжёлое,  лифт  вздыхал,  машины  за  окном  шуршали  шинами по мокрому асфальту. Здесь было тихо. По-настоящему. Только ветер завывал в проводах за окном. Только собственное дыхание. Только сердце.

Алёна повернулась на бок. Потом на другой. Потом на спину. Одеяло путалось в ногах, как чужие руки. Подушка была то слишком мягкая, то слишком твёрдая — как будто кто-то подкладывал под голову то вату, то камень. Она села. Взяла телефон. Три ночи. Экран резанул по глазам, и она зажмурилась. Откинулась обратно.

Сон не шёл.

В голове роились мысли. Беспорядочные. Рваные. Как ноты, которые кто-то раскидал по полу и не хочет собирать. Как листы из нотной тетради, вырванные ветром и разлетевшиеся по двору. Она пыталась их сложить. В симфонию. В мелодию. В смысл. Но не получалось. Не хватало чего-то. Какого-то куска. Главного. Того, который всё бы соединил.

Она закрыла глаза. И вспомнила.

ТРИНАДЦАТЬ. БОЛЬНИЦА
Первое, что она помнит, — белый свет.

Холодный. Яркий. Режущий глаза, как лезвие. Потом — боль. Где-то внизу живота. Тупое, тянущее, как будто внутри что-то тянет за нитку. Потом — темнота. Долгая. Густая. Как будто её выключили. Как будто кто-то нажал кнопку — и всё. И ничего. И нет.

А потом — она открыла глаза.

Больничная палата. Окно. За окном — серое небо, низкое, как одеяло. На тумбочке — стакан воды, край помятый, как будто кто-то пил и не поставил ровно. Рядом — мама. И папа. Холодные. Отстранённые. Смотрят на неё. Молчат. Как будто ждут чего-то. Как будто боятся чего-то.

Она не помнит, как её зовут. Не помнит, откуда она. Не помнит ничего. Только белый свет. Боль. И темноту. А потом — мама с папой. И слова.

Кто я? — спросила она. Голос был чужой. Хриплый. Слабый. Как будто не её.

Мама с папой переглянулись. Молча. Долго. Так, как переглядываются люди, которые договорились о чём-то заранее и  теперь  проверяют  друг  друга — помнит  ли, не  забыл  ли, не сорвётся ли. Потом мама сказала:

Ты — Алёна.

Алёна? — она смотрела на них.

Ты не помнишь. Операция. Осложнения. Потеря памяти.

Но кто я была?

Ты — Алёна, — повторила мама. Холодно. Твёрдо. Как приговор. — Так лучше. Так правильно. Так надо.

Она верила. Потому что они — родители. Потому что она — ребёнок. Потому что больше некому верить.

А внизу живота — тянуло. Тянуло тупое, ноющее, чужое. Она положила руку туда. Под пальцами — повязка. Марля. Что-то большое. Что-то тёплое. Что-то, чего она не помнит. Она не видит шрам — он под бинтами. Но чувствует: он слишком большой. Слишком длинный. Слишком низкий. Не там, где должен быть аппендицит. Но она не знает, где должен быть аппендицит. Она вообще ничего не знает. Только — что это неправильно. Только — что это болит. Только — что это чужое.

Она убрала руку. Закрыла глаза. И снова — темнота.

ТРИНАДЦАТЬ. ДВОР
Её выписали. Мама с папой привезли домой. Двор. Знакомый? Нет. Незнакомый. Она не помнит его. Не помнит качели, которые скрипят на ветру. Не помнит песочницу, где кто-то забыл красное ведёрко. Не помнит подъезд, пахнущий сыростью и кошками. Ничего не помнит. Всё — впервые. Всё — чужое.

Но что-то внутри — что-то, что живёт в ней с самого начала, — говорит: «Здесь что-то не так».

На лавочке у подъезда сидят бабули. Три бабушки. В платках, с семечками и внуками. Они всегда там. Утром, днём, вечером. Как часовые. Как стражи двора.

Когда Алёна проходит мимо, бабули замолкают.

Прямо на полуслове. Одна — та, что постарше, с палочкой, — держит семечку у рта и не кладёт. Другая — та, что помоложе, с бидоном молока, — смотрит на неё так, как смотрят на покойника, который вдруг пошёл. Третья — маленькая, сухонькая, от страха, что ли, — крестится. Мелко. Быстро. Как будто отгоняет что-то.

Они смотрят на Алёну. Долго. Провожают глазами. До самого подъезда. И шепчутся. Алёна слышит краем уха. Не разбирает слов. Только звук: шу-шу-шу. Как листья. Как дождь. Как что-то, чего нельзя понять.

Она оборачивается. Бабульки отводят глаза. Смотрят в землю.
В небо. В свои семечки. Куда угодно. Только не на неё.

Мам. А чего они?

Ничего, — говорит мама. Холодно. Твёрдо. — Иди.

ТРИНАДЦАТЬ. ЛЕНА
Во дворе — девчонки. Незнакомые. Она не помнит их. Не помнит, как их зовут. Не помнит, играла ли с ними в куклы. Не помнит, делила ли с ними конфеты. Ничего не помнит.

Они бегут к ней. Со всех ног. Радостные. Кричат. Машут руками. Как будто она вернулась из долгого путешествия. Как будто они

ждали её всю жизнь.

Лен! Лен! Ты вернулась! Алёна замирает.
Лена? Почему Лена? Она — Алёна. Ей так сказали. Мама с папой.
В больнице. Она — Алёна. Не Лена. Не Елена. Алёна.

Я — Алёна, — говорит она. Тихо. Неуверенно. Как будто спрашивает.

Девчонки  останавливаются.  Смотрят.  Странно.  Как  бабули на лавочке. Долго. Молча. Одна — рыжая, с веснушками, — открывает рот, чтобы что-то сказать. Другая — высокая, с косичками, — дёргает её за рукав. Рыжая закрывает рот.

А. Да. Прости. Алёна.

Они смеются. Обнимают её. Тащат играть. И всё как будто хорошо. Как будто правильно. Как будто ничего не случилось.

Но Алёна чувствует — что-то не так.

Она не понимает что. Она только после больницы. Она ничего не помнит. Только белый свет. Боль. И темноту. А потом — мама с папой. «Ты — Алёна». И всё. И жизнь.

Но девчонки зовут её Леной. И бабули на лавочке смотрят. И мама молчит. И что-то внутри — что-то, что живёт в ней с самого начала, — говорит: «Здесь что-то не так. Здесь что-то не то».

Она гонит эту мысль. Как всегда. Гонит игрой. Смехом. Бегом.

ЧЕТЫРНАДЦАТЬ. ШКОЛА
Ей  четырнадцать.  Школа.  Новый  класс.  Новые  лица.  Она не помнит их. Не помнит, училась ли с ними. Не помнит ничего до больницы. Только белый свет. Боль. И темноту.

Она входит в кабинет. Все замолкают. Прямо на полуслове. Учительница — Татьяна Ивановна, с указкой в руке, — замирает у доски. Мел в её руке застывает. Весь класс поворачивается. Смотрит. Долго. Провожает глазами до парты. Как будто она — не она. Как будто она — призрак. Как будто она — что-то, чего здесь быть не должно.

Алёна садится. Достаёт учебник. Делает вид, что не замечает.
Но руки трясутся. Слегка. Едва-едва.

На перемене — девчонки. Опять. Смотрят. Шепчутся. За спиной.
Она слышит обрывки. Не разбирает. Но слышит.

…Ленка…

…а он…

…не помнит…

…родила…

Алёна оборачивается. Девчонки замолкают. Улыбаются. Слишком быстро. Слишком весело. Как будто кто-то дёрнул за верёвочку — и  лица  изменились.  Из  любопытных  —  в  приветливые. Из настоящих — в нарисованные.

Чего? — спрашивает Алёна.

Ничего, — говорят они. — Ничего. Забудь.

И меняют тему. Слишком быстро. Слишком весело.

Алёна смотрит на них. Она не понимает. Она слышала слово. Она знает это слово. «Родила». Оно из взрослого мира. Из мира, где женщины рожают детей. Из мира, где девочки становятся мамами. Но она — девочка. Ей четырнадцать. Она — школьница. Она — не мама. Она — не рожала. Она — ничего не помнит. Она — ничего не знает.

Но слово уже здесь. Внутри. Как заноза. Как гвоздь. Как что-то, что нельзя вынуть.

Она приходит домой. Спрашивает у мамы.

Мам. А чего девчонки говорят, что я родила?

Мама поднимает глаза. Холодно. Спокойно. Ни одна мышца не дрогнула. Ни одна ресница не шевельнулась. Как будто она ждала этого вопроса. Как будто она репетировала ответ.

Ничего. Не слушай их.

Но они говорят…

Я сказала — не слушай. — Мама отворачивается. — Это аппендицит. Всё. Иди делать уроки.

Алёна идёт. Делает уроки. Но мысль остаётся. Где-то там.
В глубине. Как заноза. Как колодец. Как пустота.

ПЯТНАДЦАТЬ. ТЁТЯ ВАЛЯ
Ей пятнадцать. Двор. Соседка у подъезда. Тётя Валя. Добрая. Всегда улыбается. Всегда с конфеткой для детей. Всегда с вопросом
«как дела, золотко?».

Алёночка, — говорит она. — Ты уже такая большая. Прямо невеста. А как же он?

Алёна останавливается.

Кто?

Тётя Валя бледнеет. Прямо на глазах. Улыбка сползает, как сметана с ложки. Глаза — испуганные. Растерянные. Как у девчонок во дворе. Как у бабуль на лавочке. Как у всех.

Прости, — говорит она. — Обозналась. Прости. Забудь.

И уходит. Быстро. Почти бежит. Сумка бьёт её по боку. Каблуки стучат по асфальту как будто она убегает от чего-то. От кого-то. От Алёны.

Алёна стоит и смотрит вслед. Ничего не понимает.

Она идёт домой. Спрашивает у папы. Папа редко говорит. Папа вообще редко говорит. Он сидит в кресле, смотрит в телевизор и молчит. Так всегда. Но она спрашивает.

Пап. А чего тётя Валя сказала «он»?

Папа молчит. Долго. Смотрит в телевизор. Там что-то показывают. Новости. Погоду. Рекламу. Он не видит. Его глаза — пустые. Как будто

он где-то далеко. Как будто он тоже что-то вспоминает. Что-то, чего не хочет.
Тебе показалось, — говорит он наконец. — Иди спать Алён. Алёна идёт. Ложится. Но не спит. Смотрит в потолок. И думает.
О «он». О «Лена». О «родила». О том, что не понимает.

Она не знает слов. Она не знает смысла. Но она чувствует — что-то есть. Что-то, что было. Что-то, что от неё скрывают.

Она не знает — что. Она не знает — зачем. Она просто знает — что-то не так.

ШЕСТНАДЦАТЬ. РЫНОК
Ей шестнадцать. Рынок. Она покупает хлеб. Продавщица — женщина лет тридцати, с руками, красными от воды, в синем халате, — вдруг замирает. Смотрит на неё. Долго. Как будто видит не её. Как будто видит кого-то другого. Кого-то, кто был раньше.

Алёна? Мишина?

Да.

Продавщица молчит. Смотрит. Глаза — как у тёти Вали. Как у бабуль на лавочке. Как у девчонок во дворе. Странные. Испуганные. Растерянные. И ещё — что-то. Что-то вроде жалости. Что-то вроде боли.

Ты же та девочка… — говорит она тихо. — Которая…

Алёна ждёт. Сердце стучит. Она не знает почему. Просто стучит.
Где-то в горле. Где-то в висках. Где-то внизу живота — там, где шрам.

Какая? — спрашивает она.

Продавщица качает головой. Медленно. Как будто сожалеет. Как будто прощается.

Никакая. Обозналась. Прости.

И отворачивается. Делает вид, что считает деньги. Делает вид, что её нет. Как будто Алёна — пустое место. Как будто её вообще не существует.

Алёна выходит. С хлебом. Смотрит на небо. Серое. Осеннее. Как всегда.

Она не понимает. Но внутри — что-то поднимается. Из глубины. Из колодца. Из того места, где живёт пустота. И говорит: «Здесь что-то не так. Здесь что-то не то. Ты должна узнать. Ты должна понять».

Она гонит. Как всегда. Гонит домом. Уроками. Книгами. Бегом.
Гонит всю жизнь.

СЕМНАДЦАТЬ. КАФЕ
Ей  семнадцать.  Кафе.  Её  девчонки.  Смех.  Чай.  Пирожные с вишней. Всё как всегда. Но Алёна не помнит «как всегда». Она не помнит детства. Она не помнит ничего до больницы. Только белый свет. Боль. И темноту.

Вдруг — пауза. Долгая. Неловкая. Как будто кто-то выключил музыку. Как будто кто-то перестал дышать.

Алён, — говорит одна. Тихо. Неуверенно. — А ты… ты помнишь его?

Алёна поднимает глаза.

Кого?

Девчонки  переглядываются. Молчат. Долго. Смотрят в  чашки.
В окно. В пирожные. Куда угодно. Только не на неё.

Никого, — говорит другая. — Прости. Забудь.

И меняют тему. Слишком быстро. Слишком весело. Как будто ничего не было. Как будто ничего не сказали.

Алёна смотрит на них. Долго. Молча.

Вы что-то знаете, — говорит она. Не спрашивает. Утверждает. — Вы все что-то знаете. И молчите.

Девчонки замирают. Смотрят в чашки. В окно. Куда угодно. Только не на неё.

Алён, — говорит одна. — Это… это не наше дело. Спроси у родителей.
Я спрашивала
И что?
Алёна молчит. Потом говорит:
Аппендицит…
Девчонки переглядываются. И — Алёна видит это — они хотят сказать. Хотят. Но боятся. Что-то держит их. Что-то сильнее их. Что-то, чего они не могут переступить. Как будто между ними и правдой —

стена. Как будто они стоят перед закрытой дверью и не могут постучать.

Аппендицит, — повторяет одна. Тихо. Как эхо. Как согласие. Как ложь.

Алёна встаёт. Берёт сумку. Уходит.

Девчонки остаются. Смотрят вслед и молчат.

ПАРК. МОРОЖЕНОЕ. ВОСЕМНАДЦАТЬ
Суббота. Парк. Весна и солнце. Редкое, тёплое, как будто первое в этом году. Алёна и Рита сидели на лавочке у пруда. Ели мороженое. Пломбир в вафельных стаканчиках. Как в детстве. Как всегда.

Им было по восемнадцать. Выпускницы. Аттестаты. Экзамены.
Будущее. Большое и страшное. Неизвестное.

Рита болтала про университеты. Про специальности. Про то, куда пойти. Про то, кем стать. Алёна слушала. Улыбалась. Ела мороженое. Молчала.

А потом Рита сказала:

Слушай. А ты помнишь себя до операции?

Алёна замерла. Ложка остановилась у рта. Медленно опустилась в стаканчик.

Нет, — сказала она. — Не помню. Я тебе говорила. Ничего. Только белый свет. Боль. Темноту. А потом — больница. Мама. Папа.
«Ты — Алёна».

Рита кивнула. Медленно. Долго. Смотрела в пруд. Молчала. Дети кидали уткам крошки хлеба. Светило яркое солнце отражаясь светлыми бликами от пруда.

А почему ты спрашиваешь? — тихо спросила Алёна.

Рита пожала плечами. Слишком быстро и казалось слишком небрежно.

Да просто. Интересно. Ты говорила, что ничего не помнишь. А мне кажется — помнишь. Что-то. Хоть что-то. Обрывками. Кусочками. Снами.

Алёна молчала. Смотрела на мороженое. Оно таяло и капало на пальцы стекая липкими сгустками. Холодно.

Я вижу сны, — сказала она наконец. — Странные. Белый свет. Операционная. Стол. Врач. Скальпель. Боль. И всё. Темнота. Каждый раз — одно и то же. Как плёнка, которую заело.

Рита повернулась к ней. Резко. Посмотрела прямо в глаза. Долго и внимательно. Так, как смотрела тогда во дворе, пять лет назад. Когда сказала: «Ты новенькая?»
А ты не думала, — сказала она тихо, — что это не аппендицит? Алёна замерла. Сердце стукнуло. Остановилось. Стукнуло снова.
Быстрее. Сильнее.

Что? — переспросила она. Хрипло. Чужим голосом.

Ничего, — сказала Рита быстро. Слишком быстро. — Ничего.
Прости. Забудь. Я не то сказала.
Рит
Забудь, Алён. Правда. Я дура. Ляпнула не подумав.
Рита
Алёна взяла её за руку. Крепко. Так, как не брала никогда. Ни разу. За восемнадцать лет.

Рита, — повторила она. Тихо. Твёрдо. — Скажи мне. Пожалуйста.
Что ты знаешь?

Рита закрыла глаза. Долго молчала. Дышала глубоко буто набиралась воздуха перед тем как нырнуть в воду.

Я не знаю, — сказала она наконец. — Правда. Не знаю. Я помню только обрывки. Как ты пропала. На год или два. Как все говорили, что ты уехала к бабушке вроде. А потом — вернулась. Другая. Бледная и тихая, с короткими волосами и другим именем. И с глазами, которые ничего не помнят.

Алёна смотрела на неё. Не мигая.
И?
И всё, — сказала Рита. — Всё. Больше ничего. Я была ребёнком. Мне было тринадцать. Я не понимала, что происходит. Я просто знала: что-то не так. Что-то случилось. Что-то, о чём взрослые молчат. И что тебе нельзя говорить.

Почему нельзя?

Рита отвела глаза. Смотрела на пруд. На уток. На детей, которые кидали хлеб. Молчала.
Рита-а… — протянула Алёна явным нетерпением.

Потому что твои родители сказали, — выпалила Рита быстро. Как будто выдохнула. — Они пришли к моей маме и сказали: «Алёна больна. Она потеряла память. Мы начали новую жизнь. Не надо ей напоминать. Не надо говорить о том, что было. Это убьёт её».

Алёна молчала. Долго. Очень долго. Мороженое растаяло окончательно. Стаканчик размок и свалился на липкие холодные пальцы.

Убьёт, — повторила она. Тихо. — Что убьёт, Рит? Что такое было, что меня может убить?

Рита посмотрела на неё. Долго. Мягко. С болью, но с любовью.
С чем-то, чего Алёна не видела раньше. Ни в чьих глазах.

Я не знаю, — сказала она. — Правда. Не знаю. Я только помню: ты была другой. До: Ты смеялась, ты бегала и ты пела. Ты была как солнце. А потом — как будто солнце зашло. Навсегда. И ты стала — как луна. Красивая. Холодная. Далёкая. И я не знала, как тебя вернуть. Я не знала, что сказать. Я боялась, что скажу — и тебе станет хуже. Что скажу — и твои родители запретят мне с тобой видеться. Что скажу — и ты не поверишь. Потому что я была ребёнком. А дети — они не имеют веса. А взрослые — имеют. И все истории детей рушатся о скалы холодного родительского слова.

Алёна молчала. Смотрела на неё. Долго. Молча.

Ты знаешь  что-то, — сказала она наконец.  Не спросила.
Утвердила.

Нет, — сказала Рита. — Не знаю. Чувствую. Догадываюсь. Но не знаю. И не могу доказать. И не могу сказать. Потому что если

скажу — а я не права — то я разрушу твою жизнь. А если права — то разрушу ещё сильнее.

Она взяла Алёну за руку. Крепко. Так, как Алёна брала её минуту назад.

Но я могу сказать одно, — проговорила она. — Ты должна узнать. Сама. Не через меня. Не через слухи. Не через родителей. Сама. Потому что правда — это твоя правда. И никто, кроме тебя, не имеет права её тебе рассказывать.

И как я её узнаю? — спросила Алёна. Тихо. — Если все молчат?
Если все только шушукаются за моей спиной? Если память стёрта?

Рита улыбнулась. Мягко и нежно, даже с какой-то родительской заботой.
А ты поступай на журфак, — сказала она. Алёна замерла.
Что?

На журфак. Иди учиться на журналиста. Ты — живая. Ты — проныра. Ты — воробей. Ты везде пролезешь. Везде докопаешься. Везде найдёшь. Ты сможешь открыть архивы. Ты сможешь задать вопросы. Ты сможешь не сдаться. Это — твоя профессия. Твоя сила. Твоё оружие.

Алёна смотрела на неё недоверчиво. Долго и молча.

