Как ты сам-то жил?
Во сне двор стоял как живой: бабушки на лавке, мальчишки с мячом, Гриша с авоськой — и все на него оглядывались. С укором. И баба Нюра — с укором. И Клавдия — с укором. И даже кот соседский посмотрел на него, как посмотрел бы судья, если бы коту дали мантию.
Петрович проснулся в поту, сел на кровати и сказал вслух:
— Ну всё, хватит.
Он не понял, к чему это «хватит» относится — то ли к снам, то ли к его вчерашнему поведению. Скорее всего, к обоим сразу.
Он лёг обратно, положил подушку на прохладную сторону и закрыл глаза. И почти сразу провалился.
Пляж.
Всё то же самое: песок тёплый, крупный, океан синий, лавка облупленная. Пальмы шелестели. Птица где-то кричала. Всё стояло как всегда, и на лавке сидел Волшебник — в белой рубахе, в шортах, босиком. Смотрел спокойно.
Но Петрович уже не удивлялся. Не оглядывал себя. Не искал метлу. Нет, метла была, как всегда, но он прислонил её к лавке и сел молча.
Они посидели.
Океан накатывал и откатывал. Далеко-далеко, где небо сходится с водой, шёл пароходик.
— Слушай, — сказал наконец Петрович. — Я вот что думаю. Ты всю жизнь тут сидишь. Ты всю жизнь это всё делаешь. Дворы, людей. И я подумал: как ты сам-то жил? Вот как? Когда у кого-то горе, когда кто-то гадость делает, когда двор на дыбы, когда у тебя уже руки опускаются… Ты что делал-то?
Волшебник посмотрел на него. Долго.
И впервые за всё время Петрович увидел на его лице не понимание, не спокойствие, не ласковое «действуй дальше». На его лице была усталая, тёплая, чуть-чуть виноватая усмешка.
Она была такая человеческая, эта усмешка, что у Петровича к горлу подкатило.
— Мм, — сказал Волшебник. Не «да», не «нет», не «правильно» — а просто «мм». Как мужик, который не знает, что сказать, но не хочет врать.
— Значит, ты тоже? — тихо спросил Петрович. — Тоже не умеешь?
Волшебник посмотрел на него. И — снова усмехнулся. И положил руку ему на плечо. Легко, коротко, как кладут руку мужики — без слов, без «всё будет хорошо», без ничего. Просто — я с тобой. Дальше сам.
Петрович посмотрел на океан.
И — в первый раз за всю свою волшебную неделю — не стал желать ничего. Ни мелочи, ни хорошего, ни смешного. Просто сидел. Просто смотрел. Просто дышал этим мягким воздухом.
И, кажется, впервые за всю неделю ему стало легко.
Он проснулся.
Утро было как утро. Дворничий автобус, скрипя, отъезжал от остановки. Пахло от чьих-то окон кофе. Над крышей жевалась и пела своё ворона. Всё как всегда.
Петрович встал, умылся, оделся. Вышел.
На третьей ступеньке подъезда он услышал за спиной шаги.
Он даже вздрогнул — так не хотелось, чтобы утро начиналось с кого-нибудь вроде Гриши. Но обернулся — и увидел Гришу и был именно Гриша.
Толстый, в майке, с авоськой. Без бутылок, на этот раз. Стоял и переминался.
— Ты чего? — спросил Петрович.
— Да я… — Гриша мялся, оглядывался, как будто пришёл не по своей воле. — Слушай, Петрович. Это самое. Ну вчера.
— Вчера, — согласился Петрович. — Вчера было.
— Слушай, а ты не знаешь, чего это оно?.. — Гриша поискал слово. — Ну, штаны у меня, и бутылки эти, и… вообще.
Петрович смотрел на него. Тяжёлый, потный, незлой совсем мужик — просто оброс жирком, ленью и вечерней попсой на всю квартиру. Несчастный, если по-правде. Такой один живёт в своей однушке, ставит музыку, потому что в тишине тошно. И никто с ним не разговаривает, кроме лифта.
И Петрович сказал:
— Кроссовок у тебя нет нормальных. Ты в шлёпках ходишь. Вот оно и само себя. Хочешь — пойдём, я тебе кроссовки подберу. У меня в кладовке старые, но крепкие.
Гриша уставился на него, как на сумасшедшего.
— Ты чего?
