Томочка - тесёмочка
Это состояние ей напомнило детство.
Отец ушёл из семьи, когда Томе было лет пять. Она тогда ещё не понимала слова «навсегда». А мать с тех времён начала пить и приводила в дом новых «пап». «Папы» эти менялись часто — чужие, тяжёлые, с запахом перегара и чужих рук.
Сначала Томка уговаривала мать не пить — шептала, гладила по плечу, пытаясь поймать тот редкий момент, когда мама ещё была мамой. Потом боролась с пьянством, пряча спиртное — в шкаф, под ванну, за батарею. За это ей часто попадало. Однажды мать в ярости избила её так, что Томка из-за синяков на лице пропустила неделю учёбы. В зеркало было страшно смотреть — оттуда смотрело чужое, разбитое лицо. А мать позвонила в школу и сказала, что Тома простудилась. Томка сидела на подоконнике и молчала. Она тогда научилась молчать громче, чем кричать.
В тринадцать лет Томка в хорошем настроении бежала из школы домой — портфель подпрыгивал за спиной, в груди грелось обещание: мать с получки пообещала сходить в магазин и купить какую-нибудь обновку. Но ещё в подъезде Тома услышала громкую музыку и поняла. Ступени стали ватными. Пальцы похолодели. Мать опять запила.
— Томка, иди сюда, — позвала пьяная мать на кухню. Голос был чужой, скользкий. — Знакомься, это твой новый папка.
Томка стояла в дверях, чуть не плача. Пустые бутылки валялись под столом, что-то с томатным соусом было размазано по столу — как рана, как кровавая размазня. Объедки валялись по всей кухне. Завтра утром перед школой придётся всё это убирать. Снова. Как всегда. Томка чувствовала, как внутри закипает пустота — не злость, нет, что-то более тягучее и безнадёжное.
— Ну что стоишь, — настаивала мать. — Пройди, поздоровайся с папкой.
— Николай, — пьяный мужик протянул Томе руку знакомясь. Рука была влажная и тёплая — мерзкая, как всё это мгновение.
Томка выскочила из квартиры и побежала. Не помня себя. Не помня ног. Она бежала долго, пока не очутилась у реки. На берегу росла огромная раскидистая старая ива. Это было её потайное место. Единственное место на земле, где воздух не болел. Томка с ловкостью кошки взобралась на неё и горько заплакала: никому во всём мире она не нужна. Слёзы падали, в траву, и никто их не слышал.
— Фу-у-у, ну и мастер ты бегать, — на дерево взобрался её друг Вовка. — Бегу за ней, кричу ей, а она не слышит.
— Что надо? Зачем бежал? Отвали, дай побыть одной, — сердилась Томка. Но в «сердилась» было больше усталости, чем злобы.
— А я думал, тебе плохо, тебе помочь надо.
— Помочь сделать мне ещё хуже?
— Да ладно, я-то тебе что сделал?
— Никому я в этом мире не нужна. И тебе тоже.
— А зачем тебе мир, в котором ты никому не нужна? — спросил Вовка.
Томка даже плакать перестала от удивления. Словно кто-то щёлкнул её по лбу — и боль на миг отступила. Так, другого нет. Так другого же нет.
— Так, другого нет.
— Давай создадим.
Вовка встал в полный рост, упёршись на ствол спиной и, размахивая руками, начал создавать мир — серьёзно, будто от этого зависело всё. И в тот момент для Томки так и было.
— Я создаю воду. Смотри вон туда, — Вовка показал в небольшой просвет между веток. — Видишь вода. В твоём мире есть вода. Я создаю небо. Смотри наверх. Видишь, какое оно голубое, как твои глаза.
Томка на секунду почувствовала тепло — где-то под рёбрами, где обычно жила только боль. Как твои глаза. Он запомнил цвет её глаз.
— А как же я буду ходить по воде в своём мире, — хохотнула Томка. Хохотнула в первый раз за этот день. Получилось неумело, но по-настоящему.
— Теперь я создам твердь и назову её землёй. Ты можешь ходить по ней без опаски. Ну как, нравится?
— Нравится. — И это была правда. — Только кому я нужна в этом моём мире?
— Это твой мир, пускай в него только тех людей, которые тебе нравятся. Всех остальных оставляй в параллельном мире.
— И маму? — опять погрустнела Томка. Словно тень снова легла на плечи.