Я не уверена, — сказала она наконец. — Что я хочу знать. Что я готова.  Что  стоит  открывать  этот  ящик  Пандоры.  Может  быть,

родители правы. Может быть, лучше не знать. Жить как живу. Не трогать. Не искать. Не будить.

Рита покачала головой. Медленно. Твёрдо.

Нет, — сказала она. — Не лучше. Ты уже не спишь. Ты уже чувствуешь. Ты уже знаешь, что что-то не так. И если ты не узнаешь правду — она тебя съест. Изнутри. Как червь. Как рак. Как что-то, что не даёт жить.

Она сжала её руку. Сильнее.

И я пойду с тобой, — сказала она. — Вместе. На журфак. Вместе будет легче, вместе мы докопаемся. Вместе мы найдём и вместе мы не сдадимся.

Алёна смотрела на неё. Долго. Очень долго. И что-то внутри неё — что-то, что было заперто, зашито, забыто — дрогнуло. Открылось. Ожило.

Вместе, — повторила она. Тихо. Как будто пробовала слово на вкус.

Вместе, — сказала Рита. Твёрдо. Как клятву.

Они сидели на лавочке. Долго. Молча. Смотрели на пруд. На уток.
На детей. На солнце, которое садилось. Медленно. Тихо. Красиво.

Алёна не сказала «да». Не сказала «нет». Но что-то в ней решилось. Тогда. На той лавочке. С мороженым, которое растаяло. С Ритой, которая держала её за руку. С солнцем, которое уходило.

Она пойдёт на журфак. Она будет искать. Она будет копать. Она будет задавать вопросы. Она найдёт правду.

Даже если правда её убьёт.

ДВАДЦАТЬ ДВА. ФОТОГРАФИЯ
Ей двадцать два. Журфак. Она у родителей дома листает старый альбом. Пыль. Полки. Фотографии. Алена рассматривает своё детство и юность. Она — маленькая. Смешная. С бантами. На фоне ёлки. Она не помнит этого. Не помнит ёлку. Не помнит банты. Не помнит себя.

И вдруг — фотография. Она. Маленькая, лет пяти. Подпись на обороте сделанная маминой рукой. Она хорошо знала ее почерк. Каждую закорючку, каждую петельку.
«Елена. 5 лет».
Алёна замирает. Смотрит на фотографию. Долго. Молча. Елена?
Не Алёна? Елена?

Она переворачивает фотографию. Смотрит снова. Елена. Точно.
Елена.

Она листает  дальше.  Ещё фотографии.  Ещё подписи. Елена.
Елена. Елена.

Везде. До 13 лет. Елена.

А после 13 — Алёна. Резко. Вдруг. Новое имя. Новая жизнь.
Новая она.

Мама. Почему Елена?

Мать поднимает глаза. Холодно. Спокойно. Как всегда.

Ты не помнишь. Операция. Осложнения. Потеря памяти. Мы сменили имя. Начали новую жизнь.

Но почему?

Так лучше.

Но почему Елена — Алёна?

Одна буква. Разница небольшая. Ты не помнила себя. Мы решили начать заново.

Алёна молчит. Она не верит. Но прислушивается. Потому что они — родители. Потому что если не верить им — она одна. Совсем одна. Против всех.

ДВАДЦАТЬ ДВА. АРХИВ
Она идёт в архив роддома, единственного в этом городе.

Пыль. Полки. Папки. Запах старой бумаги. Запах времени. Алёна ищет. Долго. Упорно.

Она хочет найти свою карту рождения. Мишина Алёна Андреевна.

Она ищет. Час. Два. Три. Нет
Такой карты нет. Никогда не было. Алёна Андреевна Мишина не рождалась в этом роддоме. Ни в каком другом.

Она ищет снова. Другой год. Другой архив. Мишина Елена Андреевна. Рождение.
Нет.

Пусто. Ничего. Таких записей в архиве роддома нет.

Алёна сидит на полу среди папок. Пыль на руках. Пыль в волосах.
Пыль в лёгких.
Ничего
Она думает. Девчонки. Двор. Все говорят: «Лена». «А он?» «Ты помнишь?»

Школа. Школьные архивы. Может быть, там что-то есть?

Она идёт в школу. Старую школу. Ту, где училась. После 13. После больницы.
Пыль. Полки. Папки. Алёна ищет. Мишина Алёна Андреевна. Ученица.
Нет.

Мишина Елена Андреевна. Ученица. Есть.
Алёна замирает. Открывает папку. Личное дело.
«Мишина Елена Андреевна.
12 лет. Скончалась от несчастного случая.»

Алёна смотрит на запись. Долго. Молча. Скончалась? От несчастного случая? В 12 лет? Так так так. Что это? Что за новости?
Она листает дальше. Ничего. Никаких подробностей. Просто запись. Просто факт. Просто смерть.

Елена умерла в 12 лет. До операции. До 13. До всего.

Но Алёна — жива. Ей 22. Она здесь. Она дышит. Она ищет. Кто она?
Она идёт в больничный архив. Районную больницу. Ту, где ей удалили аппендицит.

Пыль. Полки. Папки. Алёна ищет. Мишина Елена Андреевна.
Данных не обнаружено вообще. Полный ноль.

Ничего. Ни рождения. Ни операции. Ни смерти. Ничего. Она ищет снова.
Мишина Алёна Андреевна. Есть.

Карта.


Мишина Алёна Андреевна.
13 лет. Срочная операция. Аппендицит.

Всё чисто. Всё правильно. Всё так, как сказали родители. Алёна смотрит на карту. Долго. Молча.
Елена — умерла в 12.
Алёна — жива. Аппендицит в 13.

Елена — не рождалась в роддоме. Алёна — не рождалась в роддоме.

Елена — умерла в 12.
Алёна — родилась в 13. После операции.

Она думала: найдёт что-то. Докажет. Поймёт. Но здесь — ничего. Никаких следов. Никаких зачёркиваний. Никаких пометок. Только смерть Елены. Только аппендицит Алёны.

Она закрывает карту. Кладёт на место. Выходит из архива.

Теперь она знает точно: доказательств нет. Ничего нет. Только шрам. Только сомнение. Только пустота.

И это — хуже всего.

ТРИДЦАТЬ. НОЧЬ
Алёна лежит на кровати в гостинице «Уют». Смотрит в потолок.
Три ночи. Тишина. Только ветер в проводах.

Мысли роятся. Беспорядочно. Как ноты. Как обрывки. Как куски одной мелодии, которые не складываются. Не хватает чего-то. Главного. Того, что соединит всё.

«Лена». «Он». «Родила». «Аппендицит». «Елена. 5 лет». «Елена умерла в 12». «Алёна. Аппендицит». «Мальчик. 17 лет. Синие глаза».

Она пытается сложить все эти обрывки в свою понятную симфонию, улвить смысл и наконе-то правду. Но не получается.

Потому что не хватает куска. Одного. Главного. Того, что всё объяснит.

Она садится.  Берёт блокнот. Открывает. Смотрит на записи.
«Елена. Петля. Аппендицит. Мальчик».

Она берёт ручку. Дописывает: «Лена. Он. Родила. Двор. Бабули.
Девчонки. Продавщица. Тётя Валя. Всё знают. Все молчат».

Смотрит на записи. Долго.

Потом закрывает блокнот. Кладёт на тумбочку. Ложится.
Закрывает глаза.

И — наконец — засыпает.


ГЛАВА 4. ВИДЕНИЕ

УТРО. МЕМОРИАЛ
Алёна проснулась рано. Не по будильнику. Просто открыла глаза — и всё. Серый свет за окном, низкий, как будто небо опустилось на город и придавило его. Она полежала немного, глядя в потолок. Потом встала.

Сегодня надо было работать.

Она  оделась  быстро  —  джинсы,  свитер,  куртка.  Диктофон в карман. Блокнот в сумку. Ручка. Телефон. Всё как всегда. Как на любое задание. Как будто это было обычное задание.

Но это было не обычное задание.

Она вышла из гостиницы. Улица встретила её туманом. Густым, молочным, как будто кто-то разлил молоко по воздуху. Дома проступали сквозь него, как призраки. Люди шли медленно, нахохлившись, спрятав руки в карманы. Дождь не шёл, но всё было мокрое — асфальт, скамейки, листья.

Алёна шла к площади. К мемориалу. Туда, где вчера стояла и плакала, сама не понимая почему.

Она не хотела туда идти. Но шла. Как будто что-то тянуло. Как будто кто-то звал. Как будто там её ждали.

МЕМОРИАЛ. ЛЮДИ
Мемориал был уже не пустой. Люди. Много людей. Они приходили и уходили. Кто-то стоял молча. Кто-то плакал. Кто-то укладывал живые цветы к фотографиям и игрушкам. Кто-то просто смотрел. На фотографии. На детей. На то, что осталось.

Алёна остановилась в стороне. Достала диктофон. Нажала кнопку. Но не говорила. Просто смотрела.

Она видела их. Живых. Тех, кто пришёл. Женщина в чёрном платке — мать. Мужчина с седой бородой — отец. Парень лет двадцати с цветами — брат. Девушка с заплаканными глазами — сестра. Они стояли у фотографий. У своих. У тех, кого больше нет.

Алёна смотрела на них. И чувствовала — странное ощущение как будто она тоже должна стоять там, как будто у неё тоже кто-то есть. Кто-то, кого больше нет. Кто-то, кого она не помнит. Кто-то, кого она потеряла.

Но она не помнила. Никого. Ничего. Только белый свет. Боль.
И темноту.

МЕМОРИАЛ. ФОТОГРАФИЯ
Она подошла ближе к фотографиям детей. К тем, кто ушёл.

Двенадцать фотографий. Двенадцать лиц. Двенадцать улыбок.
Застывших. Навсегда.

Алёна шла медленно. Вдоль. Читала имена. Возрасты. Смотрела в глаза каждому.

Восемь лет. Десять. Четырнадцать. Шестнадцать. И — семнадцать.
Она остановилась.

Мальчик. Семнадцать лет. Фотография. Тёмные волосы. Синие глаза. Улыбка. Живая. Как будто он сейчас засмеётся. Как будто он сейчас скажет что-то. Как будто он сейчас посмотрит на неё — и узнает.

Синие глаза. Как у неё. Такие же. Яркие. Как две капли океанских вод.

Алёна смотрела на него. Долго. Очень долго. И что-то внутри неё — что-то, что жило там с детства, что-то, что она гнала всю жизнь, что-то, что было глубже памяти, глубже слов, глубже всего, — вдруг поднялось. Из глубины. Из колодца. Из пустоты. И ударило.

Слёзы сами и без причины и без объяснения просто потекли. По щекам. Тёплые. Солёные. Как будто кто-то внутри неё плакал. Кто-то, кого она не знала. Кто-то, кто знал больше неё.

Она  не  вытирала.  Не  могла.  Просто  стояла  и  смотрела на  мальчика.  На  его  глаза.  На  его  улыбку.  На  то,  чего  она не понимала.

МЕМОРИАЛ. ИНТЕРВЬЮ
Девушка? Вы журналистка?

Голос вырвал её. Алёна обернулась. Перед ней стояла заплаканная женщина лет сорока. Уставшая. Глаза красные от слез.

Платок на голове. Мать. Одна из матерей.

Да, — сказала Алёна. Голос хриплый и чужой. — Да, я из редакции. Соболезную.

Женщина кивнула. Медленно. Как будто это слово —
«соболезную» — уже не имело значения. Как будто она слышала его слишком много раз.

Хотите  про  сына  рассказать?  —  спросила  Алёна.  Тихо и осторожно.

Женщина посмотрела на неё. Долго и пристально, потом перевела  взгляд  на  фотографию, на  мальчика  семнадцати  лет. С непослушными тёмными волосами и синими глазами.

Это мой, — сказала она. — Егор. Алёна замерла.
Егор.

Она не знала этого имени. Никогда не слышала. Но что-то в нём было таким знакомым. Что-то до боли родное. И это что-то, что отозвалось — где-то глубоко. Где-то там, где шрам.

Хороший мальчик, — сказала женщина. — Добрый. Умный. В лагере был вожатым. Он любил детей. Он всегда… — она замолчала. Сглотнула. — Он всегда хотел помогать. Всем. Всегда.

Алёна слушала. И записывала. И кивала. И плакала. Внутри. Без слёз. Где-то там. В своем глубоком колодце.

ВИДЕНИЕ
Она не помнила, как отошла от женщины. Не помнила, как снова оказалась у фотографии мальчика. У Егора, у его синих глаз.

Она стояла. Смотрела. И — вдруг — всё исчезло. Мемориал. Люди. Туман. Всё. Просто — исчезло. Остался только белый свет.
Холодный. Яркий. Режущий глаза, как лезвие. И — запах. Запах хлорки. И — холод. Не осенний. Другой. Больничный. Металлический. Чужой.

Алёна стояла посреди этого света. Не понимала, где она.
Не понимала, что происходит. Просто — стояла. И смотрела.

А потом — увидела.

Операционная. Стол. На столе — она. Маленькая. Тринадцать лет. Девочка. Её лицо бледное, глаза закрыты и живот — большой. Неправильный. Вздутый. Как будто под кожей что-то есть. Что-то, чего быть не должно.

Вра над ней в своей медицинской марлевой маске, в перчатках.
Смотрит куда-то вниз. Кажется туда, где живот.

Скальпель, — говорит он. Голос глухой. Через маску. Но Алёна слышит каждое слово.

Она смотрит на себя. На эту маленькую беспомощную девочку. На стол. На врача. И чувствует — всё. Боль. Внизу живота. Тупую.

Тянущую. Как будто что-то режут. Как будто что-то рвут. Как будто что-то вынимают.

Она хочет закричать. Но не может. Хочет убежать. Но не может.
Хочет закрыть глаза. Но не может.

Она смотрит. И чувствует. И помнит. Впервые. Помнит.

Свет. Холод. Боль. Надрез. Врач склоняется. Его глаза. Его руки.
И — свет гаснет.
Темнота
Густая. Долгая. Как будто её выключили. Как будто кто-то нажал кнопку — и всё. И ничего нет.

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Свет. Мемориал. Люди. Туман. Фотографии. Дети. Мальчик.
Семнадцать лет. Синие глаза. Егор.

Алёна  стояла  на  коленях.  На  мокром  асфальте  прямо у фотографии. Руки её тряслись, да, что там, всё её тело тряслось как будто по ней проехал поезд. Как будто её вытащили из воды. Как будто она только что родилась — и не понимала, как дышать.

Она смотрела на фотографию. На мальчика Егора. На его синие глаза. И — не понимала ничего. Совсем ничего.

Что это было? Что она видела? Операционная. Стол. Девочка.
Она. Тринадцать лет. Живот. Врач. Скальпель. Свет. Темнота.

Она смотрела на Егора. И чувствовала — что-то. Что-то, чего не  могла  объяснить.  Что-то,  что  связывало  её  с  ним.  С  этим

мальчиком. С этими синими глазами. С этой улыбкой на этой фотографии.

Она не знала его. Никогда не видела, никогда не встречала, но — знала, где-то там внутри. В колодце. В шраме.

Она поднялась медленно и аккуратно, ноги не слушались. Она оперлась на что-то — на лавку, на чью-то руку, на воздух, не помнила. Просто встала.

Люди смотрели на неё. Странно. Как бабули во дворе. Как девчонки в школе. Как продавщица на рынке. Но ей было всё равно. Всё равно.

Она достала телефон. Открыла камеру. Навела на фотографию мальчика. На Егора. На его синие глаза.
Щёлк
Она не поняла, зачем. Просто рука потянулась. Просто нажала.
Просто осталось.

Она убрала телефон, постояла ещё немного смотря на него. На мальчика. На сына. Которого не знала. Которого не помнила. Которого потеряла — ещё до того, как нашла.

Потом  повернулась. И  пошла. Обратно. В  гостиницу. К  себе.
В пустоту.

ГОСТИНИЦА
Она вошла в номер, закрыла дверь, прислонилась к ней спиной. Сползла на пол. Алёна просто стекла по этой самой двери. Села. На холодный линолеум, обхватила колени руками и — замерла.

Она не плакала, слёз не было, они остались там, у мемориала.
У фотографии мальчика.

Она просто сидела и смотрела в стену. Долго. Молча.

В голове — пусто, совсем пусто. Как будто кто-то вынул все мысли. Все слова. Все вопросы. Осталось только видение, только операционная, только стол. Только девочка. Только — «ты — Алёна».

Она не понимала. Ничего. Совсем ничего.

Она достала телефон. Открыла галерею. Нашла фотографию Егора. Семнадцать лет. Синие глаза.

Она смотрела на него долго, очень долго. Потом — закрыла.
Положила телефон. Закрыла глаза.

И — сидела на полу в пустой гостинице, в чужом городе. Одна.
Совсем одна. С видением. С фотографией. С пустотой.

НОЧЬ
Она не помнила, как оказалась на кровати. Не помнила, как легла. Не  помнила, как  укрылась. Просто — лежала. Смотрела в потолок и думала.

Она думала о мальчике Егоре. О его синих глазах. О том, что он — чей-то сын. Чей-то. Но не её. Не мог быть её. Она не мать. Она никогда не была матерью. Она — журналистка. Она — Алёна. У неё шрам от аппендицита. У неё нет сына, у неё вообще ничего нет.

Но что-то конечно же было, что-то, что говорило — есть. Что-то, что плакало — у мемориала. Что-то, что помнило — операционную.

Стол. Боль. Темноту.

Она не понимала. Ничего. Совсем ничего.

Она закрыла глаза. И — провалилась. В сон без снов. Без видений. В пустоту.


ГЛАВА 5. ЦЕРКОВЬ

ДОРОГА ДОМОЙ
Обратный поезд шёл медленно.

Алёна лежала на верхней боковой, упираясь головой в низкий потолок, и смотрела в окно. За окном — поля. Серые и мокрые. Пустые. Осень съела всё: траву, листья, краски. Осталась только земля — чёрная, тяжёлая, как будто пропитанная водой и горем.

Она не спала. Не могла.

В голове — крутилось. Одно и то же, по кругу. Как плёнка, которую заело. Операционная. Белый свет. Холод. Запах хлорки. Стол. Девочка. Тринадцать лет. Живот. Врач. Скальпель. Боль. Надрез. Свет гаснет. Темнота.

Потом — мемориал. Фотография. Мальчик. Семнадцать лет.
Тёмные волосы. Синие глаза. Егор.

Потом — снова операционная. Снова свет. Снова боль. Снова темнота.

Алёна закрывала глаза — и видела. Открывала — и тоже видела.
Не могла избавиться. Не могла выкинуть. Не могла забыть.

Она  поворачивалась  к  стене,  к  окну,  к  проходу,  ничего не помогало. Видение было внутри. В ней. В её теле. В её шраме.

Она смотрела на проводницу — женщину лет тридцати пяти, с усталым лицом и добрыми глазами. Проводница шла по вагону, собирала чашки, улыбалась пассажирам. Обычная жизнь. Обычные люди. Обычный поезд.

Алёна хотела быть как они. Хотела просто ехать. Просто смотреть в окно. Просто думать о работе. О статье. О чём угодно. Но не могла. Видение держало её. Крепко. Как чужие руки.

ОТРИЦАНИЕ
Этого не может быть, — сказала она вслух.

Никто не услышал. Соседи ещё не подсели. Только она. Только поезд. Только стук колёс.

Этого не может быть, — повторила она громче.

Она села, свесила ноги с полки, обхватила себя руками за плечи.
Плечи мёрзли как всегда. Как у девочки-подростка.

У меня не может быть сына, — сказала она. Твёрдо. Как будто убеждала кого-то. Кого-то, кто сидел внутри. Кого-то, кто плакал. Кого-то, кто помнил.

У меня был аппендицит. В тринадцать лет. Срочная операция. Шрам. Всё. Никакого сына. Никакой беременности. Ничего. Всё это — ерунда. Нервы. Дорога. Стресс. Чужие дети. Чужое горе. Я просто впечатлительная. Я просто устала. Я просто…

Она замолчала.

Просто — что?

Просто — увидела операционную? Просто — почувствовала боль?
Просто — вспомнила то, чего не было?

Она не знала. Не понимала. Не могла объяснить.

У меня был аппендицит, — сказала она снова. Но голос дрогнул. Слабее. Тише. Как будто даже она сама не верила.

Она легла обратно. На бок. Лицом к стене. И закрыла глаза.