— Пошли, пошли, — Петрович уже двинулся к подъезду. — Штаны тоже есть. Не пинетки, конечно, а штаны. Мужские.
Гриша постоял. И пошёл за ним.
В кладовке они провозились полчаса. Петрович нашёл старые, но ещё добрые кроссовки сорок пятого размера, какие-то свои старые штаны, и всё это Грише отдал. Гриша сначала отнекивался, потом мерил, потом удивлялся, потом вдруг сказал:
— Слушай, а музыка у меня громко, да?
— Громко, — сказал Петрович.
— Ага.
И пошёл. Домой. В новых кроссовках.
Петрович смотрел ему вслед и не мог понять — то ли он сделал что-то хорошее, то ли что-то очень смешное, то ли и то и другое сразу.
Пошёл по двору.
Двор жил. Он вообще жил без всякого Петровича. И Петрович с каждым днём всё яснее чувствовал, что волшебство — оно вроде и при нём, но и как бы отдельно. Он уже не тот ошалевший человек с холодной бутылкой кваса в руке. Он дворник. Он делает своё дело. А чудо — оно где-то рядом, само по себе.
У гаража его остановил знакомый голос:
— Петрович!
Это был Миша. Участковый. Молодой, сухонький, при ремне и в форме, лицо круглое, доброе, немного сонное. Он смотрел на Петровича с таким видом, как будто собирался сказать что-то такое, чего сказать боялся.
— Что? — спросил Петрович.
— Слушай, — Миша заозирался. — Я у тебя вот что хотел спросить. Вот ты дворник. Ты тут сорок лет. Ты вот всех знаешь. Скажи: а вот это, что во дворе вчера было? Ну со шлангом. И с Гришей.
Петрович молчал.
— У меня в отчёте знаешь сколько? — продолжал Миша. — С три месяца один и тот же набор: заявление, заявление, отказное, заявление. У меня статистика — по нулям. А тут — шланг. Двор хохотал. Заявление никто не написал — думаешь, не на что? Нет, есть на что. Только все почему-то не пишут и хохочут. Так вот: что это было?
Петрович смотрел на него долго. Миша был не такой, как остальные. Миша слушал по-настоящему. Петрович это видел.
— Миш, — сказал он. — Я тебе, может, и сказал бы. Только ты сам пойми. Вот у тебя тут двор. Он большой. В нём что делается?
— Что делается? — Миша засмеялся, но как-то невесело. — Да что делается. Маклеры, хапуги, эти с гаражами. Мужик на прошлой неделе в подвале цемент закопал. Женщина мне звонит, кричит — сосед шкафом стену проломил. И знаешь, что я делаю? Я приезжаю, пишу бумагу, кладу её в дело и уезжаю. Потому что если я начну всё это разгребать — я тут один. А их — с половину двора.
— Так я тебе вот что скажу, — медленно, веско сказал Петрович. — Они и есть двор. И ты и есть двор. Все мы двор. Ты не их пришёл чинить, ты с ними пришёл жить. Понял?
Миша смотрел на него так, как будто Петрович сказал ему что-то очень простое и очень важное одновременно.
— Ты лис, — сказал Миша. — Старый лис.
— Я не лис, — обиделся Петрович. — Я дворник.
— Ну дворник, дворник.
И они разошлись — Миша к себе в опорный пункт, Петрович — по двору.
День прошёл спокойно. Петрович подмёл, поболтал с бабой Нюрой, у которой ноги до сих пор не болели, посидел с Клавдией — она теперь всегда с ним здоровалась, и это было странно, но приятно. Погладил кота. Посмотрел, как девочки-близняшки из второго подъезда прыгают на резинке. Вспомнил своё детство.
Вечером, сидя на лавке, Петрович поймал себя на мысли, что не думал сегодня ни о каком волшебстве.
Он жил. Просто жил. А оно жило само.
Он смотрел на двор и понимал, что двор — он живой и его, Петровича, дело — не чинить его, не спасать, не наказывать. А просто быть в нём. Как метла. Как лавка. Как ворона на крыше.
И от этой мысли Петровичу стало как-то особенно спокойно.
Он встал, взял метлу и пошёл домой.
А наутро у него во дворе случилось то самое, чего он и ждал, и боялся, и к чему вёл его весь этот месяц. Потому что во дворе — настоящем, живом, шумном — появились люди с папками.
Свидетельство о публикации №226092001560