Долго они молчали, сидя на дереве. Ветки чуть покачивались, будто ива дышала вместе с ними. Уже сумерки поплыли над рекой, прохладой потянула от воды. Надо было идти домой. Но внутри у Томки что-то перестроилось — появился маленький, запертый, но свой мир.
С тех времён Томка уже так горько не плакала. Она вспоминала про её мир, сотворённый Вовкой, и уходила в него — как в комнату, где никто не обидит.
А сегодня, спустя двадцать лет, она снова плакала, как в детстве. Вовка понимал её чувства и дал возможность выплакаться — не перебивал, не трогал, просто сидел рядом, и этого было достаточно, чтобы мир снова не рассыпался.
В тот вечер Тома зашла в подъезд, надеясь, что мать с новым другом уже спят. В груди ныло от противного предчувствия, но где-то глубоко теплился крошечный, почти стыдный огонёк надежды: а вдруг? Музыки из квартиры не было слышно. Тишина стояла такая, что Тома услышала, как стучит её собственное сердце — гулко и тяжело, как молот по ржавому железу. Тома толкнула дверь, она оказалась не заперта.
Она вошла в квартиру, перешагивая через разбросанные вещи: кофта матери, чей-то ботинок, пустая пачка из-под сока. Каждый шаг давался с трудом, будто пол был залит жидким цементом. Прошла на кухню. На кухне был всё тот же бардак: объедки, крошки, жирные пятна на столешнице, пустые бутылки, смотрящие на неё мутными горлышками. Тома замерла на секунду, и внутри что-то оборвалось. Не больно. Устало. Как будто сердце уже разучилось биться ровно.
В комнатах тоже никого не было. А это значит, что мать с другом ушли куда-то. Тома выдохнула — не то облегчённо, не то испуганно. Выдох получился рваным, как нитка, которая вот-вот лопнет. Она быстро взялась наводить порядок. Руки двигались сами — так часто она это делала, что мышцы запомнили каждое движение. Успеть хотя бы убрать большой бардак. Помыла посуду и пол, вещи запихнула в шкаф, а мусор спрятала под раковину. Если завтра не будет пьянки в доме, Тома уберёт всё тщательно. Она ещё не знала, верить ли в это «если».
Уроки опять остались не выучены. Чувство вины подползло тихо, как всегда, по ночам, и улеглось на грудь тяжёлым комком. «Не беда, — думала девочка. — Письменные задания сделаю на переменке. Вовка даст списать. А на устных — надеюсь, что не спросят». Надежда была тоненькая, почти прозрачная, но Тома цеплялась за неё, как утопающий за соломинку. Потому что больше цепляться было не за что.
Умывшись, Тома легла спать. Тело гудело от усталости, но мысли не отключались — они жужжали, как назойливые мухи. Спала она тревожно, прислушиваясь к шуму за окном и в подъезде. Каждый скрип половицы за дверью заставлял её внутренности сжиматься в холодный узел. Каждый раз вздрагивала, что пришла мать и нашла мусор под раковиной. Если это случится, то она поднимет Томку и отправит выносить мусор. Тома лежала с открытыми глазами в темноте и считала удары своего пульса — сорок три, сорок четыре, — лишь бы не слышать шагов на лестнице.
После полуночи Тома провалилась в глубокий сон. Не потому, что успокоилась, а потому, что усталость взяла своё — взяла грубо, без спроса, выключила сознание, как лампочку.
Снилось ей, что живёт она в большом красивом доме с мачехой. Мачеха сильно походила на её пьяную мать: тот же тяжёлый взгляд, те же слова, которые режут, как осколки стекла. А Тома в этом доме Золушка. Только в сказке у Золушки была надежда. А у Томы во сне надежды не было никакой.
Мачеха Тому — Золушку не отпускает в школу.
— Зачем тебе школа? Твоя задача — дом прибирать и обеды варить. Новое платье просишь? Зачем тебе новое платье, ты ещё в этом сарафане год проходишь. А потом соседские принцессы тебе свои обноски подарят, — говорила мачеха пьяным голосом матери.
Слова падали на Тому, как камни. Каждый звук отдавался в груди глухой болью. Тома во сне хотела возразить, но голос пропадал — открывала рот, а оттуда не вылетало ни звука, только беззвучный хрип.
Тома — Золушка, сделав все дела, уходила в свою комнатку и горько плакала. Плакала так же, как наяву — беззвучно, чтобы никто не услышал и не пришёл бить ещё сильнее. Во сне слёзы были солёными, как в жизни. И холодными. И такими же ненужными никому.