Перед глазами — мальчик. Семнадцать лет. Тёмные волосы. Синие глаза. Егор.

Она открыла глаза. Резко. Как будто обожглась.

Нет, — сказала она. — Нет. Нет. Нет.

И — снова закрыла. И — снова увидела. И — снова открыла.

Так она лежала. Час. Два. Три. Боролась. С собой. С видением.
С правдой, которую не хотела знать.

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Поезд прибыл утром. Туман. Серое небо. Мокрый перрон. Алёна вышла с чемоданом. Усталая. Разбитая. Пустая. Как будто не спала неделю. Как будто не ела месяц. Как будто всё, что было в ней, — вынули. Оставили только оболочку.

Она шла по городу. Своему городу. Знакомому. Родному. Но — чужому. Как будто она не была здесь двадцать лет. Как будто она

вернулась из другой жизни. Из другого мира.

Дома. Пятиэтажки. Магазины. Аптека. Школа. Двор. Тот самый двор. Где бабули на лавочке. Где девчонки. Где «Лена». Где всё началось.

Алёна остановилась. У двора. Посмотрела. Бабули — на месте. Три бабушки в платках, с семечками и как всегда смотрят на неё. Молчат. Как двадцать лет назад.

Алёна отвернулась. Пошла дальше. К дому. К себе. В пустую квартиру. Где никого. Где тихо. Где можно просто — сидеть. И — не думать. Если получится.

Не получилось.

КВАРТИРА
Она  вошла,  закрыла  за  собой  дверь,  бросила  чемодан в коридоре. Прошла на кухню. Села на табурет у окна. Смотрела во двор. Долго. Молча.

В  голове — пусто. Но  не  та  пустота, которая  покой. Другая.
Которая — дыра. Которая — колодец. Которая — без дна. Бездна…

Она сидела. Час. Два. Не двигалась. Не ела. Не пила. Просто — сидела. И — смотрела в окно, на двор, на всё тех же бабуль, на  скрипучие  качели  и  песочницу. На  своё  детство, которого не помнила.

А потом — встала. Взяла телефон. Открыла галерею. Нашла фотографию мальчика… Егор. Семнадцать лет. Синие глаза.

Она смотрела на него. Долго. Очень долго.

Этого не может быть, — сказала она. Тихо. Себе. — У меня не может быть сына. У меня был аппендицит. Только аппендицит. Только шрам. Только…

Она замолчала.

Шрам. Шрам. Шрам. Он — был. Он — болел. Он — тянул. Он — был слишком большой. Слишком низкий. Не там, где должен быть аппендицит.

Но она не знала, где должен быть аппендицит. Она вообще ничего не знала. Только — что это неправильно. Только — что это болит. Только — что это чужое.

Она убрала телефон села обратно на табурет и замерла.

Ей было плохо очень плохо не физически, хуже. Внутри. Как будто что-то в ней — сломалось, как будто что-то — вырвали, как будто она — потеряла кого-то или что-то. Себя.

Она не могла больше. Не могла сидеть. Не могла думать. Не могла быть одна. Совсем одна. В этой квартире. В этом городе. В этой жизни. С этим видением. С этой фотографией. С этой пустотой.

Она встала. Накинула куртку. Вышла. Куда? Не знала. Просто — вышла. Просто — пошла. Просто — ноги несли.

ЦЕРКОВЬ
Ноги привели её к церкви.

Алёна остановилась. Подняла голову. И — замерла.

Церковь стояла в конце улицы. Огромная. Старая. Как будто из другого времени. Из другой эпохи. Из другого мира.

Она была не похожа на обычные русские церкви — белые, с золотыми куполами, с луковичными головками. Эта была другая. Готическая. Католическая. С высокими башнями, которые уходили в небо, пронзая туман, как копья. С острыми шпилями, на которых сидели каменные горгульи — маленькие, серые, смотрящие вниз. С узкими окнами-бойницами, в которых дрожал свет. С массивными дверями из тёмного дуба, обитыми железом.

Алёна смотрела на неё. Долго. Не понимала, почему здесь — такая церковь. В маленьком провинциальном городе. В российской глубинке. Почему — готика. Почему — башни. Почему — горгульи.

Но смотрела и что-то внутри, что-то, что жило там с детства, что-то, что она гнала всю жизнь, вдруг потянулось к этой церкви. К этим башням. К этим дверям.

Она не верила в Бога. Никогда не верила. Но — что-то было. Что-то, что звало. Что-то, что говорило: «Зайди. Здесь — тихо. Здесь — покой. Здесь — можно спрятаться».

ПЕЙЗАЖ
Алёна подошла ближе.

Церковь стояла в окружении сада. Старого. Заброшенного.
Но красивого по-своему.

Багровые кусты — барбарис, калина, что-то ещё, красное, как кровь, — росли вдоль дорожки. Их листья блестели от влаги. Их ягоды горели на сером фоне, как маленькие огни. Как будто кто-то рассыпал рубины по земле.

Плакучие ивы — высокие, с длинными ветвями, которые свисали до земли, как волосы, — стояли у ограды. Их ветви качались на ветру. Медленно. Как будто они плакали. Как будто они помнили. Как будто они знали что-то, чего не знала Алёна.

Забор — высокий, кованый, с элементами из чёрного металла, с кирпичными столбами — окружал церковь. Столбы были старые, покрытые мхом, с трещинами, но крепкие. Как стражи. Как часовые. Как что-то, что не пускает — и не выпускает.

Алёна остановилась у ворот. Ворота были открыты. Приглашали.
Или — предупреждали. Она не поняла.

Она вошла.

ВНУТРИ
Внутри было — огромно.

Высокие  своды. Очень высокие. Как  небо. Как  что-то, что не имеет конца. Они уходили вверх, терялись в полумраке, и там, наверху, — едва виднелись — были росписи. Но не разобрать. Не понять. Только — тени. Только — силуэты. Только — что-то, что было когда-то.

Стены — серые. Каменные. Холодные. Как будто их никогда не касалось солнце. Как будто они помнили только зиму. Только дождь. Только туман.

Алёна  шла  медленно.  Вдоль  стен.  По  проходу.  К  алтарю.
Который — где-то там. Впереди. В темноте.

Она не молилась. Не крестилась. Просто — шла. Тихо. Медленно. Никого  не  видя.  Ничего  не  слыша.  Только  —  шаги.  Свои. По каменному полу. Эхо. Гулкое. Как в пустоте. Как в колодце.
И — витражи
Алёна подняла голову и замерла.

Витражи. Огромные. Панорамные. Во всю стену. Геометрические. Без лиц. Без фигур. Без святых. Только узоры и только линии. Только цветные стёкла, которые складывались в ансамбль. В симфонию цвета.

Красный. Синий. Зелёный. Жёлтый. Фиолетовый. Все оттенки. Все полутона. Всё, что может быть. Всё, что есть. Все это играло в этюде ярких падающих лучей солнца.
И свет
Солнце где-то там, за туманом, пробивалось сквозь витражи. И стекло оживало. Блестело. Переливалось. Играло. Как будто внутри горел огонь. Как будто внутри была жизнь. Как будто внутри было что-то, чего не было снаружи. Завораживает.

Алёна смотрела долго, не могла отвести глаз. Красиво. Очень красиво. Как в детстве. Как в сказке. Как в сне. Она наслажалась такими красками, она уже давно не видело, чегото такого яркого и красивого, за исключением тех глаз похожих на воды океана.

Но странно, покойствие, которое приходило от этих витражей, было тяжёлым. Обременяющим. Как будто кто-то накрыл её одеялом. Тёплым, но ужасно тяжёлым, которое не мягко окутывает и согревает, а давит. Которое не даёт дышать. Которое держит.

Она стояла, смотрела и чувствовала: что-то не так. Что-то — не то.
Что-то — здесь. Что-то — ждёт. Что-то — знает.

СВЕЧИ
Она прошла дальше. К алтарю.

Алтарь был — простой, каменный и без каких-либо украшений. Без золота. Без креста. Только — свечи. Много свечей. Они горели ровно и тихо. Потрескивали как будто шептались, как будто говорили что-то. Что-то, чего нельзя понять.

Алёна смотрела на них. На огонь. На пламя. На то, как оно дрожит. Как оно живёт. Как оно умирает — и рождается снова.

Она не знала, что делать. Не знала, зачем пришла. Не знала, что ищет. Просто стояла и смотрела.

А потом — услышала.

Шаги. За спиной. Мягкие. Спокойные. Как будто кто-то шёл по ковру. Как будто кто-то — ждал. Как будто кто-то — знал, что она придёт.

Она обернулась.

МАТУШКА
Женщина. Лет Сорока пяти. Может, больше. Может, меньше. Трудно сказать. Лицо — гладкое. Спокойное. Как будто не знало морщин. Как будто не знало горя. Как будто не знало ничего. Глаза —

серые. Глубокие. Как колодцы. Как что-то, что смотрит — и видит. Всё. Сразу.

Она была в чёрном. Длинная юбка. Длинные рукава. Платок на голове. Но — не монашеский. Другой. Как будто — свой. Как будто — особенный.

Она смотрела на Алёну. Молча. Долго. Как будто — узнавала. Как будто — ждала. Как будто — знала.

Алёна смотрела на неё и тоже молча, тоже долго и чувствовала что-то. Что-то странное, что-то знакомое.,что-то родное, хотя, она никогда её не видела. Никогда не встречала. Никогда не знала.

Ты потерялась? — спросила женщина. Голос — тихий. Мягкий.
Как будто — из другого мира. Из другого времени. Из другого сна.

Алёна молчала.

Ты ищешь что-то? — спросила женщина снова.

Алёна смотрела на неё. Долго и потом сказала, тихо и хрипло, как будто не своим голосом, как будто чужим.

Я ищу тишину.

Женщина кивнула. Медленно. Как будто — ждала этого ответа.
Как будто — знала. Как будто — всегда знала.

Тогда ты пришла туда, куда нужно, — сказала она.

И — улыбнулась. Едва-едва. Уголками губ. Но — улыбнулась.

Алёна смотрела на неё. И — чувствовала: что-то. Что-то — здесь. Что-то — в этой женщине. Что-то — в этой церкви. Что-то — в этих свечах. Что-то — в этих витражах. Что-то, что ждёт. Что-то, что знает. Что-то, что помнит.

Она не понимала — что. Не понимала — зачем. Не понимала — почему. Но — что-то было. Что-то — было.

И — она осталась.


ГЛАВА 6. ПОСЛУШНИЦА

ДНИ
Алёна осталась.

Она не помнила, как приняла это решение. Не помнила, как согласилась. Просто — в какой-то момент — она перестала уходить. Перестала  возвращаться  в  пустую  квартиру. Перестала  сидеть на табурете у окна и смотреть на двор. Она осталась — здесь. В церкви. С матушкой.

Матушка не спрашивала. Не настаивала. Не уговаривала. Просто — приняла. Как будто ждала. Как будто знала. Как будто всегда знала, что Алёна придёт и останется.

Первые дни Алёна просто была. Сидела на скамье. Смотрела на витражи. Слушала тишину. Иногда — помогала. Мелочи. Принести воду.  Протереть  пыль.  Зажечь  свечи.  Подать  что-то.  Матушка не просила. Но Алёна — делала. Сама. Не понимала зачем. Просто — руки тянулись. Просто — хотелось. Просто — не могла сидеть без дела.

Так шли дни.

КЕЛИЯ
Матушка отвела ей келию.

Маленькую комнату в самой дальней части церкви с узким окном. С кроватью, тумбочкой, с полкой и иконой. Правда, икона была странная. Лик — смазан. Как будто кто-то специально стёр его. Как будто — не хотел, чтобы кто-то видел. Как будто — прятал.

Алёна не спрашивала почему и зачем. Не спрашивала ничего. Просто — жила. Просто — спала. Просто — просыпалась. Просто — шла в церковь. Просто — помогала. Просто — была.

Так шло время.

Неделя. Две. Три. Она не считала, не хотела считать. Не хотела думать о времени, о том, что оно идёт, о том, что жизнь — проходит. О том, что где-то там — работа, редакция, Рита, мама, отец. Всё — там. А она — здесь. В церкви. С матушкой. В тишине.

Она не звонила. Никому. Не писала. Не отвечала. Телефон — лежал в тумбочке. Экран — чёрный. Как будто умер. Как будто не было его. Как будто не было той жизни. Как будто не было ничего.

Только — церковь. Только — свечи. Только — витражи. Только — матушка.

РАБОТА
Матушка давала ей работу. Постепенно. Не сразу. Не всё. По чуть-чуть. Как будто — проверяла. Как будто — смотрела. Как будто — ждала. Чего-то. Что Алёна — сделает. Что Алёна — скажет. Что Алёна — вспомнит.

Сначала — свечи, зажечь, погасить, заменить, следить, чтобы горели ровно. Чтобы не коптили. Чтобы не гасли. Алёна делала.

Молча. Тихо. Руки — сами. Как будто — всегда умели. Как будто — всегда знали.

Потом — уборка. Протереть пол. Вымыть окна. Смахнуть пыль с подоконников. С витражей — нельзя. Матушка сказала: «Витражи — не трогай. Они — сами». Алёна не трогала. Смотрела. Долго. На цветные стёкла. На свет. На игру. На то, как — блестят. Как — переливаются. Как — живут.

Потом — цветы. В саду. У церкви. Полить. Обрезать. Убрать сухое. Багровые кусты — барбарис, калина. Плакучие ивы — длинные ветви, которые свисали до земли. Алёна трогала их. Осторожно. Как будто — живые. Как будто — плачут. Как будто — помнят.

Потом — помощь в холле. Встретить. Проводить. Подать. Ответить. Матушка говорила: «Ты — лицо. Ты — первая, кого видят. Будь — светом». Алёна кивала. Не понимала. Но — делала. Улыбалась. Людям. Которые приходили. Которые молились. Которые плакали. Которые искали. Утешение. Покой. Тишину. Как она.

Так шло время.

ВЕЧЕР
Однажды вечером — Алёна не помнила, какой это был день, — она сидела в холле. Одна. Свечи горели. Витражи — темнели. За окном — сумерки. Серые. Мокрые. Осенние.

Матушка  ушла. Вглубь. По  делам. Алёна  осталась. Сидела на скамье. Смотрела на огонь. На свечи. На то, как они дрожат. Как живут. Как умирают. Как рождаются снова.

И — внутри — что-то поднялось. Из глубины. Из колодца. Из пустоты. Что-то — тяжёлое. Что-то — тёмное. Что-то — что копилось. Долго. Все эти дни. Все эти недели. Всё это время.

Она думала. О себе. О своей жизни. О том, что — было. И чего — не было. О маме. О папе. О том, какие они — холодные. Отстранённые. Резкие. О том, как  они  говорили:  «Ты — Алёна».
«Аппендицит». «Так лучше».

Она  думала.  О  городе.  О  дворе.  О  бабулях  на  лавочке. О девчонках. О «Лена». О «он». О «родила». О том, как все — замолкали. Как все — смотрели. Как все — знали. Но — молчали.

Она  думала.  О  фотографии.  «Елена.  5  лет».  О  архиве. О роддоме — где её нет. О школе — где Елена умерла в 12. О больнице — где Елены нет. А Алёна — есть. Аппендицит. Тупик.

Она думала. О поезде. О Тюмени. О мемориале. О мальчике. О Егоре. Семнадцать лет. Тёмные волосы. Синие глаза. О том, как она плакала. Сама. Без причины. О том, как она — увидела. Операционную. Стол. Боль. Надрез. Свет. Темноту.

Она думала. Обо всём. Сразу. И — не могла. Не могла больше.
Не могла держать. В себе. Это. Всё. Это.

Она встала. Пошла. Вглубь церкви. К матушке. К единственному человеку. Который — был рядом. Который — не врал. Который — не молчал. Который — слушал.

ИСПОВЕДЬ
Матушка была в комнате. С витражами. Сидела на стуле у окна.
Смотрела на цветные стёкла. На свет. На игру. На то, как — блестят.

Алёна вошла тихо и остановилась у двери. Не знала, с чего начать. Не знала, как сказать. Не знала — что.

Матушка обернулась. Посмотрела. Долго. Мягко. Как всегда.

Ты хочешь что-то сказать, —  сказала она.  Не спросила.
Утвердила. Как будто — знала.

Алёна кивнула. Молча.
Садись, — сказала матушка. Показала на стул рядом. — Говори. Алёна села. Смотрела в пол. Долго. Молча. Потом — начала. Тихо.
Хрипло. Как будто — не своим голосом. Как будто — чужим.

Я не помню своего детства, — сказала она. — Ничего. До тринадцати лет. Только белый свет. Боль. И темноту. А потом — мама. Папа. Больница. И слова. «Ты — Алёна».

Матушка слушала. Молча. Не перебивала. Не спрашивала.
Просто — слушала.

Я не помню, как меня звали раньше, — продолжала Алёна. — Не помню, откуда я. Не помню — ничего. Только — шрам. Внизу живота. Слишком большой. Слишком низкий. Не там, где должен быть аппендицит. Но они сказали — аппендицит. Всегда. Везде. Все.

Матушка смотрела на неё. Долго. Внимательно. Как будто — впитывала. Каждое слово. Каждую паузу. Каждое — дыхание.

Меня зовут Алёна, — сказала Алёна. — Так сказали. Но — люди. Во дворе. В школе. На рынке. Они звали меня — Лена. Леной. Всегда.

Как будто — привыкли. Как будто — знали. Как будто — помнили.

Матушка чуть наклонила голову. Едва-едва. Но — Алёна заметила.

Я поправляла, — сказала она. — Говорила: «Я — Алёна». А они — смотрели. Странно. Как будто — знали что-то. Как будто — хотели сказать. И — не могли. И — молчали.

Она замолчала. Сглотнула. В горле — сухо. Как будто — песок.

А потом, — сказала она, — я нашла фотографию. Старую. В альбоме у родителей. Маленькая девочка. Лет пять. И — подпись. Мамина. Рукой. «Елена. 5 лет».

Матушка — замерла.

Едва-едва. Едва заметно. Но — Алёна увидела. Что-то — дрогнуло.
В лице. В глазах. В чём-то — глубоко. Что-то — проснулось.

Елена, — повторила Алёна. — Не Алёна. Елена. До тринадцати лет — Елена. А после — Алёна. Резко. Вдруг. Новое имя. Новая жизнь. Новая — я.

Она смотрела в пол. Не видела матушку. Не видела — как та слушает. Как та — смотрит. Как та — держится за подлокотник. Как пальцы — белеют.

Я пошла в архив, — сказала Алёна. — В роддом. Искала карту. Свою. Мишина Алёна Андреевна. Нет. Такой — нет. Никогда — не было. Потом — Мишина Елена Андреевна. Тоже — нет. Ни рождения. Ничего. Пусто.

Она сделала паузу. Вдохнула. Выдохнула. Продолжила.

Потом — школа. Архив. Мишина Алёна Андреевна — нет. Мишина Елена Андреевна — есть. Личное дело. Двенадцать лет. Скончалась. От несчастного случая.

Матушка — закрыла глаза. Медленно. На секунду. Две. Потом — открыла. Снова. Смотрела на Алёну. Не мигая.

Потом — больница, — сказала Алёна. — Районная. Где мне удалили  аппендицит.  Мишина  Елена  Андреевна  —  данных не обнаружено. Вообще. Полный ноль. А Мишина Алёна Андреевна — есть. Тринадцать лет. Срочная операция. Аппендицит.

Она замолчала. Долго. Молчала. Потом — подняла глаза.
Посмотрела на матушку. Впервые. За весь разговор.

Я не понимаю, — сказала она. — Ничего не понимаю. Кто я? Почему — Елена? Почему — Алёна? Почему — умерла в двенадцать? Почему — родилась в тринадцать? Почему — все зовут меня Леной? Почему — все молчат? Почему — мама с папой — холодные? Почему — они смотрят мимо? Почему — я чувствую, что что-то не так? Что-то — было. Что-то — важное. Что-то — моё. Но — не помню. Не знаю. Не могу.

Она замолчала. Слёзы — подступили. К горлу. К глазам. Но — не потекли. Держались. Где-то там. Внутри. В колодце.

А потом, — сказала она тише, — я поехала в Тюмень. На аварию. Работа. Задание. Двенадцать погибших. Шестнадцать раненых. Дети. Я — журналистка. Я — должна была написать. Но — не написала. Не смогла.

Она снова замолчала. На этот раз — дольше.

Там был мальчик, — сказала она. — Семнадцать лет. Тёмные волосы. Синие глаза. Как у меня. Егор. Я — смотрела на него. Долго. И — плакала. Сама. Без причины. Без объяснения. Просто — плакала. А потом — я увидела. Операционную. Стол. Себя. Маленькую. Тринадцать лет. Живот. Врача. Скальпель. Боль. Надрез. И — свет погас. Темнота.

Она подняла руку. Положила на живот. Туда, где шрам. Под свитером. Под кожей. Под всем.

Я — чувствовала, — сказала она. — Всё. Как будто — это было. Как будто — со мной. Как будто — сейчас. Я — не понимаю. Не знаю. Не могу объяснить. Но — это было. Это — есть. Внутри. В шраме. В теле. В памяти, которой — нет.

Она посмотрела на матушку. Прямо. В глаза.

Я не знаю, зачем я вам это рассказываю, — сказала она. — Не знаю, зачем я вообще здесь. Не знаю, что ищу. Но — я больше не могу. Не могу — одна. Не могу — молчать. Не могу — держать. В себе. Это. Всё.

Она замолчала. Опустила руки. Опустила голову.

В комнате — стало тихо. Очень тихо. Только витражи — блестели.
Только свет — играл. Только где-то — далеко — капала вода.

ПОДОЗРЕНИЕ
Матушка молчала.

Долго. Очень долго. Она сидела. Не двигалась. Смотрела на Алёну. Не мигая. Как будто — видела её впервые. Как будто — узнавала. Как будто — боялась поверить.

Внутри неё — что-то — дрожало. Что-то — старое. Что-то — глубокое. Что-то — что спало. Много лет. Сотни лет. Сотни жизней. Сотни дочерей.

Елена. Девочка. Дочь. Та, которую она родила. Та, которую она потеряла. Та, которую акушерка сказала: «Мёртвая». Та, которую она — никогда не видела. Никогда — не держала. Никогда — не кормила. Никогда — не любила.

Елена. Имя. Её имя. То, которое она дала — сама. В ту ночь. Когда рожала. Когда — молчала девочка. Когда — не кричала. Когда — только глаза. Огромные. Испуганные. И — тишина.

Матушка смотрела на Алёну. На женщину. Которая сидела перед ней. Хрупкая. Брюнетка. Короткие волосы. Ярко-синие глаза. Как две капли океанских вод. Низенькая. Покатые плечи. Как у девочки-подростка.

И — что-то — складывалось. Медленно. Как пазл. Как мозаика. Как витраж — из кусочков. Из осколков. Из цветных стёкол.

Елена. Двенадцать лет. Умерла. От несчастного случая. Нет — не умерла. Исчезла. Пропала. Скрылась. Сменила имя. Стала — Алёной. Жила. Росла. В другом городе. С другими людьми. С другими родителями. Которые — холодные. Которые — смотрят мимо. Которые — говорят: «Аппендицит».

Шрам. Внизу живота. Слишком большой. Слишком низкий. Не там, где должен быть аппендицит. Потому что — не аппендицит. Потому

что — кесарево. Потому что — роды. Потому что — сын.

Сын. Мальчик. Семнадцать лет. Тёмные волосы. Синие глаза. Егор.
На мемориале. В Тюмени. Авария. Погиб.

Матушка — замерла. Сердце — стукнуло. Сильно. Больно. Как будто — что-то — порвалось. Как будто — что-то — вспомнилось. Как будто — что-то — вернулось.

Она смотрела на Алёну. И — видела. Себя. В молодости. В той ночи. В той боли. В той тишине. Когда — девочка. Молчала. И — только глаза. Огромные. Испуганные.

Она — не знала. Не могла знать. Её дочь — умерла. Родилась мёртвой. Так сказали. Так было. Так — должно было быть.

Но — что-то — говорило. Что-то — внутри. Что-то — глубоко. Что-то — что спало. Сотни лет. Что-то — что знало. Что-то — что ждало.

Она — вернулась, — прошептала матушка. Едва слышно. Сама себе. Не Алёне.

Алёна подняла голову. Посмотрела на неё. Не поняла.
Что?
Ничего, — сказала матушка. Быстро. Слишком быстро. — Ничего.
Просто — задумалась.

Она встала. Подошла к окну. Посмотрела на витражи. На свет. На игру. На то, как — блестят. Цветные стёкла. Красный. Синий. Зелёный. Жёлтый. Фиолетовый. Все оттенки. Все полутона.

Она должна — проверить. Обязана — проверить. Если — это она. Если — это  её  дочь. Если — кровь — рядом. Если — петля —

замкнулась.

Обряд. Призыв родной крови. Древний. Старый. Тот, который — передавался. От матери — к дочери. Сотни лет. Сотни жизней. Сотни дочерей.

Если — дочь рядом. Если — Алёна — её дочь. То — свечи. Скажут. Кровь — отзовётся. Пламя — погаснет. Всё — погаснет. Одновременно. Как в ту ночь. Как — всегда.

Матушка — обернулась. Посмотрела на Алёну. Долго. Мягко. Как всегда.

Отдохни, — сказала она. — Ты устала. Много — сказала. Много — вспомнила. Отдохни.

Алёна кивнула. Молча. Встала. Пошла. К двери. Остановилась.
Обернулась.

Спасибо, — сказала она. Тихо. — За то, что — выслушали. За то, что — не прогнали. За то, что — не сказали: «Тебе показалось».

Матушка — улыбнулась. Едва-едва. Уголками губ.

Иди, — сказала она. — Отдохни. Алёна ушла.
Матушка осталась. Одна. В комнате. С витражами. Со светом.
С цветными стёклами. С тишиной.

Она стояла. Долго. Смотрела на витражи. На свет. На игру. Потом — закрыла глаза. И — начала. Шептать. Древние слова. Те,

которые — знала. Те, которые — помнила. Те, которые — передались. От матери. От бабки. От прабабки. От всех — до неё.

Она готовилась. К обряду. К проверке. К тому, что — должно было случиться. Сегодня. Сейчас. В эту ночь.

Если — Алёна — её дочь. Если — кровь — рядом. То — свечи. Скажут. И — она — узнает. Наконец. Спустя — столько лет. Спустя — столько жизней. Спустя — вечность.

Она открыла глаза. Посмотрела на витражи. Последний раз. И — пошла. Вглубь.


ГЛАВА 7. ОБРЯД

ПРОШЛОЕ. МАТУШКА. ДЕТСТВО
Давно. Очень давно. В другой жизни. В другой — петле.

Маленькая девочка сидит на полу. Ей семь. Может, восемь. Волосы длинные, темные, заплетены в косу. Глаза серые, глубокие. Как колодцы. Как у мамы.

Комната маленькая, узкая. С витражами. С иконами. Лики смазаны, как будто стёрты. Как будто кто-то не хотел, чтобы они смотрели.

На полу — свечи. Много. Горят ровно, тихо, потрескивая. Как будто шепчутся.

На полу — статуэтки. Глиняные. Камни гладкие, речные. Коряги сухие, скрученные. Как будто руки. Как будто пальцы. Как будто что-то, что тянется.

В воздухе — запах. Травы. Сладость и горечь. Полынь. Шалфей.
И что-то ещё — древнее, тёплое. Как молоко. Как объятия. Как мама.

Мама рядом. Сидит на коленях перед девочкой. Смотрит мягко, ласково. Как будто баюкает. Как будто любит. Как будто прощается.

Смотри, — говорит мама. Голос тихий, как шёпот, как колыбельная. — Смотри внимательно, доченька.

Девочка смотрит. На свечи. На огонь. Как он дрожит. Как живёт.
Как умирает. Как рождается снова.
Это огонь, — говорит мама. — Это жизнь. Это память. Это кровь. Девочка кивает. Молча. Она не понимает. Но слушает. Как всегда.
Как учили.

Запомни всё. Каждое слово. Каждый жест. Каждый вздох. Потому что однажды ты будешь здесь. На моём месте. И ты должна будешь передать. Дальше. Своей дочери. Как я — тебе. Как моя мама — мне. Сотни лет. Сотни жизней. Сотни дочерей.

Девочка смотрит на маму. На её глаза. На её руки, которые держат её крепко, но нежно. Как будто боятся отпустить. Как будто знают, что придётся.

Это нелегко, — говорит мама. — Это ноша. Тяжёлая. Очень. Но нужная. Потому что мы — хранительницы. Мы — те, кто помнит. Мы — те, кто не даёт забыть.

Она берёт свечу. Зажигает от другой, что уже горит. Пламя переходит тихо, мягко, как будто само.

Смотри, как огонь, — говорит она. — Как он живой. Как дышит. Как чувствует. Когда кровь рядом. Когда твоя кровь близко. Огонь знает. Огонь отзывается.

Она держит свечу долго. Смотрит на пламя. Как оно дрожит. Как тянется. Как ищет.

Если кровь рядом, — говорит мама, — то свечи гаснут. Все. Одновременно. Как будто кто-то дунул. Как будто кто-то позвал. Как будто что-то случилось.

Девочка  смотрит на  свечи. На  огонь. Как  горит. Ровно. Тихо.
Спокойно.

Но не сейчас, — говорит мама. Улыбается мягко. — Не сейчас, доченька. Сейчас ты учишься. Сейчас ты запоминаешь. Сейчас ты готовишься.

Она  ставит свечу обратно. Рядом  со  статуэтками. С камнями.
С корягами.

Обряд — это не просто. Это долго. Это трудно. Это больно. Но нужно. Потому что если петля замкнётся. Если кровь вернётся. Если дочь придёт. То ты должна знать. Ты должна уметь. Ты должна принять.

Девочка смотрит на маму. На что-то в её глазах. Тёмное. Глубокое.
Что-то, что пугает.

Мама, — говорит девочка. Тихо. — А зачем?

Мама молчит. Долго. Смотрит на свечи. На огонь. Как горит. Как живёт. Как умирает. Как рождается снова.

Затем, что мы должны. Мы не выбираем. Мы не хотим. Мы просто должны. Потому что так было. Всегда. Потому что так будет. Всегда. Потому что петля не разорвётся. Никогда. Пока мы помним. Пока мы знаем. Пока мы передаём.

Она наклоняется. Целует девочку в лоб. Долго. Нежно. Как будто в последний раз. Как будто прощается.

Ты моя дочь. Моя кровь. Моя жизнь. Моя петля. Ты продолжишь. Ты не сможешь иначе. Потому что ты — я. Потому что я — ты. Потому что мы одно. Всегда. Навсегда.

Девочка смотрит на маму. На свечи. На статуэтки. На камни. На коряги. На запах. Полынь. Шалфей. И что-то древнее, тёплое. Как молоко.

Она не понимает. Но запоминает. Как всегда. Как учили.

Однажды, — говорит мама тихо, — ты встанешь здесь. На моём месте. В этой комнате. С этими свечами. С этими камнями. С этими корягами. И ты будешь ждать. Свою дочь. Свою кровь.

Она оборачивается. Смотрит на девочку. Долго. Мягко.

И она придёт. Рано или поздно. Всегда приходит. Потому что кровь зовёт. Потому что петля не разорвётся. Потому что мы одно. Всегда. Навсегда.

Девочка смотрит на маму. На свечи. На огонь. Как дрожит. Как живёт. Как умирает. Как рождается снова.

Она не понимает. Но запоминает. Как всегда. Как учили.

НАСТОЯЩЕЕ. МАТУШКА. ОБРЯД
Матушка вошла в комнату.

Маленькую. Узкую. С витражами. С иконами. Лики смазаны, как будто стёрты.

Она закрыла дверь. Тихо. Медленно. Как будто навсегда. Как будто отрезала. От мира. От времени. От жизни.

В комнате горели свечи. Ровно, тихо, потрескивая. Как будто шептались.

На полу — статуэтки. Глиняные. Камни гладкие, речные. Коряги сухие, скрученные. Как будто руки. Как будто пальцы. Как будто что-то, что тянется.

В воздухе — запах. Травы. Сладость и горечь. Полынь. Шалфей.
И что-то ещё — древнее, тёплое. Как молоко. Как объятия. Как мама.

Матушка стояла долго. Смотрела на свечи. На огонь. Как он дрожит. Как живёт. Как умирает. Как рождается снова.

Потом подошла к углу. К шкафу. Открыла. Достала балахон. Чёрный. Длинный. Тяжёлый. Как ночь. Как тьма. Как что-то, что не имеет конца.

Она надела его. Медленно. Торжественно. Как будто корону. Как будто ношу. Как будто себя.

Потом встала в центр. В круг. Где статуэтки. Где камни. Где коряги.
Где свечи. Где всё. Где ничего.

Она подняла руки. Вверх. К витражам. К свету. К цветным стёклам. К чему-то там. Наверху. К чему-то, что слушало. Что ждало. Что знало.
И начала

Слова. Странные. Древние. Не совсем понятные. Не совсем русские. Не совсем нет. Что-то между. Что-то до. Что-то после. Что-то, что помнили. Только они. Только хранительницы. Только матери. Только дочери.

Она шептала. Тихо. Медленно. Как будто пела. Как будто баюкала.
Как будто звала. Кого-то. Откуда-то. Из глубины. Из тьмы. Из крови.

Пламя свечей дрожало. Тянулось. Как будто слушало. Как будто отвечало. Как будто знало.

Запах усилился. Полынь. Шалфей. И что-то ещё. Сладкое. Горькое.
Древнее.

Матушка  не  останавливалась.  Она  шептала.  И  шептала. И шептала. Слова. Те, которые знала. Те, которые помнила. Те, которые передались. От матери. От бабки. От прабабки. От всех до неё.

Она звала. Кровь. Свою. Свою дочь. Ту, которую потеряла. Ту, которую не видела. Ту, которую акушерка сказала: «Мёртвая».

Она звала. Елену. Свою Елену. Ту, которая должна была умереть.
Ту, которая должна была продолжить. Ту, которая должна была быть.

Она звала. И ждала. Ответа. Знака. Того, что скажет. Что покажет.
Что отзовётся.

Свечи дрожали. Пламя тянулось. Воздух густел. Запах становился сильнее. Полынь. Шалфей. И что-то тёплое. Как молоко. Как объятия. Как мама.

Матушка не останавливалась. Она шептала. И шептала. И ждала.

АЛЁНА. АЛТАРЬ
Алёна не знала. Ничего. Не знала. Что матушка в комнате. Что матушка в балахоне. Что матушка зовёт. Кровь. Её кровь. Их кровь.

Алёна  была  в  холле. Одна. Свечи  горели. Витражи  темнели.
За окном — ночь. Чёрная. Глубокая. Как колодец.

Она стояла у алтаря. Смотрела на свечи. На огонь. Как он дрожит.
Как живёт. Как умирает. Как рождается снова.
И думала
О детях. О тех двенадцати. О тех шестнадцати. О тех, кто погиб. О тех, кто выжил. О тех, кто сейчас. В больницах. В областном центре. С травмами. С ранами. С тем, что осталось.

О Егоре. О мальчике. Семнадцать лет. Тёмные волосы. Синие глаза. Как у неё. О том, как плакала. Сама. Без причины. О том, как увидела. Операционную. Стол. Боль. Надрез. Свет. Темноту.

О себе. О том, что не понимает. О том, что не знает. О том, что не может объяснить. Себе. Никому.

Она взяла свечу. Одну. Из тех, что лежали рядом. На алтаре.

Она зажгла её. От другой. От той, что уже горела. Пламя перешло.
Тихо. Мягко. Как будто само.

Она поставила её. На алтарь. Рядом с другими. Рядом со всеми.

И сказала. Тихо. Шёпотом. Сама. Себе. Не Богу. Не кому-то. Просто в воздух. В пустоту. В ночь.

— За всех, — сказала она. — За всех детей. За тех, кто погиб.
За тех, кто выжил. За всех, кто был. Кто есть. Кого не будет.

Она замолчала. Смотрела на свечу. На огонь. Как дрожит. Как живёт. Как тянется.

А потом свечи начали корчиться.

Пламя задрожало. Заметалось. Как будто испугалось. Как будто почувствовало. Как будто узнало. Что-то. Кого-то. Где-то. Рядом.

Огонь искривился. Скрутился. Как будто от боли. Как будто от страха. Как будто от чего-то, что было. Что есть. Что рядом.

Свечи корчились. Извивались. Как будто живые. Как будто чувствующие. Как будто знающие.

И погасли. Все. Одновременно. Тишина.
Густая. Тёмная. Глубокая. Как колодец. Как ночь.

Алёна замерла. Сердце стукнуло. Остановилось. Стукнуло снова. Быстро. Больно. Как будто что-то порвалось. Как будто что-то вспомнилось. Как будто что-то вернулось.

Она стояла. В темноте. В тишине. Одна. Совсем одна. С погасшими свечами. С темнотой. С чем-то, что было. Что рядом. Что звало.

СТРАХ
Она не поняла. Ничего.

Что это? Почему? Как? Свечи горели. Все. Ровно. Тихо. Спокойно. А потом погасли. Все. Одновременно. Как будто кто-то дунул. Как будто кто-то позвал. Как будто что-то случилось.

Она не знала. Что матушка в комнате. Что матушка в балахоне.
Что матушка зовёт. Кровь. Её кровь. Их кровь.

Она не знала. Что свечи погасли. Потому что кровь рядом. Потому что дочь пришла. Потому что петля замкнулась.

Она просто испугалась. Очень. Сильно. Как в детстве. Когда что-то непонятное. Когда что-то страшное. Когда что-то, чего не должно быть.

Она хотела не одна. Хотела к матушке. Хотела утешения. Хотела поддержки. Хотела, чтобы кто-то сказал: «Всё хорошо. Ты не одна. Это просто. Это ничего. Это ерунда».

Она побежала. Вглубь церкви. По коридору. Мимо дверей. Мимо комнат. К матушке. К единственному человеку, который был рядом. Который не врал. Который не молчал. Который слушал.

Она бежала. И не знала. Что кровь ведёт её. Что обряд тянет. Что петля замыкается. Что матушка ждёт. Что она идёт. Сама. Против воли. По зову. По крови. По петле.
Она просто бежала. От страха. К матушке. К человеку. К теплу. Она заглядывала в комнаты. Одну. Другую. Третью. Искала.
Матушку. Утешение. Поддержку. Хоть кого-то. Хоть что-то.

Она  не  знала. Что  матушка  там. В  комнате. С  витражами. С иконами. Со  смазанными  ликами. С свечами. С статуэтками. С камнями. С корягами. С запахом. Полыни. Шалфея. И чего-то ещё. Тёплого. Как молоко. Как объятия. Как мама.

Она не знала. Но ноги несли. Ноги знали. Ноги помнили. Ноги вели. Туда. Где кровь. Где мать. Где петля.

КОМНАТА
Она остановилась у двери. У той самой. У комнаты. С витражами.
С иконами.

Дверь была приоткрыта. Едва-едва. Но достаточно. Чтобы увидеть. Чтобы услышать. Чтобы понять.

Алёна заглянула. Осторожно. Тихо. Как будто боялась. Как будто знала. Что не должна. Что нельзя. Что что-то не так.
И увидела
Матушка. В центре комнаты. В чёрном балахоне. Руки вскинуты.
Вверх. К витражам. К свету. К цветным стёклам.

Слова. Странные. Древние. Не совсем понятные. Не совсем русские. Что-то между. Что-то до. Что-то после.

Свечи горели. Снова. Как будто не гасли. Как будто ждали. Как будто знали.

На полу — статуэтки. Камни. Коряги. Как будто руки. Как будто пальцы. Как будто что-то, что тянется.

В воздухе — запах. Полынь. Шалфей. И что-то ещё. Сладкое.
Горькое. Древнее. Тёплое. Как молоко. Как объятия. Как мама.

Алёна замерла. Ужас. Паника. Крик где-то в горле. Где-то в груди.
Где-то внизу живота. Там. Где шрам.

Она хотела закричать. Хотела убежать. Хотела закрыть глаза. Но не могла. Не могла ничего. Только стояла. Только смотрела. Только видела.

Матушка не оборачивалась. Не видела её. Не знала. Что дочь здесь. Что кровь рядом. Что петля замкнулась.