В один из дождливых вечеров сидела Тома-Золушка одна, когда услышала, что в дом кто-то зашёл. Сердце ёкнуло — сначала от страха, потом от странной, необъяснимой надежды. Она выбежала из комнаты, на пороге дома стояла женщина.
— Не пугайся меня, — сказала женщина мелодичным голосом. Голос был как тёплый ветер — он обтекал лицо, плечи, и на секунду Томе показалось, что она может дышать глубже, чем обычно.
Красивое лицо женщины казалось знакомо Томе — Золушке. Она любовалась женщиной — волосы у неё были красиво уложены, строгий костюм сидел на идеальной фигуре, на ногах туфли-лодочки. Тома смотрела и чувствовала, как внутри разливается что-то сладкое и одновременно горькое — зависть, восхищение, тоска. Как бы Тома хотела такую маму! Не пьяную, не с синяками, не с мутным взглядом. А такую — гладкую, тёплую, пахнущую духами, а не перегаром.
— Я хочу помочь тебе. Я дам тебе новый костюм в школу, я отстраню тебя от тяжёлой работы. Но ты должна хорошо учиться, чтобы потом получить достойную профессию.
— А вы кто? — нерешительно спросила Тома — Золушка. Голос дрогнул — слишком долго никто не предлагал ей помощи просто так. Слишком часто помощь оказывалась ловушкой. — Вы фея?
— Нет, — засмеялась женщина, и её смех-колокольчик наполнил дом. Звук был такой лёгкий, что у Томы защипало в глазах — она почти забыла, как звучит смех, который не причиняет боли. — Я виновата перед тобой. Твой отец ушёл ко мне от вас. Поэтому я сейчас помогаю тебе. Помни, если в школе ты не сможешь правильно ответить, то новый костюм твой превратится в старый сарафан, а дома тебя будет ждать гора мусора.
Тепло внутри резко схлынуло, как вода из прорванного мешка. Осталась только колючая трезвость. Вот оно как. Не доброта. Не чудо. Откуп. Женщина заплатила за чужого мужа и теперь расплачивается с чужой дочерью, чтобы спать спокойно.
Женщина ушла. Тома — Золушка нарядилась в новенький костюм и пошла в школу. Ткань приятно скользила по телу — такого она не помнила никогда. Но радость была хрупкой, как лепесток. У доски она только начала отвечать, как услышала пьяный голос матери:
— Томка! Томка, гадина такая, ты где?
Тома сжалась, заткнула уши руками — ладони стали холодными и влажными, — а голос не исчезал. Он просачивался сквозь пальцы, сквозь кожу, сквозь череп. И тут она почувствовала руку матери на плече. Та будила её:
— Томка, вставай. Свари что-нибудь на завтрак. Есть хочется и спать.
Томка проснулась. Перед ней стояла опухшая, лохматая, пьяная мать, дышащая перегаром, а на стуле висел её старый школьный сарафан.
Чуда не произошло.
Томка пожарила яйца и пошла в школу. Внутри было пусто и сухо, как в пересохшем колодце. Она даже не плакала — слёз не было. Был только серый, тягучий осадок где-то под рёбрами.
Школу Томка считала исчадием ада. Всё там претило посещать её — от злых одноклассников до брезгливых учителей. Каждое утро перед дверью школы она чувствовала, как ноги становятся ватными, а в животе завязывается холодный узел. Нет, были, конечно, и хорошие люди в школе. Вовка, например. Он не давал Томку в обиду, но он не всегда был рядом. А когда его нет — стены школы смыкались.
Зашла сегодня Томка в туалет, а там компания девчонок во главе с задавакой-отличницей Куприяновой курят. Дым был едкий, щипал глаза. Томка хотела развернуться и уйти — тихо, незаметно, как мышка, — но её уже заметили.
Вот как не пускать их в свой мир, про который говорил Вовка, если они сами врываются в него без разрешения:
— Тамарка, а твоя мамаша вчера опять пьяная по улице шлялась. Ты её в наркологический диспансер сдай. Что молчишь? Ты такая же вырастешь.
Слова били не в уши — в живот. Каждое слово оставляло синяк где-то глубоко. Томка не плакала, она сдержала слёзы. Зубы сжала так, что челюсть заболела. Развернулась, чтобы выйти — и получила пинок в спину так, что летела до двери. Ладони ударились о косяк, ободрали кожу. Боль пришла не сразу — сначала темнота перед глазами, потом горячая, пульсирующая волна.