Алёна сделала шаг. Назад. Потом ещё. Потом ещё. И побежала. Обратно. В холл. К дверям. К выходу. К воздуху. К свету. К жизни.
Она бежала. И не знала. Что матушка услышала. Что матушка поняла. Что матушка знает.

Она бежала. От страха. От матушки. От правды. От себя.


ГЛАВА 8. ДОМ

ПАНИКА
Матушка услышала шаги.

Быстрые. Лёгкие. Испуганные. По коридору. Мимо дверей. Мимо комнат. Туда, вглубь. Или обратно. Она не поняла. Сначала не поняла.

Она стояла в центре комнаты. Руки вскинуты. Слова на губах. Свечи горят. Всё как надо. Всё правильно. Обряд шёл. Кровь звалась. Петля замыкалась.

А потом дверь. Скрип. Тихий. Едва слышный. Но она услышала. Она всегда слышала. Всё. Каждый звук. Каждый шорох. Каждое дыхание.

Она обернулась. И увидела.
Алёна. В дверях. Лицо белое. Глаза широкие. Синие. Как две капли океанских вод. Как у неё. Как у Елены. Как у дочери.

Алёна смотрела на неё. На балахон. На свечи. На статуэтки. На камни. На коряги. На всё. И в глазах ужас. Паника. Крик где-то там. Внутри. Ещё не сорвался. Но готов.

Матушка замерла.

Сердце стукнуло. Остановилось. Стукнуло снова. Быстро. Больно. Как будто что-то порвалось. Как будто что-то вспомнилось. Как будто что-то вернулось.

Елена. Её Елена. Её дочь. Здесь. В этой церкви. В этой комнате.
В этом обряде.

Она здесь. Она пришла. Она вернулась. Сама. По зову крови.
По зову петли. По зову матери.

Матушка дёрнулась. Вперёд. К ней. К двери. К дочери. Руки сами. Ноги сами. Тело само. Как будто что-то внутри. Что-то древнее. Что-то сильное. Что-то, что ждало. Сотни лет. Сотни жизней. Сотни дочерей.

Она сделала шаг. Потом ещё. Потом ещё. Хотела догнать. Хотела схватить. Хотела удержать. Хотела сказать: «Стой. Не бойся. Это я. Твоя мать. Твоя кровь. Твоя петля».

Но остановилась.

На  полпути.  На  середине.  На  границе.  Между  комнатой и коридором. Между обрядом и дочерью. Между тьмой и светом.

Она остановилась. Потому что поняла. Поняла всё. Сразу. Как всегда. Как учили. Как передали.

Нельзя. Нельзя так. Нельзя пугать. Нельзя гнаться. Нельзя хватать. Она не готова. Она не знает. Она не помнит. Она просто испугалась. Просто увидела. Просто не поняла.

Если сейчас. Если догнать. Если схватить. Если сказать: «Ты моя дочь. Ты Елена. Ты моя кровь». То она убежит. Навсегда. И петля

не замкнётся. И всё зря. И сотни лет. И сотни жизней. И сотни дочерей. Всё зря.

Матушка остановилась. Медленно. Тихо. Как будто перед пропастью. Как будто перед бездной. Как будто перед чем-то, что нельзя. Что не должно. Что не время.

Она  стояла. Смотрела  вслед. На  пустой  коридор. На тишину.
На тьму. Где только что была дочь. Её дочь. Её Елена. Её кровь.

И ждала. Долго. Пока шаги стихли. Пока тишина вернулась. Пока можно было снова дышать.

БАЛАХОН
Матушка закрыла дверь.

Тихо. Медленно. Как будто навсегда. Как будто отрезала.
От комнаты. От обряда. От того, что только что было.

Она стояла. В тишине. В полумраке. Со свечами. Со статуэтками. С камнями. С корягами. С запахом. Полыни. Шалфея. И чего-то ещё. Что-то тёплое. Как молоко. Как объятия. Как мама.

Она дышала. Глубоко. Медленно. Как учили. Как всегда. Как надо.

Потом подняла руки. К плечам. К балахону. К тому, что было на ней. Что было ей. Что было не ей.

Она сняла его медленно и тихо. Как будто кожу, как будто ношу.
Как будто себя.

Балахон упал на пол. Чёрный. Длинный. Тяжёлый. Как ночь. Как тьма. Как что-то, что не имеет конца.

Она посмотрела на него. Молча. Потом наклонилась. Подняла.
Сложила аккуратно, как учили, как всегда, как надо.

И убрала в шкаф, в угол. В темноту. Туда, где ему место. Туда, где никто не найдёт. Туда, где всё спрятано. Всё тайное. Всё древнее. Всё её.

Она закрыла шкаф. Медленно и тихо, без лишних звуков и суеты.
Как будто навсегда.

Потом встала у окна с витражами. У света. Который уже не свет.
Потому что ночь. Потому что тьма. Потому что поздно.

Она  смотрела  на  цветные  стёкла. На  красный. На  синий. На зелёный. На жёлтый. На фиолетовый. На все оттенки. На все полутона.

Она дышала глубоко и медленно. Как учили. Как всегда.

И успокаивалась. Тихо, как будто ничего не было, как будто не было шагов, не было двери, не было дочери. Не было Елены.

Но была. Была дочь. Была Елена. Была кровь. Была петля.

И это было хорошо, это было правильно, это было то, чего она ждала. Сотни лет. Сотни жизней. Сотни дочерей.

Елена вернулась. Елена здесь. Елена послушница. Елена в её церкви. Елена рядом. Елена её.

Матушка улыбнулась. Едва-едва. Уголками губ. Но улыбнулась.

Она теперь спокойна. Теперь она точно сможет, теперь она передаст всё, что знает, что помнит, что должно быть передано, от матери к дочери рожденной от священика. От неё к Елене.

Она отвернулась от окна. От витражей. От света, который уже не свет.

И пошла. К двери. К холлу. К дочери. К Елене.

Размеренным шагом. Спокойным. Тихим. Как будто ничего не было. Как будто всё было хорошо. Как будто так и надо.

ХОЛЛ
Алёна стояла в холле.

У дверей. У выхода. У того, что вело наружу. К воздуху. К свету. К жизни. К тому, что было до. До этой церкви. До этой ночи. До этого ужаса.

Она плакала, громко и беспомощно. Как ребёнок, как девочка, как та, кем она была когда-то давно. В другой жизни. В другой петле.

— Я ничего не видела! — кричала она. — Я ничего не видела! Я ничего не видела!

Слова рвались из горла, из груди, прямо с самого низа живота, там,  где  шрам,  где  боль,  где  что-то,  что  она  не  помнила, но чувствовала. Всегда. Всю жизнь.

Она не знала что видела, не знала что было, не знала почему свечи погасли, почему матушка в балахоне, почему её руки вскинуты вверх, почему слова странные. Древние. Непонятные.

Она не знала. Ничего. Не знала. Но чувствовала. Что что-то не так. Что что-то страшное. Что что-то, чего нельзя. Чего не должно. Чего она не должна была видеть.

И она хотела убежать. Хотела выйти. Хотела наружу. К воздуху. К свету. К жизни. К тому, что было до. До этой церкви. До этого города. До всего.

Но двери. Двери были тяжёлые. Тёмные. Дубовые. Обитые железом. Она толкала их. Тянула. Дёргала. Но они не открывались. Не  поддавались.  Как  будто  кто-то  держал.  Как  будто  что-то не пускало. Как будто она должна была остаться.

Она плакала. Громче. Сильнее. Как будто слёзы могли помочь. Как будто крик мог открыть двери. Как будто что-то могло изменить.

— Я ничего не видела! — кричала она. — Я ничего не видела! И тут шаги.
За спиной. Мягкие. Спокойные. Размеренные. Как будто кто-то шёл по ковру. Как будто кто-то не спешил. Как будто кто-то знал. Что она здесь. Что она не уйдёт. Что она останется.

Алёна обернулась.

МАТУШКА
Матушка стояла перед ней.

Без балахона. В чёрной юбке. В длинных рукавах. В платке на голове. На лице спокойствие тихое и мягкое, как будто ничего не было. Как будто всё было хорошо. Как будто так и надо.

Она смотрела на Алёну. Долго. Мягко. Как всегда. Как будто знала.
Что та плачет. Что та боится. Что та не понимает.

Тише, — сказала она. Тихо. Мягко. Как шёпот. Как колыбельная. Как что-то, что обволакивало. Чем-то сладким. Чем-то тёплым. Чем-то как молоко. Как объятия. Как мама.

Тише, — повторила она. — Всё хорошо. Ты дома.

Она сделала шаг. К Алёне. Медленно. Тихо. Как будто боялась спугнуть. Как будто знала. Что та на грани. Что та может убежать. Что та может закричать. Что та может не поверить.

Смотри, — сказала она. — Смотри на меня. Я тут. Я матушка. Нет никакого балахона. Нет ничего. Всё хорошо. И матушка улыбнулась, как всегда только слегка приподняв уголки губ.

Алёна смотрела на неё. Долго. Мокрыми глазами. Красными. Широкими. Как у ребёнка. Как у девочки. Как у той, кем она была. Когда-то. Давно.

Свечи, — сказала она. Хрипло. — Свечи гасли. Все. Одновременно. Как будто кто-то дунул. Как будто что-то случилось. Я видела. Я точно видела.

Матушка покачала головой. Медленно. Тихо. Как будто сожалела.
Как будто понимала. Как будто знала.

Тебе показалось, — сказала она. Мягко. Тихо. Как будто гладила по голове. Как будто успокаивала. Как будто баюкала.

Свечи горят. Смотри.

Она обернулась. Показала рукой. На алтарь. На свечи. Которые горели. Снова. Ровно. Тихо. Спокойно. Как будто не гасли. Как будто ждали. Как будто знали.

Алёна смотрела. Долго. Не верила. Не могла верить. Она видела. Она точно видела. Все погасли. Все. Одновременно. Как будто кто-то дунул. Как будто что-то случилось.

Но сейчас. Сейчас они горели. Все. Ровно. Тихо. Спокойно. Как будто ничего не было. Как будто ей показалось. Как будто она придумала. Как будто она сошла с ума.

Я ничего не видела, — сказала она. Снова. Но тише. Слабее. Как будто сдавалась. Как будто верила. Как будто хотела верить.
Я ничего не видела, — повторила она. — Я ничего не видела. Матушка подошла ближе. Ещё ближе. Взяла её за руку. Тихо.
Мягко. Как будто держала что-то хрупкое. Что-то ценное. Что-то, что
нельзя уронить.

Ты ничего не видела, — сказала она. Спокойно. Твёрдо. Ласково. — Ты ничего не видела. Потому что нечего было видеть. Я тут. Я матушка. Свечи горят. Всё хорошо.

Она смотрела на Алёну. Долго. Мягко. Как будто обволакивала. Чем-то сладким. Чем-то тёплым. Чем-то как молоко. Как объятия. Как мама.

Ты дома, — сказала она. — Ты дома, доченька. Всё хорошо.

Алёна смотрела на неё. Долго. Мокрыми глазами. Красными. Широкими. И что-то внутри неё. Что-то, что кричало. Что боялось. Что не верило. Начинало затихать. Медленно. Тихо. Как будто кто-то убаюкивал. Как будто кто-то гладил. Как будто кто-то говорил: «Тише. Тише. Всё хорошо. Ты дома».

Я дома, — повторила она. Тихо. Как будто проверяла. Как будто спрашивала. Как будто хотела поверить.

Ты дома, — сказала матушка. — Ты дома.

И это было правдой. Алёна действительно была дома. В этой церкви. В этой странной. В этой готической. В этой чужой. Но такой спокойной. Такой тихой. Такой своей.

Она была дома. И матушка была рядом. И свечи горели. И всё было хорошо.

СПОКОЙСТВИЕ
Матушка увела её от дверей. От выхода. От того, что вело наружу.
К воздуху. К свету. К жизни. К тому, что было до.

Она вела её вглубь. К келии. К комнате. К кровати. К тому, что было теперь её. Что было домом. Что было местом. Где можно было спать. Где можно было не думать. Где можно было просто быть.

Отдохни, — сказала матушка. — Ты устала. Много было. Много всего. Отдохни.

Алёна кивнула. Молча. Слабо. Как будто соглашалась. Как будто верила. Как будто хотела верить.

Она легла. На кровать. На ту. Что была в келии. С узким окном. С тумбочкой. С полкой. С иконой. Со смазанным ликом. Как будто стёртым. Как будто спрятанным.

Матушка стояла рядом. Смотрела на неё. Долго. Мягко. Как будто любовалась. Как будто радовалась. Как будто ждала. Сотни лет. Сотни жизней. Сотни дочерей.

Спи, — сказала она. — Спи, доченька. Всё хорошо. Ты дома.

Алёна закрыла глаза. Медленно. Тихо. Как будто сдавалась. Как будто верила. Как будто хотела верить.

Матушка смотрела на неё. Ещё немного. Потом улыбнулась. Едва-едва. Уголками губ. Но улыбнулась.

Она теперь спокойна. Теперь она точно сможет. Теперь она передаст. Всё. Что знает. Что помнит. Что должно быть передано. От матери. К дочери. От неё. К Елене.

Елена вернулась. Елена здесь. Елена послушница. Елена в её церкви. Елена рядом. Елена её.

Она сможет. Она передаст. Она научит. Всё. Что знает. Что помнит.
Что должно быть передано.

И петля замкнётся. Снова. Как всегда. Как сотни лет. Как сотни жизней. Как сотни дочерей.

Но сейчас. Сейчас Алёна отдыхала. Сейчас она лежала на своей кровати в келии. Сейчас она была дома.

Матушка вышла. Тихо. Медленно. Как будто не хотела разбудить. Как будто боялась спугнуть. Как будто знала. Что та устала. Что та много пережила. Что та должна отдохнуть.

Она закрыла дверь. Медленно. Тихо. Как будто навсегда. Как будто отрезала. От келии. От Алёны. От Елены.

И  пошла.  По  коридору.  К  себе.  К  комнате.  С  витражами. С иконами. Со свечами. Со статуэтками. С камнями. С корягами. С запахом. Полыни. Шалфея. И чего-то ещё. Что-то тёплое. Как молоко. Как объятия. Как мама.

Она теперь спокойна. Теперь она точно сможет. Елена вернулась. Елена дома.


ГЛАВА 9. НИТЬ

ГЛАЗА
Матушка ушла, и дверь закрылась тихо, медленно, словно отрезала навсегда.

Алёна открыла глаза. Она не спала и не собиралась. Просто лежала с закрытыми глазами, с ровным дыханием, притворяясь спящей, притворяясь верящей, притворяясь сдавшейся. Но не спала, не верила, не сдавалась. Она ждала, пока матушка уйдёт, пока шаги стихнут, пока тишина вернётся, пока можно будет снова дышать, думать, быть.

Она лежала и смотрела в потолок. Тёмный, низкий, как в келии, как в церкви, как в чужом месте, которое матушка назвала домом, которое матушка назвала её, которое Алёна не чувствовала своим. Она слушала тишину долго, очень долго, ждала, пока не убедилась, что матушка ушла, что шаги стихли, что дверь больше не откроется, что никто не войдёт, что можно.

И тогда села.

Резко, быстро, словно пружина, словно что-то внутри сработало, словно что-то отпустило, словно что-то сказало: «Пора». Она села на кровати, свесила ноги, обхватила себя руками за плечи. Плечи мёрзли, как всегда, как у девочки, как у той, кем она была когда-то давно.

Она смотрела в стену, на икону со смазанным ликом, стёртым, спрятанным, словно кто-то не хотел, чтобы кто-то видел. Она не понимала ничего.

Что это было? Что она видела? Почему свечи погасли? Почему матушка в балахоне? Почему руки вверх? Почему слова, странные, древние, непонятные, словно из другого языка, из другого времени, из другого мира? И почему матушка сказала «ты дома»? Почему
«доченька»? Почему так мягко, так ласково, так, словно знала, словно ждала, словно всегда знала, что она придёт, что она останется, что она будет здесь?

Алёна не понимала ничего, совсем ничего. Но что-то внутри говорило. Что-то, что жило там с детства, что-то, что она гнала всю жизнь, что-то, что было глубже памяти, глубже слов, глубже всего. Оно говорило: «Здесь что-то не так. Здесь что-то не то. Ты должна узнать. Ты должна понять. Ты должна вспомнить».

Она смотрела в стену долго, молча, потом опустила глаза на кровать, на матрас, на то, что было под ней. Старое, серое, в пятнах, в пыли, в нитках. Нитки торчали из матраса, тонкие, серые, словно паутина, словно что-то, что рвалось, что распускалось, что просило, чтобы его дёрнули.

Алёна смотрела на них долго, потом протянула руку и дёрнула одну, потом другую, потом третью, просто чтобы чем-то занять руки, просто чтобы не думать, просто чтобы что-то делать. Нитки рвались легко, тихо, словно ждали, словно хотели, словно знали. Она дёргала и дёргала, не глядя, просто руками, просто пальцами, просто чтобы не думать, не помнить, не понимать.

А потом пальцы наткнулись на что-то. На нитку, которая была толще  других,  которая  была  не  как  все.  Алёна  остановилась,

посмотрела  вниз, на  матрас. Нитка. Толстая. Крепкая. Словно не из матраса, словно из чего-то другого, словно кто-то вшил, кто-то зашил, кто-то спрятал.

Она  потянула  осторожно,  медленно.  Нитка  не  рвалась, не поддавалась, словно держала, словно знала, словно ждала. Алёна потянула сильнее, и нитка натянулась, заскрипела, словно что-то внутри матраса двинулось, проснулось, ждало. Она смотрела на шов, на то, как нитка входила в матрас, выходила и снова входила, словно латали, словно зашивали, словно прятали что-то внутри, что-то, что не должно было быть найдено.

Но шов был не такой, как другие, не такой, как обычные, которые делают иголкой, с ниткой, с узелком, с ровными стежками. Этот шов был другой: кривой, неровный, словно торопились, словно боялись, словно кто-то делал это в спешке, в темноте, в страхе.

Алёна смотрела на него долго, молча, и что-то внутри неё, что-то, что жило там с детства, что-то, что она гнала всю жизнь, начинало подниматься из глубины, из колодца, из пустоты. Она потянула ещё раз, сильнее, нитка натянулась, затрещала и лопнула.

Матрас разошёлся чуть-чуть, едва-едва, но достаточно, чтобы увидеть, чтобы понять, чтобы найти. Внутри что-то было. Что-то тёмное, старое, что-то, что лежало там долго, очень долго, ждало кого-то, кто найдёт, кто откроет, кто вспомнит.

Алёна замерла. Сердце стукнуло, остановилось, стукнуло снова быстро, больно, словно что-то порвалось, словно что-то вспомнилось, словно что-то вернулось. Она смотрела на дыру в матрасе, на что-то внутри, что-то, что ждало, что знало, что помнило.

Она протянула руку медленно, тихо, словно боялась, словно знала, что сейчас, что здесь, что это то, чего она не должна была находить, но находила. Пальцы коснулись чего-то твёрдого, холодного, старого, словно бумага, словно картон, словно что-то, что было спрятано, забыто, зашито. Она потянула осторожно, медленно, и вытащила.

Тетрадь.

ТЕТРАДЬ
Старая, потрёпанная, пожелтевшая, в пыли, в паутине, в чём-то, что было как время. Словно она лежала здесь очень долго, сотни лет, сотни жизней, сотни дочерей.

Алёна смотрела на неё долго, молча, держа в руках. Тяжёлая, словно не просто тетрадь, словно что-то большее, что-то, что весило, что  давило,  что  знало.  Обложка  тёмная,  кожаная,  потёртая, с царапинами, с пятнами, с чем-то, что было как кровь, словно кто-то писал, кто-то плакал, кто-то умирал.

Алёна открыла её медленно, тихо, словно боялась, словно знала, что сейчас, что здесь, что это. Страницы жёлтые, хрупкие, словно от времени, словно от слёз, словно от чего-то, что нельзя было стереть. И почерк.

Алёна замерла, смотрела долго, не верила, не могла верить. Почерк. Её. Её почерк. Такой же, как у неё, как в её блокноте, как в её записях, как в её жизни. Но даты. Даты были не её. Даты были старые, очень старые, десятилетия назад, сотни лет назад, словно кто-то писал это, кто-то жил это, кто-то умирал это. И это был не кто-то. Это была она.

Алёна листала медленно, тихо, словно боялась, словно знала, что сейчас,  что  здесь,  что  это.  Записи.  Её  жизнь.  Та  же  самая, но десятилетия назад, но сотни лет назад, но в другой жизни, в другой петле.

Матушка. Ложе. Священник. Слёзы. Беременность. Шрам. Сын.
Потеря. Петля.

Всё. Всё это. Всё то же. Всё то же самое. Снова и снова, и снова.

Алёна не могла дышать. Пальцы тряслись, глаза горели, сердце стучало где-то в горле, где-то в висках, где-то внизу живота. Там, где шрам, где боль, где что-то, что она не помнила, но чувствовала всегда, всю жизнь. Она листала дальше, и дальше, и дальше. Сотни жизней. Сотни записей. Сотни её.
И каждая. Та же самая. Та же история. Та же боль. Та же петля. Матушка. Ложе. Священник. Слёзы. Беременность. Шрам. Сын.
Потеря. Петля.

Снова и снова, и снова.

Алёна закрыла тетрадь резко, быстро, словно обожглась, словно не могла больше, словно знала, что если ещё немного, то она сойдёт с ума. Она сидела на кровати, с тетрадью в руках, с закрытыми глазами, с сердцем, которое стучало, которое болело, которое знало.

Она не понимала ничего, не понимала, но чувствовала, что это правда, что это было, что это есть, что это она. Она открыла глаза, посмотрела на тетрадь, на обложку, на царапины, на пятна, на что-то, что было как кровь. И поняла, что должна прочитать всё. От начала

до конца. От самой первой страницы. От самой первой жизни. От самого первого раза.

Она открыла тетрадь снова, на самое начало, на самую первую страницу.

И начала читать.


ГЛАВА 10. ПЕРВАЯ ЖИЗНЬ

ДЕВОЧКА
Её звали Елена.

Ей было тринадцать, и она не помнила себя другой. Не помнила смеха, не помнила игр, не помнила, как это быть ребёнком. С самого раннего детства её мир был маленьким, тесным, зажатым между церковными стенами и материнскими молитвами. Она знала запах ладана раньше, чем запах хлеба. Знала слова псалмов раньше, чем слова колыбельных. Знала, что такое страх, раньше, чем узнала, что такое радость.

Дом  их  стоял  при  церкви. Большой, каменный, холодный. В комнатах пахло воском и старой бумагой. На стенах висели иконы, и Елена с детства боялась смотреть на них: лики были строгие, тёмные, и ей казалось, что они следят за ней, что они знают про неё что-то, чего она сама не знала.

Отец её был священником. Высокий, седой, с большими руками и тихим голосом. Он редко говорил с ней. Он редко смотрел на неё. Он был занят: службы, требы, приход, люди. Он приходил поздно, уходил рано, и Елена помнила его скорее как тень, чем как человека. Иногда он гладил её по голове, молча, и уходил. Иногда он читал ей что-то  из  Писания,  ровным  голосом,  не  глядя  в  глаза.  Она не понимала слов, но слушала, потому что это было хоть что-то. Хоть какая-то связь. Хоть какое-то тепло.

Мать её была другой.

Мать была огнём. Мать была пламенем. Мать была той, кто говорил о Боге не тихо, а громко, не смиренно, а исступлённо. Она молилась часами, стоя на коленях, и губы её шевелились без остановки. Она постилась так, что становилась прозрачной. Она говорила о грехе, о каре, о расплате, и глаза её горели так, что Елене становилось страшно. Мать не обнимала её. Мать не целовала её. Мать не говорила ей ласковых слов. Мать говорила ей о долге, о жертве, о том, что она должна.

С самого раннего детства Елена знала, что она должна.
«Мне шесть лет. Я не помню, чтобы мама меня обнимала. Я не помню, чтобы она говорила, что любит меня. Я помню только слова о долге. О том, что я должна. Я не знаю, кому я должна. Я не знаю, зачем. Но я знаю, что должна. Всегда. Всю жизнь. И я боюсь не выполнить. Потому что если не выполню, будет хуже. Всё всегда хуже, когда я не выполняю».
Она должна быть послушной. Должна быть смиренной. Должна быть чистой. Должна быть той, кем мать хотела её видеть. Она не знала, кем именно, но чувствовала, что это что-то большое, что-то тяжёлое, что-то, что она не сможет вынести. Она пыталась. Пыталась быть хорошей. Пыталась не плакать. Пыталась не жаловаться. Пыталась молчать, когда хотелось кричать. Но мать всегда находила, за что наказать. Всегда находила, в чём упрекнуть. Всегда находила, чем напомнить, что она недостаточно хороша.

Когда Елене было шесть, мать заперла её в чулане на всю ночь за то, что она улыбнулась в церкви. Улыбка была грехом. Улыбка была непочтением. Улыбка была знаком того, что в ней ещё живёт что-то мирское, что-то грязное, что-то, что нужно выжечь. Елена сидела в темноте, среди старых вещей, и плакала без звука, потому что знала: если услышат, будет хуже.

«Мне шесть лет. Я сижу в чулане. Здесь темно и пахнет пылью. Я не знаю, сколько времени прошло. Я не знаю, когда меня выпустят. Я плачу, но тихо, потому что если мама услышит, она будет злиться. Я не понимаю, за что меня наказали. Я просто улыбнулась. В церкви. Я увидела, как голубь сел на окно, и улыбнулась. Мама сказала, что это грех. Я не знаю, что такое грех. Я знаю только, что мне страшно. И что я больше никогда не буду улыбаться».

Когда Елене было восемь, мать заставила её стоять на коленях на горохе три часа за то, что она не выучила молитву. Колени болели так, что она не могла ходить. Но она не сказала ни слова. Она знала: если скажет, будет хуже.
«Мне восемь лет. Я стою на горохе. Колени горят. Я не знаю, сколько ещё стоять. Мама сказала, что я должна выучить молитву, но я не могу. Слова не запоминаются. Они путаются. Я пытаюсь, но не могу. Мама сказала, что я ленивая. Что я не стараюсь. Что я недостойна. Я не знаю, что значит недостойна. Я знаю только, что мне больно. И что я хочу, чтобы это закончилось. Но оно не заканчивается. Оно никогда не заканчивается».
Когда Елене было десять, мать облила ей руки кипятком, чтобы, как  она  сказала, очистить от греха. Кожа  вздулась волдырями, и Елена кричала, а мать читала молитву, глядя на неё сухими глазами. Потом она перевязала ей руки, молча, и сказала, что это было во благо. Что страдание очищает. Что боль это путь к Богу.
«Мне десять лет. Мама облила мне руки кипятком. Я кричала. Я не могла не кричать. Было так больно, что я не видела ничего. Только белое. Только огонь. Мама читала молитву. Она не смотрела на меня. Она смотрела куда-то вверх. Потом она перевязала мне руки и сказала, что это во благо. Что страдание очищает. Я не понимаю. Я не понимаю, зачем Богу моя боль. Я не понимаю, зачем маме моя боль. Я не понимаю ничего. Я просто хочу, чтобы меня кто-нибудь обнял. Но никто не обнимает. Никто никогда не обнимает».
Елена не понимала, зачем Богу её боль. Елена не понимала, зачем Богу её слёзы. Елена не понимала, почему мать, которая говорит о любви, делает с ней то, что делает. Но она не спрашивала.

Она боялась спрашивать. Она боялась, что если спросит, то мать найдёт новый способ очистить её от греха.

Она жила в страхе. В постоянном, тихом, глубоком страхе. Она не знала, что будет завтра. Не знала, что мать придумает сегодня. Не знала, за что её накажут в следующий раз. Она просто жила, стараясь быть незаметной, стараясь не злить, стараясь не дышать слишком громко.

Иногда, по ночам, когда мать спала и отец ещё не вернулся, Елена забиралась с ногами на подоконник и смотрела на звёзды. Она не молилась. Она просто смотрела. И думала: где-то там, далеко, есть другой мир. Мир, где девочек не наказывают за улыбку. Мир, где матери обнимают своих дочерей. Мир, где не нужно страдать, чтобы быть любимой.
«Мне десять лет. Я сижу на подоконнике. Мама спит. Папы нет. Я смотрю на звёзды. Их много. Они красивые. Я думаю, что где-то там, далеко, есть другой мир. Где девочки не боятся. Где мамы не наказывают. Где можно улыбаться. Где можно быть просто девочкой. Я хочу туда. Очень хочу. Но я не знаю, как туда попасть. Я не знаю, существует ли он вообще. Может быть, это просто мои фантазии. Может быть, я придумываю. Но мне нравится придумывать. Это единственное, что у меня есть».
Она мечтала об этом мире. Тихо. Про себя. Каждую ночь. А утром возвращалась в свой.
МАТЬ
Мать Елены звали Агафья.

Когда-то, давно, до замужества, до церкви, до всего, она была другой. Елена знала это потому, что иногда, очень редко, мать рассказывала. Не ей, а кому-то другому, но Елена слышала. Мать

говорила о своей юности, о том, как она жила в деревне, как смеялась, как пела, как ходила на гулянья. Но потом что-то случилось. Что-то, о чём мать не говорила. Что-то, что сломало её и сделало той, кем она стала.

Елена не знала, что именно. Она только видела, во что это вылилось.

Мать была фанатичкой. Не в том смысле, в котором люди говорят о верующих, которые ходят в церковь по праздникам и соблюдают посты. Мать была фанатичкой в другом смысле. В страшном. В том, где вера превращается в одержимость, а одержимость в безумие.

Она говорила о Боге так, словно он был её личным врагом. Словно он требовал от неё чего-то, чего она не могла дать. Словно она всю жизнь пыталась доказать ему, что достойна, и всю жизнь терпела неудачу. Она истязала себя постами, молитвами, бдениями, но ей всё казалось мало. Ей казалось, что она недостаточно страдала. Недостаточно отдала. Недостаточно пожертвовала.

И тогда она начала жертвовать другими.

Сначала мужем. Отец Елены не был фанатиком. Он был обычным священником, который верил тихо, служил смиренно, жил по совести. Но мать видела в нём слабость. Видела в нём недостаток рвения. Видела в нём человека, который не готов на всё ради веры. И она начала давить на него. Тихо. Постоянно. Изо дня в день. Она говорила ему о долге, о жертве, о том, что он должен быть примером. Она убеждала его, что его вера недостаточна, что его служение неполно, что он должен больше. Больше молиться. Больше поститься. Больше отдавать.

Отец слушал. Молча. Он не спорил. Он не сопротивлялся. Он просто становился тише, бледнее, дальше. Он уходил в себя, как уходят в раковину, и Елена видела, как он гаснет. Медленно. День за днём.
«Мне двенадцать лет. Я смотрю на папу. Он сидит за столом и смотрит в стену. Он не видит меня. Он вообще ничего не видит. Мама говорит с ним, но он не слышит. Мама говорит, что он должен больше молиться. Что он должен быть примером. Что он недостаточно старается. Я не знаю, что он должен. Я знаю только, что он устал. Я вижу это. Я вижу, как он гаснет. Я хочу его обнять. Но я не могу. Я не умею. Меня не учили обнимать. Меня учили бояться».
А потом мать обратилась к ней.

Елена не знала, что мать задумала. Она просто чувствовала, что что-то меняется. Что-то в воздухе. Что-то в материнских глазах. Что-то в том, как мать стала смотреть на неё. По-другому. Оценивающе. Словно она была не дочерью, а инструментом. Словно она была не ребёнком, а средством.

Мать начала учить её. Учить тому, как быть рядом с мужчиной.  Как  быть  покорной,  тихой,  послушной.  Елена не понимала, зачем. Ей было тринадцать. Она не знала, что это значит. Она просто слушала и кивала, потому что так было надо. Потому что мать сказала. Потому что если не послушать, будет хуже.

«Мама учит меня странным вещам. Она говорит, что я должна быть тихой. Покорной. Послушной. Она говорит, что я должна ублажать. Я не знаю, что это значит. Я не знаю, зачем. Я просто слушаю и киваю. Потому что если не слушать, будет хуже. Всё всегда хуже, когда я не слушаю».
А потом настала та ночь.

НОЧЬ
Елена помнила эту ночь ярче, чем всё остальное в своей жизни. Помнила каждую деталь, каждую секунду, каждое дыхание. Она помнила, как мать вошла в её комнату, тихо, неслышно, словно тень. Помнила, как мать села рядом с ней на кровать, мягко, ласково, словно впервые за долгие годы хотела быть матерью. Помнила, как мать погладила её по голове и сказала: «Сегодня, доченька, ты поможешь мне. Ты поможешь мне доказать всем, что он не святой».

Елена не поняла. Не поняла, что значит «он». Не поняла, что значит «доказать». Не поняла, что значит «не святой». Она просто смотрела на мать и ждала. Ждала, что та объяснит. Ждала, что та скажет, что делать. Ждала, потому что так было всегда. Потому что она всегда ждала материнских слов, материнских указаний, материнской воли.

Мать объяснила. Не словами. Действиями.

Она взяла Елену за руку и повела вниз, в трапезную, где отец сидел за столом. Перед ним стоял кувшин вина и чаша. Отец смотрел в стену, отсутствующим взглядом, словно его здесь не было. Словно он был где-то далеко. Словно он уже спал.

Мать подошла к нему, налила вина в чашу, поднесла к его губам. Отец выпил. Молча. Не глядя. Потом ещё. И ещё. Мать говорила с ним тихо, ласково, убаюкивающе, словно с ребёнком. Она гладила его по плечу, по волосам, по лицу, и он таял под её руками, словно воск, словно снег, словно что-то, что больше не сопротивлялось.

Елена стояла в дверях и смотрела. Она не понимала, что происходит. Но что-то внутри неё, что-то глубокое, что-то древнее, что-то, что знало больше, чем она сама, уже тогда начинало кричать.

Кричать тихо, беззвучно, отчаянно. Кричать, что нужно бежать. Кричать, что нужно остановиться. Кричать, что сейчас случится что-то страшное.

Но она не бежала. Не останавливалась. Не кричала. Она просто стояла. Как всегда. Как учили. Как надо.

Мать обернулась к ней. Улыбнулась. Мягко. Ласково. Как никогда.
И сказала: «Иди сюда, доченька. Иди ко мне. Иди к папе».

Елена сделала шаг. Потом ещё. Потом ещё. Она не хотела. Она не понимала. Но ноги сами несли её. Ноги слушались матери. Ноги не слушались её.

Мать взяла её за руку и подвела к отцу. Отец смотрел на неё мутными глазами, и в них не было узнавания. Не было отца. Не было человека. Было что-то другое. Что-то, чего Елена никогда не видела. Что-то, что напугало её так, как не пугали даже материнские наказания.

Мать усадила её рядом с отцом. Потом встала за её спиной. Потом положила руки ей на плечи. Потом наклонилась и прошептала ей на ухо: «Не бойся, доченька. Это во имя веры. Это во имя правды. Это во имя того, чтобы все увидели, кто он на самом деле».

Елена не понимала. Ничего. Совсем ничего. Но она чувствовала. Чувствовала, как что-то внутри неё ломается. Что-то, что было целым, становилось разбитым. Что-то, что было светлым, становилось тёмным. Что-то, что было детством, заканчивалось.
«Мама ведёт меня к папе. Я не хочу. Я не понимаю. Но я иду. Потому что так надо. Потому что мама сказала. Потому что если не пойду, будет хуже. Я всегда иду, когда мама говорит. Я всегда делаю, когда мама говорит. Я не знаю, как иначе. Я не знаю, как сказать нет. Я не знаю, как быть

собой. Я знаю только, как быть послушной. И я боюсь, что если перестану быть послушной, то меня перестанут любить. Хотя меня и так не любят. Но я боюсь. Я всегда боюсь».
Мать подняла руку. Взяла кувшин. Налила ещё вина. Поднесла к губам отца. Он выпил. Молча. Не глядя. Потом ещё. И ещё. Пока не  заснул.  Пока  не  упал  на  стол.  Пока  не  стал  чем-то,  что не двигалось.

А потом мать взяла Елену за руку и повела её в спальню. В спальню отца. В комнату, где стояла его кровать. Широкая, тёмная, с высокими столбиками. Мать уложила её туда. Укрыла одеялом. Погладила по голове. Поцеловала в лоб. И сказала: «Жди, доченька. Он придёт. И ты должна быть готова. Ты должна принять. Ты должна отдать. Это во имя веры».

Елена лежала. В чужой кровати. В чужой комнате. В чужой жизни. И ждала. Ждала, потому что так было надо. Ждала, потому что мать сказала. Ждала, потому что не было выбора.
«Я лежу в кровати.  В его кровати. Здесь темно. Здесь пахнет вином. Я не знаю, что будет. Я не знаю, что делать. Я просто лежу и жду. Мама сказала ждать. Мама сказала, что я должна быть готова. Я не знаю, к чему. Я не знаю, что значит готова. Я знаю только, что мне страшно. Так страшно, как никогда в жизни. Я хочу убежать. Но я не могу. Я не знаю, куда бежать. Я не знаю, где безопасно. Я не знаю, есть ли вообще такое место».
Отец пришёл позже. Тёмный. Тяжёлый. Чужой. Он не узнал её. Он думал, что она — мать. Он думал, что она — жена. И Елена не сопротивлялась. Не могла. Не умела. Не знала, как.

Она лежала. Смотрела в потолок. Считала минуты. Считала секунды. Считала что угодно, чтобы не думать. Чтобы не чувствовать. Чтобы не быть.

«Папа пришёл. Он не узнал меня. Он думал, что я она. Он делал больно. Я не сопротивлялась. Я не могла. Я не знала, как. Я просто лежала и считала. Раз, два, три. Раз, два, три. Я считала, чтобы не думать. Чтобы не чувствовать. Чтобы не быть здесь. Я хотела улететь. Куда-нибудь далеко. К звёздам. Где никто не делает больно. Где никто не кричит. Где просто тихо. Но я не улетела. Я осталась. Здесь. В этой кровати. С этим человеком. С этой болью. Навсегда».
Когда всё закончилось, отец заснул. Рядом с ней. Чужой. Тяжёлый. Мёртвый. А она осталась лежать. С открытыми глазами. В темноте. Одна. Совсем одна. С тем, что только что случилось. С тем, что уже нельзя было вернуть. С тем, что навсегда изменило её.

Она не плакала. Слёз не было. Они закончились раньше. Давно. Может быть, в чулане. Может быть, на горохе. Может быть, когда кипяток облил её руки. Слёз не было. Была только пустота. Тёмная, глубокая, как колодец. Как что-то, что не имеет дна.
«Всё закончилось. Папа спит. Я лежу и смотрю в потолок. Я не плачу. Я не могу плакать. Слёз больше нет. Они все закончились. Раньше. Давно. Я не знаю, когда. Я не помню. Я помню только пустоту. Она внутри меня. Она везде. Она как колодец. Тёмный. Глубокий. Без дна. Я падаю в него. И не могу остановиться. И никто меня не ловит. Никто никогда меня не ловит».


ПОСЛЕ
Утром мать пришла за ней.

Она вошла в спальню тихо, словно ничего не случилось. Посмотрела на отца, спящего на кровати, и улыбнулась. Потом подошла к Елене, взяла её за руку, повела в её комнату. Помогла умыться. Помогла одеться. Расчесала волосы. Молча. Ласково. Как никогда.

Елена смотрела на неё и не понимала. Не понимала, как можно быть  такой.  Как  можно  делать  то,  что  мать  сделала  ночью, и улыбаться утром. Как можно ломать жизнь собственной дочери

и вести себя так, словно это было благословение. Как можно быть одновременно таким чудовищем и таким человеком.

Но она не спрашивала. Она молчала. Как всегда. Как учили. Как надо.
«Утро. Мама пришла. Она улыбается. Она расчёсывает мне волосы. Она говорит, что всё хорошо. Что я молодец. Что я помогла. Я не понимаю. Я не понимаю, как она может улыбаться. Я не понимаю, как она может говорить, что всё хорошо. Я не понимаю, как она может быть такой. Я смотрю на неё и не узнаю. Это не моя мама. Это кто-то другой. Кто-то страшный. Кто-то, кого я не знаю. Но я молчу. Потому что так надо. Потому что если скажу, будет хуже».
Мать отвела её в церковь. Поставила перед алтарём. Сказала:
«Молись, доченька. Молись за отца. Молись за нас. Молись за то, чтобы все увидели правду».