В это время зашла в туалет физичка.
— Вы тут курите, что ли?
— Это вон Тамарка курила. А мы не курим.
— Тамара, курила?
— Нет.
Голос Томки прозвучал глухо и беспомощно. Она знала, что ей всё равно не поверят. Знала ещё до того, как открыла рот.
— Не ври мне. Пойдём к директору. С этим надо что-то делать. Ведь поставят тебя в полицию на учёт. А с пьянкой твоей матери, так вообще отправят в детдом. Может, и лучше бы было.
От этих слов внутри всё оборвалось. Лучше бы было? Детдом — лучше? Тома не могла понять — то ли физичка хотела как лучше, то ли просто плюнула в неё этими словами, не думая. Но осадок остался — липкий, ядовитый.
Директриса тоже не поверила, что Томка не курит. Прочла нотацию о вреде курения и пьянства и отправила на урок. Голос у директрисы был ровный и скучный, как жужжание мухи. Слова отскакивали от Томки, не задевая. Она сидела за партой, смотрела в окно и думала: вот как их всех не пускать в свой мир, если они вламываются в него, не прося разрешения?
Томка шла из школы и думала о социальной несправедливости. В голове было пусто и звонко одновременно — как в разбитом колоколе.
Если я бедная, несчастная, то во всём виновата. Даже не разобрались, кто курил. Ну, конечно, прибежит мамаша Куприяновой, залебезит перед класснухой и директрисой: «Марь Иванна, Дарья Петровна, в моём магазине новый бренд. Приходите, выберите себе… Ну, конечно, я вам скидочку сделаю. По закупочной цене продам. Что там у моей доченьки? Проблемы с физкультурой. Ой, я же принцессу рощу, а не лошадь ломовую. Вы уж поговорите с физруком, пусть не портит девочке успеваемость. Ля-ля-ля, бе-бе-бе».
Томка почти слышала этот сладкий, масленый голос. И от этого её собственная горечь становилась только острее: «А у нас магазинов своих нет и денег тоже. Меня можно обвинять в чём угодно».
Она толкнула дверь подъезда и начала подниматься. С каждой ступенькой тяжесть в груди росла.
Зашла Тома в квартиру, а там постапокалипсис — квартира их перенесла катастрофу. Стулья, столы, табуретки, посуда, одежда, продукты — всё валялось на полу разбитое, поломанное. Осколки хрустели под ногами. В воздухе пахло перегаром, чем-то кислым и страхом. Мать сидела пьяная посреди комнаты и рыдала. Волосы торчали во все стороны, под глазом был синяк — свежий, фиолетово-багровый, из носа текла кровь.
У Томки на секунду перехватило дыхание. Не от бардака — бардак был привычен. От вида матери. Такая маленькая, такая разбитая, сидит на полу среди мусора и плачет. И Томке вдруг стало жалко её — той жалкостью, которая жжёт изнутри, потому что ты не можешь ни помочь, ни уйти.
— Мама, что с тобой, — кинулась Томка к матери.
— Коля, — сквозь вой произнесла мать.
— Что Коля?
— Он решил, что я спрятала от него бутылку. Искал.
— Ушёл? Да пусть катится на все четыре стороны, — поднимала мать Томка, чтобы увести в ванну и умыть. Мать была тяжёлой и рыхлой, как мокрый мешок, и Томка едва удерживала её.
— Не говори так, он хороший. Просто забыл, что мы эту бутылку выпили. Если он уйдёт, то кому я нужна буду, — всхлипывала мать.
— А я? Ты мне нужна.
— Тебе? — вдруг остановилась мать, и показалось, что задумалась. Томка замерла. На секунду в ней шевельнулась та же глупая, детская надежда — что сейчас мать очнётся, обнимет, скажет что-то настоящее. — Тебе я нужна. Я же твоя мать. Но мне мужчина нужен. Понимаешь?
Томка не понимала. И в этот момент она поняла, что никогда не поймёт. Не сможет влезть в эту пустоту, которой требовала мать. Не сможет заменить собой того, кого мать искала в каждой бутылке и в каждом мужике.
Она умыла мать, остановила кровь из носа. Пальцы привычно нащупали вату, холодную воду. Уложила мать спать — та сразу провалилась, засопела мокрым носом. А сама взялась за устранение постапокалипсиса.
Руки двигались сами. Сердце болело тихо, без надрыва. Тома подметала осколки, складывала вещи, вытирала пятна и думала: а её собственный мир, тот, что когда-то создал Вовка, — он ведь сейчас тоже весь разбит. Как эта комната. И убирать его тоже придётся ей одной.