Елена молилась. Не потому что верила. Не потому что хотела. А потому что так было надо. Потому что мать сказала. Потому что если не помолиться, будет хуже.

Она молилась и чувствовала, как что-то внутри неё умирает. Что-то, что было живым, что было светлым, что было надеждой. Оно умирало тихо, медленно, без крика. Просто гасло, как свеча, которую задули.
«Я стою перед алтарём. Я молюсь. Я не знаю, кому я молюсь. Я не знаю, зачем. Я просто повторяю слова, которые мама сказала. Я не верю в них. Я не верю ни во что. Но я молюсь. Потому что так надо. Потому что если не буду, будет хуже. Я молюсь и чувствую, как что-то внутри меня гаснет. Как свеча. Как что-то, что было живым. Я не знаю, что это. Я не знаю, вернётся ли оно. Я знаю только, что мне пусто. И что эта пустота теперь навсегда».
А потом мать сказала: «Теперь ты понесёшь. Ты понесёшь его ребёнка. И это будет доказательство. Доказательство того, что он не святой. Доказательство того, что вера, которую нам навязали, построена на крови и грязи».

Елена не поняла. Не поняла, что значит «понесёшь». Не поняла, что значит «ребёнка». Не поняла, что значит «доказательство». Она просто смотрела на мать и ждала. Ждала, что та объяснит. Ждала, что та скажет, что делать.

Мать объяснила. Позже. Когда живот Елены начал расти. Когда стало видно. Когда уже нельзя было скрывать.

Елена была беременна. В столь юном возрасте. От собственного отца. Который не знал, что делает. Которого мать опоила вином с чем-то. Которого использовала как инструмент. Как средство. Как что-то, что можно было сломать, чтобы доказать свою правоту.

«Мне тринадцать лет. Мой живот растёт. Я не понимаю, что происходит. Я не понимаю, что внутри меня. Мама говорит, что это ребёнок. Что это доказательство. Что это то, что покажет всем, какой папа на самом деле. Я не понимаю. Я не хочу. Я не хочу ребёнка. Я не хочу доказательства. Я хочу просто быть девочкой. Но я уже не девочка. Я уже что-то другое. Что-то, что я не выбирала. Что-то, что со мной сделали. Я не знаю, как это остановить. Я не знаю, как это исправить. Я не знаю ничего. Я просто жду. И боюсь. Боюсь того, что будет. Боюсь того, что внутри меня. Боюсь всего».

Елена носила ребёнка. И с каждым днём ей становилось всё страшнее. Не потому что она боялась родов. Не потому что она боялась боли. А потому что она боялась того, что будет после. Боялась, что мать сделает с ребёнком. Боялась, что мать сделает с ней. Боялась, что этот кошмар никогда не закончится.

Она писала. В тетради. Той самой. Первой. Она писала о своей боли, о своём страхе, о своей пустоте. Она писала о том, как мать сломала её. О том, как отец не знал. О том, как она не знала, что

делать. Она писала, потому что больше некому было сказать. Потому что больше не было никого, кто бы выслушал.

«Мне тринадцать лет. Я пишу в тетради. Я пишу, потому что больше некому сказать. Я пишу, потому что если не напишу, то сойду с ума. Я пишу о маме. О папе. О том, что случилось. О том, что будет. Я пишу и плачу. Слёзы капают на страницы и размывают буквы. Но я всё равно пишу. Потому что это единственное, что я могу. Единственное, что я умею. Единственное, что осталось от меня. Может быть, кто-то прочитает. Может быть, кто-то вспомнит. Может быть, кто-то остановит это. Может быть. Но я не знаю. Я не знаю ничего. Я просто пишу. И надеюсь. И боюсь. И жду».

Она писала и думала: может быть, кто-то прочитает. Может быть, кто-то вспомнит. Может быть, кто-то остановит это.

Она не знала, что это только начало. Не знала, что её боль станет петлёй. Не знала, что её ребёнок, её сын, станет священником. Не знала, что от него родится дочь. Не знала, что эта дочь снова станет ею. Не знала, что всё повторится. Снова и снова. И снова.

Она просто писала. В тетради. Первой. Своей. И надеялась, что кто-то когда-нибудь прочитает.

АЛЁНА
Алёна читала.

Она сидела на кровати в келии, с тетрадью в руках, и читала. Страницы  шли  одна  за  другой,  буквы  плыли  перед  глазами, и с каждой строчкой что-то внутри неё отзывалось. Что-то глубокое, что-то древнее, что-то, что жило там с самого начала. Оно отзывалось

на каждое слово, на каждую запятую, на каждую точку. Словно это было не чужое. Словно это было её.

Перед глазами всплывали картинки. Обрывки. Осколки. Тёмный дом. Каменные стены. Иконы со строгими ликами. Мать с горящими глазами. Отец с отсутствующим взглядом. Чулан. Горох. Кипяток. Ночь. Кровать. Боль. Пустота.

Она видела это так ясно, словно это было вчера. Словно это было с ней. Словно это была она. Девочка. Тринадцать лет. Сломанная. Использованная. Брошенная.

Алёна плакала. Тихо. Беззвучно. Слёзы текли по щекам, капали на страницы, размывали чернила. Но она не вытирала. Не могла. Не хотела. Она плакала за ту девочку. За Елену. За себя. За всех, кем она была. За всех, кем она будет.

Она читала дальше. И дальше. И дальше. И с каждой страницей понимала всё больше. Понимала, что это не просто история. Что это не просто тетрадь. Что это её жизнь. Её петля. Её проклятие.

Мать. Фанатичка. Сошедшая с ума на религиозной почве. Подложившая дочь под мужа. Опьянившая его вином. Убаюкавшая её ласковыми словами. Сломавшая её.

Священник. Отец. Который не знал. Который думал, что это жена.
Который стал инструментом. Который стал началом петли.

Елена. Девочка. Тринадцать лет. Которая не понимала. Которая не хотела. Которая не могла. Которая забеременела. Которая родила. Которая запустила петлю.

Сын.  Ребёнок.  Который  должен  был  стать  священником. От которого должна была родиться дочь. Которая снова станет Еленой. Которая снова пройдёт через это. Которая снова сломается.

Петля. Вечная. Бесконечная. Сотни жизней. Сотни дочерей. Сотни смертей.

Алёна закрыла тетрадь. Резко. Быстро. Словно обожглась. Словно не могла больше. Словно знала, что если ещё немного, то она сойдёт с ума.

Она сидела. На кровати. С тетрадью в руках. С закрытыми глазами. С сердцем, которое стучало. Которое болело. Которое знало.

Она  не  понимала.  Ничего.  Не  понимала.  Но  чувствовала.
Чувствовала, что это правда. Что это было. Что это есть. Что это она.
Она  открыла  глаза.  Посмотрела  на  тетрадь.  На  обложку. На царапины. На пятна. На что-то, что было как кровь. И поняла, что должна  дочитать. До  самого  конца. До  последней  страницы. До последней жизни. Она должна знать, сколько жизней это длится. Сколько раз это повторялось. Сколько маленьких Елен прошло через это. Сколько их было сломлено. Сколько их было брошено. Сколько их писало в тетради, надеясь, что кто-то прочитает.

Она должна понимать, какую боль проходили все эти маленькие Елены. Девочки. Тринадцать лет. Сломанные. Использованные. Брошенные. Каждая из них была ею. Каждая из них была той самой девочкой, которая сидела в чулане, стояла на горохе, кричала от кипятка, лежала в чужой кровати и смотрела в потолок. Каждая из них была её жизнью. Её болью. Её петлёй.

Но Алёна не помнила. Не помнила аппендицита. Не помнила сына. Не помнила ничего. Только шрам. Только боль. Только пустоту.

Она ничего не понимала. Ничего. Совсем ничего. Но ей было ужасно жалко ту маленькую себя. Ту девочку. Ту Елену. Ту, которую сломали. Ту, которую бросили. Ту, которую никто никогда не обнял.

Она открыла тетрадь снова.


ГЛАВА 11. АНАСТАСИЯ

СТРАНИЦЫ
Алёна читала.

Страницы шли одна за другой, и с каждой новой записью перед ней открывалась ещё одна жизнь. Ещё одна Елена. Ещё одна девочка. Ещё одна боль.

Она  не  запоминала  имён.  Их  было  слишком  много.  Она не запоминала дат. Они все сливались в одну длинную, тёмную линию. Она не запоминала лиц. Они все были одинаковыми: бледные, испуганные, с огромными глазами. Но она чувствовала. Каждую из них. Каждую девочку. Каждую Елену. Каждую себя.

Мать подкладывала дочь. Отец не знал. Девочка беременела. Девочка рожала. Девочка рожала сына. Сын становился священником. От священника рождалась дочь. Дочь снова становилась Еленой. И всё повторялось.

Век за веком. Жизнь за жизнью. Петля за петлёй.

Алёна листала. Её руки дрожали, но она листала. Она не могла остановиться. Она должна была знать. Должна была видеть. Должна была понять.

Иногда записи были короткими. Пара строк, нацарапанных второпях, дрожащей рукой. Иногда длинными, на несколько страниц,

с  подробностями, от  которых  хотелось  закрыть  глаза. Иногда на страницах были пятна. Тёмные, расплывчатые. Алёна знала, что это. Слёзы. Или кровь. Или и то и другое.

Она видела, как девочки умирали. Одни во время родов. Другие чуть позже, от истощения, от болезни, от тоски. Третьи жили долго, но их жизнь была не жизнью, а медленным угасанием. Они рожали дочерей, передавали им свою боль, свою тетрадь, свою петлю. И уходили. Тихо. Незаметно. Так, как жили.

Алёна видела, как девочки пытались бежать. Некоторые. Немногие. Они собирали вещи, они ждали ночи, они выходили за дверь. Но их находили. Всегда находили. Матери, священники, соседи, кто-то ещё. Их возвращали. Их наказывали. Их ломали ещё сильнее. И они снова оказывались в той же комнате, в той же кровати, с тем же мужчиной.

Алёна видела, как девочки пытались умереть. Сами. Добровольно. Они вешались, топились, резали вены, пили что-то. Но их спасали. Всегда спасали. Потому что мать следила. Потому что мать не давала им уйти. Потому что мать знала: если девочка умрёт, петля оборвётся. А петля не должна была обрываться. Никогда.

Алёна читала и чувствовала, как что-то внутри неё сжимается. Что-то тёмное, тяжёлое, безысходное. Она хотела закрыть тетрадь. Хотела отбросить её. Хотела забыть всё, что прочитала. Но не могла. Потому что это была она. Каждая строчка. Каждая буква. Каждая девочка.

Она листала дальше. И дальше. И дальше. Века. Жизни. Сотни Елен. Сотни девочек. Сотни смертей. Сотни страниц этой злосчастной тетради.

И нигде. Ни в одной записи. Ни на одной странице. Не было спасения.  Никто  не  приходил.  Никто  не  помогал.  Никто не останавливал это. Девочки рожали дочерей, дочери становились Еленами, Елены рожали сыновей, сыновья становились священниками, и всё повторялось. Бесконечно. Безнадёжно. Вечно.

Алёна почти сдалась. Почти закрыла тетрадь. Почти решила, что это никогда не закончится. Что петля будет длиться всегда. Что нет выхода. Что нет спасения. Что она — одна из многих. Что её жизнь — одна из многих. Что её боль — одна из многих.

Но потом она перевернула страницу. И увидела другой почерк.

АНАСТАСИЯ
Почерк был другой.

Не её. Не Елены. Не той девочки, которая писала все эти жизни. Не той, чьи буквы она узнавала, чьи слова отзывались в ней. Другой. Более взрослый. Более твёрдый. Более спокойный. Словно его обладательница знала что-то, чего не знали другие. Словно она видела что-то, чего не видели они. Словно она была не частью петли, а чем-то извне.

Алёна пригляделась. Прочитала первую строку. Потом вторую. Потом третью. И поняла, что это не Елена. Это кто-то другой. Кто-то, кто пришёл позже. Кто-то, кто нашёл тетрадь.
«Меня зовут Анастасия. Я послушница этой церкви. Я пишу эти строки, потому что не могу молчать. Я нашла эту тетрадь в матрасе. Я прочитала её всю. И теперь я знаю то, чего не должна была знать».
Алёна замерла. Сердце стукнуло. Остановилось. Стукнуло снова.
Быстрее. Сильнее.

Анастасия. Она слышала это имя раньше. Где-то. Когда-то. Может быть, в другой жизни. Может быть, в этой. Может быть, во сне.

Она читала дальше.
«Я пришла в эту церковь три года назад. Я искала тишину. Я искала покой. Я искала место, где можно спрятаться от мира. Я нашла эту церковь. Она была странная. Готическая. Холодная. Но тихая. Я осталась. Я стала послушницей. Я помогала матушке. Я делала всё, что она говорила. Я верила ей. Я думала, что она святая. Я думала, что она спасает людей. Я ошибалась».
Алёна читала, и перед её глазами вставала картина. Молодая женщина. Приходит в церковь. Ищет тишину. Остаётся. Служит. Верит. А потом находит тетрадь. И всё меняется.
«Я нашла тетрадь случайно. Я убирала келию. Я подняла матрас. Я увидела шов. Кривой. Неровный. Я потянула за нитку. И нашла это. Я читала всю ночь. Я плакала. Я не могла остановиться. Я читала о девочках. О Еленах. О том, что с ними делали. О том, как они страдали. О том, как они умирали. Я читала и понимала, что это не выдумка. Это правда. Это было. Это есть. Это будет».
Алёна чувствовала, как слёзы подступают к глазам. Она знала это чувство. Она сама только что прошла через это. Ужас. Боль. Отчаяние. Бессилие. Когда читаешь и понимаешь, что ничего не можешь изменить.
«Я не спала. Я думала. Я думала о том, что делать. Я могла уйти. Могла забыть. Могла сделать вид, что ничего не видела. Но я не могла. Я не могла оставить это. Я не могла позволить, чтобы это продолжалось. Я должна была что-то сделать. Что-то. Хоть что-то».
Алёна читала дальше, и сердце её билось всё быстрее. Что сделала Анастасия? Что она придумала? Как она попыталась остановить это?
«Я подошла к матушке. Я спросила её. Осторожно. О тетради. О Елене. О петле. Она посмотрела на меня. Долго. Молча. А потом улыбнулась. И сказала, что я всё правильно поняла. Что это правда. Что так было всегда. Что так будет всегда. Что петля не может быть разорвана. Что это её ноша. Её долг. Её жизнь».

Алёна вздрогнула. Матушка. Она знала. Она всегда знала. Она была частью этого. Она была хранительницей. Она была той, кто передаёт петлю.
«Я слушала её и чувствовала, как что-то внутри меня умирает. Я думала, что она святая. Я думала, что она добрая. Я думала, что она помогает людям. А она была чудовищем. Она была той, кто ломает девочек. Она была той, кто передаёт боль. Она была той, кто не даёт петле оборваться».
Алёна читала, и перед ней вставало лицо матушки. Спокойное. Мягкое. Улыбающееся. То же лицо, которое говорило ей «ты дома». То же лицо, которое гладило её по голове. То же лицо, которое утешало её. И теперь она знала, что скрывается за этим лицом. Знала, что за улыбкой. Знала, что за словами.
«Я не могла больше оставаться. Я не могла больше служить ей. Я не могла больше делать вид, что всё хорошо. Я решила уйти. Но перед тем, как уйти, я решила сделать одну вещь. Одну единственную вещь. Я решила остановить это. Я решила разорвать петлю. Я решила спасти следующую Елену».
Алёна замерла. Спасти следующую Елену. Как? Как можно было её спасти? Как можно было разорвать петлю, которая длилась века?

Она читала дальше.
«Матушка беременна. В очередной раз она ждёт дочь. Она ждёт новую Елену. Она готовится передать ей петлю. Она готовится сломать ещё одну девочку. Я не могу этого допустить. Я не могу позволить, чтобы это случилось снова. Я должна что-то сделать. И я сделаю».
Алёна читала, и сердце её колотилось. Что сделает Анастасия?
Что она придумает? Как она спасёт девочку?
«Я буду принимать роды. Матушка доверяет мне. Она думает, что я верна ей. Она думает, что я буду делать всё, что она скажет. Она ошибается. Когда девочка родится, я возьму её на руки. Если она будет молчать, я скажу матушке, что девочка мертва. Что она родилась мёртвой. Что её больше нет. Я должна попробовать ее спасти. Должна».

Алёна замерла. Мёртвая. Матушка подумает, что её дочь мертва. Матушка подумает, что петля оборвалась. Но это будет не так. Девочка  будет  жива.  Девочка  будет  спасена.  Девочка  будет у Анастасии.
«Я выкраду её. Тихо. Ночью. Я заверну её в одеяло. Я вынесу её из церкви. Я буду бежать. Я не знаю куда. Я не знаю, как. Я просто буду бежать. Я хочу спасти её. Я хочу дать ей другую жизнь. Жизнь без петли. Без боли. Без страданий. Я хочу, чтобы она выросла свободной. Я хочу, чтобы она никогда не узнала, кто она. Я хочу, чтобы она была просто девочкой. Просто собой. Не той бедной Еленой. Собой. Но я не знаю, как её назвать. Я не знаю, какое имя дать ей. Я не знаю, кем она станет. Я знаю только, что она не должна быть ей, этой маленькой девочкой. Что она должна быть кем-то другим. Кем-то новым. Кем-то свободным».
Алёна читала, и что-то внутри неё сжималось. Анастасия не знает, как её назвать. Она не даст ей имя. Она просто спасёт её. Просто выкрадет. Просто увезёт.
«Но я не смогу сделать это одна. Мне нужна будет помощь. Мне нужен будет кто-то, кто поверит мне. Кто поможет мне. Кто не оставит меня. И я найду его. Молодой диакон– Андрей, кажется я нравлюсь ему. Он не так давно пришёл в церковь. Он ничего не знает, я покажу ему тетрадь, он прочитает её. Всю. Надеюсь он скажет, что поможет. Что не оставит. Что мы справимся вместе».
Алёна читала, и перед ней вставала картина. Молодая женщина. Молодой мужчина. Ночь. Тетрадь. Слёзы. И решение. Решение спасти девочку. Решение разорвать петлю.
«Андрей прочитал тетрадь. Мы убежим вместе он так сказал. Андрей и я. И девочка. Мы уедем далеко. Очень далеко. Туда, где нас никто не знает. Туда, где мы сможем начать новую жизнь. Мы сменим имена. Мы сменим документы. Мы станем другими людьми. Мы станем семьёй. Не настоящей. Но семьёй. Мы вырастим девочку.».
Алёна замерла. Она читала дальше, и слёзы текли по её щекам.
«Мы никогда не скажем ей правду. Мы никогда не расскажем о тетради. О маленькой Елене. О петле. Мы хотим, чтобы она никогда не узнала. Мы хотим, чтобы она была просто девочкой. Но мы будем знать, что петля не отпустит. Мы будем знать, что рано или поздно она вернётся. Мы будем знать, что девочка

найдёт тетрадь. И мы оставим её. Здесь. В матрасе. Чтобы она нашла. Чтобы она прочитала. Чтобы она поняла. Чтобы она знала, кто она. Чтобы она знала, что делать. Чтобы она разорвала петлю. Окончательно. Навсегда».
Алёна закрыла тетрадь. Резко. Быстро. Словно не могла больше.
Словно знала, что если ещё немного, то она сойдёт с ума.

Она сидела на кровати, с тетрадью в руках, с закрытыми глазами, с сердцем, которое стучало, которое болело, которое знало.

Анастасия. Приёмная мать. Та, которая выкрала её. Та, которая спасла её. Та, которая дала ей имя. Та, которая дала ей жизнь. Та, которая пыталась разорвать петлю.

Андрей. Диакон. Тот, кто помог. Тот, кто поверил. Тот, кто бежал вместе с ней. Тот, кто стал её отцом. Тот, который был холодным. Отстранённым. Молчаливым. Потому что он знал. Потому что он помнил. Потому что он боялся.

Алёна. Девочка. Та, которую спасли. Та, которая выросла. Та, которая ничего не знала. Та, которая теперь сидела в этой келии, с этой тетрадью, с этой правдой.

Она открыла глаза. Посмотрела на тетрадь. На обложку.
На царапины. На пятна. На что-то, что было как кровь.

И поняла, что должна дочитать. До самого конца. До последней страницы. До последней записи. До последней жизни.