Днём Томка прибиралась в квартире. Мусор, поломанную мебель и посуду выставила в подъезд, решила, что позже вынесет, и взялась мыть квартиру. Руки двигались ровно, спокойно — в этом было что-то почти медитативное. Грязь уходила, и вместе с ней из груди понемногу отпускало.
Домашняя работа для Томки была привычная, она даже любила её. Делаешь что-то и мечтаешь, что мать перестанет пить, что Томка окончит школу и уедет из этого городишка. Тряпка скользила по полу, а перед глазами разворачивалась другая жизнь — чистая, тихая, где не надо вздрагивать от каждого звука. А ещё она хотела увидеть отца. Совсем не потому, что он отец, просто хотелось спросить его, почему он бросил свою дочь. Ведь даже алименты не платит и не приезжает, чтобы увидеться. Томка представила его лицо — расплывчатое, как старое фото под дождём, — и внутри кольнуло. Не больно. Обидно. Обидно до глупых, невыплаканных слёз.
В дверь постучали, звонок давно уже у них не работал. Томка замерла на секунду, сердце ёкнуло и ухнуло куда-то в живот. Она вытерла руки о тряпку и пошла открывать. За дверью стояла соседка — толстая старуха. Казалось, что на её большую голову натянули голову ящера, и теперь у неё двойное веко, раздвоенный язык и слова она не говорит, а брызжет ядом:
— Мало того что мамаша твоя пьёт, водит таких же дружков, потом с ними дерётся и скандалит, так ещё и мусор в подъезд выбрасывайте. А ну, убирай, сейчас участковый придёт, я ему позвонила, рассказала, что у вас в квартире делается. Сказала, что тебя надо сдать в детдом, а мать твою выслать за сто первый километр.
Томка помнила, что таких людей нельзя впускать в свой мир. Она молча взяла мусор и понесла в контейнер. Но внутри всё кипело — не злость, а какая-то тягучая, горькая оскомина. Слова соседки застревали под кожей, как занозы.
— А этот кому оставила, — кричала вслед соседка.
— Сейчас этот вынесу, за другим приду.
— Накопят мусора в квартире, потом весь подъезд воняет.
Томка её уже не слышала, а соседка, лишившись слушателя, ушла в свою квартиру. Томка выдохнула — шумно, носом, как после долгого задержания дыхания.
Когда был вынесен весь мусор, Томка заметила участкового, который шёл от автобусной остановки. Фигура знакомая, тяжёлая. Сердце забилось где-то в горле. Она побежала домой, в надежде, что он идёт не к ним. Бежала и думала, за что ей это всё — пьянство матери, школа с невыученными уроками и злыми одноклассниками. Теперь вот ещё одна напасть — соседи и участковый. Ноги стали ватными, а в груди разрасталась тупая, безысходная тяжесть.
Напрасно надеялась.
— Тамара, опять соседи на вас жалуются. Где мать?
— Спит.
— Пьяная?
— Она проспится, не будите её. Завтра ей на смену, я разбужу её утром, отправлю. Честное слово. — Томка почти выкрикнула это «честное слово», как заклинание. Как будто если сказать достаточно громко и твёрдо, то можно изменить то, что уже случилось.
— Я вынужден сообщить о вас в соцзащиту, — участковый развернулся и вышел из квартиры.
Томка шла за ним, не чувствуя ног. В голове был только один звук — колокол, набат, паника.
— Виктор Степанович, не делайте этого. Всё у нас хорошо, я уговорю маму. Если меня у неё заберут, то она совсем пропадёт, — уговаривала Томка участкового. Голос ломался, но она не могла это остановить. Слова вылетали сами, горячие, хриплые.
— Это ты меня пойми. Я обязан сообщить о вашей семье в соцзащиту. А вот они организуют комиссию, придут к вам, посмотрят и решат, что делать, — сказал участковый, как отрезал. Резко развернулся, дав понять, что разговор окончен, и ушёл.
Томка осталась стоять в дверях. Внутри было пусто и звонко. Только где-то глубоко теплилась маленькая, почти безумная надежда: может, не придёт комиссия? Может, забудут? Может, мать и правда одумается?
Будильник прозвенел в пять утра. Звук был резкий, противный — он врезался в сон, как нож. Томке надо было разбудить мать, привести её в рабочее состояние и отправить на работу. Она уже не спала — лежала с открытыми глазами и слушала, как мать дышит тяжело и прерывисто.