Она  открыла  тетрадь  снова. Нашла  место, где  остановилась.
И начала читать дальше.

КОНЕЦ
Страницы шли одна за другой, и Алёна читала. Читала о том, что будет после. О том, как Анастасия и Андрей убегут. О том, как они доберутся до другого города. О том, как найдут дом. О том, как начнут новую жизнь. О том, как будут растить девочку. Молча. Тихо. Боясь. Любя.

Она читала о том, как Анастасия оставит тетрадь в матрасе. В келии. В церкви. Той самой. Той, куда она знает, Елена однажды придёт. Той, куда её приведёт петля. Той, где она найдёт правду.

И вот последняя страница. Последняя запись Анастасии. Написанная в ту самую ночь. Ночь, когда она выкрадет девочку. Ночь, когда она убежит. Ночь, когда она оставит тетрадь в матрасе. Последние строки, написанные торопливо, дрожащей рукой, пока девочка мирно спит у неё на руках.
«Я пишу это в последний раз. Я не знаю, что будет дальше. Я не знаю, найдут ли нас. Я не знаю, выживем ли мы. Я знаю только одно: я сделаю то, что должна сделать. Я спасу её. Я дам ей шанс. Шанс на жизнь. Шанс на свободу. Шанс на что-то другое. Я не знаю, кем она станет. Я не знаю, что будет с ней. Я знаю только, что она не будет той Еленой. Она будет кем-то другим. Кем-то новым. Кем-то свободным. И если однажды она найдёт эту тетрадь. Если однажды она прочитает эти строки. Если однажды она узнает правду. Я хочу, чтобы она знала: она не одна. Она никогда не была одна. Я буду с ней. Всегда. С первого дня. С первой минуты. С первого вздоха. Я буду любить её. Я люблю её. И буду любить. Всегда. Даже когда меня не станет. Даже когда она забудет меня. Даже когда она не будет помнить, кто я. Я буду с ней. В её сердце. В её крови. В её жизни. Я буду с ней. Всегда. Навсегда».
Алёна дочитала. Последнюю строку. Последнее слово. Последнюю точку. И закрыла тетрадь. Медленно. Тихо. Словно не могла больше. Словно знала, что если ещё немного, то она сойдёт с ума.

Она сидела на кровати, с тетрадью в руках, с закрытыми глазами, с сердцем, которое стучало, которое болело, которое знало.

Она дочитала. До конца. До последней страницы. До последней записи. До последней жизни.

Она знала. Теперь она знала всё. Знала, кто она. Знала, откуда она. Знала, почему она. Знала, что с ней случилось. Знала, что случилось со всеми теми девочками. Со всеми теми Еленами. Со всеми теми, кем она была.

Она знала, что петля не разорвана. Что она всё ещё здесь. Что она ждёт. Что она не отпустит.

Она сидела на кровати, с тетрадью в руках, и чувствовала, как что-то внутри неё меняется. Что-то, что было разбито, начинало собираться. Что-то, что было потеряно, начинало находиться. Что-то, что было мертво, начинало оживать.

И вместе с этим приходила усталость. Глубокая. Тяжёлая. Как вода. Как тьма. Как что-то, что нельзя было остановить. Глаза слипались. Буквы плыли. Комната расплывалась. Она боролась. Пыталась держаться. Пыталась думать. Пыталась понять.

Но тело было сильнее. Тело хотело спать. Тело требовало отдыха.
Тело знало, что больше не выдержит.

Алёна закрыла глаза. Медленно. Тихо. Словно сдаваясь. Словно соглашаясь. Словно зная, что это не конец. Что это только начало. Что завтра она проснётся. И вспомнит всё. И поймёт. И сделает.

Она лежала на кровати, с тетрадью в руках, с закрытыми глазами, с сердцем, которое стучало всё тише, всё медленнее, всё

спокойнее. Сон приходил мягко. Как волна. Как тень. Как что-то, что было сильнее её.

Она не заметила, как заснула. Не заметила, как тетрадь выскользнула из рук. Не заметила, как комната исчезла. Не заметила, как темнота накрыла её. Мягко. Тихо. Как одеяло. Как объятия. Как что-то, что было похоже на покой.

Она спала. В келии. В церкви. В чужом городе. С тетрадью в руках. С правдой в сердце. С петлёй в крови.

И во сне к ней пришёл мальчик. Семнадцать лет. Тёмные волосы.
Синие глаза. Белые крылья.


ГЛАВА 12. МАМА, БЕГИ

СВЕТ
Темнота
Густая, глубокая, бездонная, как колодец, в который она падала всю  свою  жизнь.  Алёна  стояла  посреди  этой  темноты и не чувствовала ничего: ни холода, ни страха, ни боли. Только пустоту. Только тишину. Только что-то, что было сильнее её и что ждало.

А потом пришёл свет.

Не резкий, не режущий, не тот белый, холодный, больничный свет, который она помнила из видения. Другой. Мягкий, тёплый, золотистый, словно солнечный луч, пробившийся сквозь утренний туман. Он разливался вокруг, заполнял пространство, и темнота отступала, таяла, исчезала.

И тогда она увидела его.

Мальчик. Семнадцать лет. Тёмные волосы. Синие глаза. Как у неё. Как у всех тех девочек. Как у всех тех Елен. Он стоял перед ней, и за его спиной раскрывались крылья. Большие, белые, небесные, словно сотканные из света и тишины. Он смотрел на неё, и в его глазах было что-то, чего она не видела ни у кого: тепло, любовь, печаль и надежда, смешанные в одно.

Мама, — сказал он. Тихим голосом, который отозвался где-то глубоко в её груди, где-то там, где был шрам, где была боль, где была пустота.

Алёна смотрела на него и плакала. Она не понимала, почему плачет, не понимала, что чувствует, не понимала, что происходит. Она просто знала, что этот мальчик ей не чужой. Что он её. Что он всегда был её. Что он ждал её. Всегда.

Я не помню тебя, — прошептала она.

Я знаю, — сказал он. — Я всегда ждал, когда ты вспомнишь.

Он протянул руку и коснулся её лба. Тихо, мягко, словно благословляя. И в этот момент перед её глазами начали всплывать картинки. Обрывки. Осколки. Куски чего-то, что было спрятано глубоко в ней, что было зашито в её тело, в её кровь, в её память.

Первая картинка.

ПЯТЬ ЛЕТ
Маленькая девочка. Лет пяти. С огромными синими глазами и короткими тёмными волосами. Она стояла посреди комнаты, украшенной гирляндами и шарами, и смеялась. Смеялась так громко, так звонко, так счастливо, что казалось, будто весь мир наполнен этим смехом.

На ней было праздничное платье. Красное, с белым воротничком, с пышной юбкой. На голове красовались огромные банты. Белые, атласные, блестящие. Они были такими большими, что казались крыльями. Девочка прыгала вокруг ёлки, хлопала в ладоши, что-то кричала, звала кого-то.

И рядом с ней были они. Мама и папа. Настоящие. Тёплые.
Живые.

Мама, молодая женщина с добрыми глазами и мягкой улыбкой, наклонилась к девочке, подхватила её на руки и закружила. Девочка взвизгнула от восторга и обняла маму за шею. Папа стоял рядом, смотрел на них и улыбался. Широко, открыто, так, как улыбаются только самые счастливые люди на свете.

Елена! — позвала мама. — Елена, смотри, что тебе папа принёс!

Папа протянул девочке коробку. Большую, красивую, перевязанную  лентой.  Девочка  схватила  её,  разорвала  бумагу и ахнула. Кукла. Большая, красивая, с длинными волосами и платьем, как у принцессы. Девочка прижала её к груди и запрыгала на месте.

Спасибо! Спасибо, папа! Спасибо, мама!

Мама обняла её. Крепко, нежно, так, как обнимают только самых любимых. Папа погладил её по голове. Тихо, ласково, так, как гладят только самых дорогих. И девочка чувствовала это. Чувствовала, что её любят. Что она нужна. Что она дома.

Алёна смотрела на эту картинку и не могла дышать. Потому что это была она. Маленькая. Счастливая. Любимая. Это была Елена. Та, которой она была. Та, которой она не помнила. Та, которой у неё никогда не было.

Это ты, — сказал ангел. — Это твоё детство. То, которое у тебя было. То, которое ты забыла.

Алёна смотрела, и слёзы текли по её щекам. Она видела, как мама носит девочку на руках, как папа катает её на плечах, как они вместе смеются, вместе играют, вместе живут. Она видела тепло, которого никогда не чувствовала. Любовь, которой никогда не знала. Счастье, которого никогда не было.

Но это было. Это было у неё. Это было её.

СЕМЬ ЛЕТ
Картинка сменилась.

Девочка выросла. Ей семь лет. Она стояла в церкви, держа маму за руку, и смотрела на алтарь. Церковь была другая. Не та, готическая, холодная, тёмная. Другая. Светлая, просторная, с высокими окнами, через  которые  лился  солнечный  свет. На  стенах висели  иконы с добрыми ликами, и девочке они не казались страшными. Наоборот. Они казались ей красивыми. Они улыбались ей.

Мама рядом. В платке. С молитвой на губах. Папа чуть позади.
Смотрит на них. Молчит. Но в его глазах тепло. В его глазах любовь.

Девочка смотрит по сторонам. Ей интересно. Ей хорошо. Ей спокойно. Здесь пахнет ладаном и воском, здесь поют красиво, здесь люди добрые. Она улыбается. Она счастлива. Она не знает, что когда-то, в другой жизни, в другой церкви, в другом мире, с ней случится что-то страшное. Она просто стоит. Держит маму за руку. И чувствует, что всё хорошо.

Вы ходили сюда каждое воскресенье, — сказал ангел. — Каждое воскресенье. Всей семьёй. Ты любила эту церковь. Ты любила эти службы. Ты любила петь вместе со всеми. Ты была счастлива.

Алёна смотрела на девочку и чувствовала, как что-то внутри неё сжимается. Что-то тёплое. Что-то живое. Что-то, что было похоронено глубоко, но не умерло. Она чувствовала, что это её. Что это было её. Что это могло быть её жизнью. Могло.

Но не стало.

ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ
Картинка сменилась снова.

И эта картинка была другой. Тёмной. Холодной. Страшной.

Девочке двенадцать лет. Она стоит в той же церкви, но теперь здесь пусто. Никого нет. Только она. И священник. Мужчина, которого она знала с детства. Которому доверяла. Которого считала добрым. Который оказался чудовищем.

Он стоит рядом. Слишком близко. Смотрит на неё. Не так, как смотрят на ребёнка. Другое. Страшное. Знакомое. То, что она видела в глазах всех тех священников из всех тех жизней. То, что она видела в глазах своего отца. То, что она видела в глазах тех, кто ломал её. Ломал Елену. Ломал всех.

Девочка отступает. Она не понимает. Она боится. Она хочет убежать. Но не может. Ноги не слушаются. Голос не идёт. Она просто стоит и смотрит, как священник приближается.

А потом всё исчезает.

Алёна не видит, что происходит дальше. Она не хочет видеть. Она знает. Она знает, что было. Она знает, что делали с теми девочками. Она знает, что делали с ней. Она знает, что делали с Еленой.

Петля нашла её. Петля начала смыкаться. Петля вернулась.

ТРИНАДЦАТЬ ЛЕТ
Следующая картинка.

Девочка. Тринадцать лет. Живот. Большой, круглый, чужой. Она лежит на кровати в своей комнате и смотрит в потолок. Мама рядом. Плачет. Папа в дверях. Молчит. Смотрит в пол. Не может смотреть на неё. Не может смотреть на то, что случилось. Не может смотреть на то, что не смог предотвратить.

Девочка не понимает, что происходит. Она не понимает, что внутри неё. Она не понимает, почему мама плачет, почему папа молчит, почему всё так. Она просто лежит. И ждёт. Ждёт, когда это закончится. Ждёт, когда всё вернётся. Ждёт, когда она снова будет счастлива.

Но счастье не возвращается. Счастье уходит. Навсегда.

Алёна смотрит на это и чувствует, как что-то внутри неё рвётся. Что-то, что было целым. Что-то, что было светлым. Что-то, что было её. Она хочет закричать. Хочет остановить это. Хочет вернуться туда и спасти ту девочку. Себя. Елену. Но не может. Прошлое не вернуть. Прошлое не изменить. Прошлое можно только помнить.

ОПЕРАЦИОННАЯ
Последняя картинка.

Операционная. Белый свет. Холод. Запах хлорки. Девочка лежит на столе. Тринадцать лет. Живот. Большой, круглый, чужой. Врач над ней. В маске. В перчатках. Скальпель в руке.

Девочка смотрит в потолок. Она не понимает, что происходит. Она не понимает, почему здесь. Она не понимает, что с ней сделают. Она просто лежит. И ждёт. Ждёт, когда всё закончится. Ждёт, когда всё будет хорошо.

Врач наклоняется. Скальпель касается кожи. Боль. Надрез. Крик.
И свет гаснет.
Темнота
Густая. Долгая. Глубокая. Как колодец. Как смерть. Как что-то, что никогда не закончится.

Алёна смотрела на эту картинку и чувствовала, как всё внутри неё сжимается в один тугой комок. Она видела себя. Маленькую. Беспомощную. На операционном столе. Она видела то, что было. То, что случилось. То, что она не помнила. Но что было правдой. Что всегда было правдой.

Это была я, — прошептала она. — Это была я.

Да, — сказал ангел. — Это была ты. И это был я. Я родился в тот день. Я был внутри тебя. Я был твоим сыном. Я был тем, кого ты не помнишь. Тем, кого ты не должна была терять.

АНГЕЛ
Алёна смотрела на него. На своего сына. На мальчика с белыми крыльями. На того, кого она носила под сердцем. Кого родила. Кого потеряла. Кого забыла.

Ты умер в той аварии? — спросила она. Голос дрожал.

Да, — сказал он. — Я умер в той аварии. Той, где был автобус. Той, где были дети. Той, куда ты приехала. Той, где ты увидела меня. Той, где ты вспомнила всё. Моя смерть пошатнула петлю. Моя смерть разорвала виток. Моя смерть дала тебе шанс.

Шанс на что?

На свободу. На жизнь. На то, чтобы остановить это. Раз и навсегда.

Он подошёл ближе. Так близко, что она могла видеть каждую черту его лица. Каждую ресницу. Каждую слезу, которая блестела в его глазах. Он был красивый. Он был её. Он был сыном, которого она не знала. Которого она любила. Которого она потеряла.

Ты не должна подчиниться ей, — сказал он. — Ты не должна стать ею. Ты не должна продолжить петлю. Ты должна разорвать её. Ты должна всё закончить.

Как? — прошептала она. — Как я могу это сделать? Я не знаю как. Я не знаю, что делать. Я не знаю ничего.

Ты знаешь, — сказал он. — Ты всегда знала. Просто боялась. Просто забыла. Просто не хотела помнить. Но теперь ты помнишь. Теперь ты знаешь. Теперь ты можешь.

Он наклонился. Поцеловал её в лоб. Тихо. Мягко. Нежно. Как целуют матерей. Как целуют тех, кого любят больше всего на свете.

Я всегда любил тебя, — сказал он. — Я всегда ждал тебя. Я всегда был рядом. Даже когда ты не помнила. Даже когда ты

не знала. Даже когда ты не верила. Я был рядом. Всегда.

Алёна плакала. Слёзы текли по её щекам, и она не вытирала их. Она не могла. Она не хотела. Она хотела запомнить этот момент. Запомнить его лицо. Его голос. Его слова. Она хотела запомнить сына, которого никогда не знала.

Ты должна бежать, — сказал он. — Ты должна уйти. Ты должна разорвать петлю. Ты должна жить. По-настоящему жить. Не как она. Не как все те Елены. Как ты. Как Алёна. Как та, кем ты стала. Как та, кем ты должна быть.

Он отступил на шаг. Свет вокруг него начал усиливаться. Он становился ярче, теплее, сильнее. Алёна поняла, что он уходит. Что он покидает её. Что она больше никогда его не увидит.

Нет, — прошептала она. — Не уходи. Пожалуйста. Не уходи.

Я не ухожу, — сказал он. — Я всегда буду с тобой. В твоём сердце. В твоей крови. В твоей жизни. Я буду с тобой. Всегда.

Он улыбнулся. Улыбкой, которая была полна любви и печали.
Улыбкой, которая была прощанием.

Мама, — сказал он. — Беги.

Свет вспыхнул. Ярко. Ослепительно. И всё исчезло.
Темнота. Тишина.

Алёна открыла глаза. Она лежала на кровати в келии, с тетрадью в руках, с сердцем, которое стучало так громко, что казалось, будто оно вырвется из груди. За окном был рассвет. Серый, тихий, осенний. Новый день. Новая жизнь. Новый шанс.

Она села. Посмотрела на тетрадь. На обложку. На царапины.
На пятна. На что-то, что было как кровь.

И поняла, что должна сделать.

Она должна бежать. Не от кого-то. Не куда-то. Просто бежать. От петли. От матушки. От культа. От всего, что держало её. От всего, что делало её Еленой. Она должна стать Алёной. Настоящей. Свободной. Живой.

Она встала. Подошла к двери. Открыла. Выглянула в коридор.
Тихо. Пусто. Никого. Как всегда.
Она вышла. И пошла. Быстро. Тихо. К выходу. К свободе. К жизни. Но когда она почти дошла до дверей, она услышала шаги.
За спиной. Мягкие. Спокойные. Размеренные. Знакомые.

Она обернулась.

Матушка стояла в конце коридора. Смотрела на неё. Долго. Молча. И в её глазах было что-то, чего Алёна не видела раньше. Что-то, что было похоже на понимание. На принятие. На что-то, что было сильнее её.

Ты знаешь, — сказала матушка. Не спросила. Утвердила. Алёна молчала.

Ты прочитала тетрадь, — сказала матушка. — Ты знаешь всё. Ты знаешь, кто ты. Ты знаешь, кто я. Ты знаешь, что должна сделать.

Алёна смотрела на неё. На женщину, которая была её матерью. Которая родила её. Которая потеряла её. Которая искала её. Которая нашла её. Которая хотела передать ей петлю. Которая хотела сломать её. Как ломали всех.

Я не стану тобой, — сказала Алёна. Тихо. Твёрдо. Так, как никогда не говорила.

Матушка улыбнулась. Едва-едва. Уголками губ. И в этой улыбке было что-то, что напугало Алёну больше, чем всё, что она видела.

Ты уже стала, — сказала матушка. — Ты пришла сюда. Ты осталась здесь. Ты служила мне. Ты читала тетрадь. Ты знаешь обряд. Ты знаешь слова. Ты знаешь всё. Ты — моя дочь. Ты — Елена. Ты — продолжение. Ты — петля.

Алёна смотрела на неё и чувствовала, как что-то внутри неё сжимается. Что-то, что было страхом. Что-то, что было болью. Что-то, что было петлёй.

Но потом она вспомнила. Вспомнила мальчика. Своего сына. Его слова. Его просьбу. Его любовь.

Нет, — сказала она. — Я не Елена. Я — Алёна. И я не стану тобой. Я не продолжу петлю. Я не сломаю ещё одну девочку. Я не сделаю то, что делали вы. Все вы. Сотни лет. Сотни жизней. Сотни дочерей.

Она сделала шаг  назад. Потом ещё. Потом ещё. К дверям.
К выходу. К свободе.

Матушка смотрела на неё. Не двигалась. Не пыталась остановить.
Просто смотрела. И улыбалась.

Ты вернёшься, — сказала она. — Все возвращаются. Всегда.
Петля не отпускает. Петля не разрывается. Петля вечна. Алёна не ответила. Она развернулась. И побежала.
Она бежала по коридору, мимо дверей, мимо комнат, мимо всего, что было её клеткой. Она бежала к дверям. К свету. К жизни. Она бежала от петли. От матушки. От себя.

Она толкнула двери. Они открылись. Легко. Свободно. Как будто ждали. Как будто знали. Как будто хотели, чтобы она ушла.

Она  Встала  на  проге  той  странной  готической  церкви и устремила свой взгляд в новый день. В рассвет. В холод. В туман. В новую жизнь.

И в этот момент, где-то глубоко внутри, она услышала голос. Голос сына. Голос мальчика с белыми крыльями. Голос того, кого она любила. Того, кого она потеряла. Того, кто хотел спасти её. Словно звон в ее голове пронеслось:

«МАМА, БЕГИ!»


Рецензии