— Мам, вставай. Сегодня твоя смена. Уволят же совсем.
— Отстань, Томка, голова раскалывается.
— Ну, мамочка, пожалуйста, просыпайся. — Слово «мамочка» вышло почти шёпотом, почти мольбой.
Мать отвернулась к стене:
— Блин, ещё и кружится голова.
— Мама, — Томка потрепала мать по плечу. Пальцы чувствовали тепло чужого, больного тела. — Вчера участковый приходил, сказал, что сообщит о нашей семье в соцзащиту.
Мать резко встала, схватилась за голову, взвыла и снова упала на подушку:
— О-О-ОЙ! Голова моя. Зачем он приходил?
— Соседка опять нажаловалась.
— Эта дура с Людкой в заговоре. Та подговорила соседку жаловаться всякий раз участковому. Чтобы тебя забрали у меня. Таблетки принеси.
— Вот они, — Томка подала матери таблетки и воду. Ладони дрожали мелкой, противной дрожью. — Кто такая Людка? И что ей от нас надо?
— Не спрашивай, не расскажу. Но я тебя никому не отдам. Слышишь? Никому. Ты уроки выучила?
— Не все, — честно призналась Томка. Стыд обжёг щёки тихим, липким жаром.
— Трудно тебе со мной? — обняла Томку мать.
Объятие было неловким, пьяным, пахло перегаром и старой простынёй. Но Томка на секунду прижалась — и внутри потеплело. Совсем чуть-чуть. Как уголёк, который тлеет в золе.
Томка пожала плечами:
— Нормально.
— Ты иди уроки делай, а я сейчас встану и завтрак приготовлю.
Томка вышла из комнаты и остановилась у двери. По щеке скатилась одна слеза — быстрая, горячая. Она стёрла её тыльной стороной ладони и пошла к столу.
Мать умела из ничего приготовить еду. Через час из кухни потянулся аромат жареного — тёплый, почти уютный. Томка зашла на кухню, на столе стояли драники и кипел чайник. На секунду показалось, что всё может быть нормально.
— Сделала уроки? Садись завтракать. Жаль, сметаны нет. После школы сходи в магазин, купи продуктов.
— А деньги?
— Моя карта разве не у тебя?
— Нет. Ты у меня её забрала.
— Значит, спрятала.
Мать сходила куда-то и принесла банковскую карту. Томка смотрела на эту карту, и в груди заскребло смутное чувство — не то вины, не то стыда.
— Ты поди думала, что я зарплату пропила?
Томка пожала плечами, на самом деле, она так и думала. Правда была горькой и неловкой, как проглоченная кость.
— Купишь продуктов, свари что-нибудь. Дверь никому не открывай. А то прилетит дракон по имени соцзащита и проглотит тебя.
— Хорошо. Только и ты своего дракона по имени алкоголь прогони.
Мать грустно улыбнулась. В этой улыбке было что-то детское, беззащитное — и от этого сердце Томки сжалось.
— Прогоню, прогоню! Честное слово, — в очередной раз пообещала она.
Томка начала убирать со стола, мать собиралась на работу. Звякала посуда, пахло драниками и чаем. На минуту в квартире воцарился странный, почти забытый покой.
— Тома, иди сюда, — донеслось из прихожей. — Ну, как я выгляжу? Не принцесса Диана, конечно, но думаю, отпор любому дракону дам.
Томка подошла и замерла. Она любовалась матерью, умела та преобразиться. Волосы были как-то искусно прибраны на затылке, синяк под глазом загримирован, макияж был нанесён так, что еле заметен, платье на ладной фигуре сидело обалденно. Перед Томкой стояла не та опухшая, лохматая женщина, что сидела вчера среди мусора. Другая. Чужая. Красивая.
— Ты у меня красавица! — Томка чмокнула мать в щёку. Губы почувствовали пудру и тёплую кожу.
— Сегодня попрошу главврача, чтобы перевёл меня обратно в медсёстры. Пора начинать новую жизнь.
Томка кивнула. Она хотела верить. Так сильно, что даже голова закружилась. Хотела — и боялась. Потому что эти слова мать говорила уже много раз. И каждый раз после них приходил вечер, бутылка и новый «папка».
Но сейчас, в это утро, Томка позволила себе маленькую, хрупкую надежду. Она спрятала её глубоко, туда, где её никто не найдёт и не раздавит. И пошла делать уроки.
«Всех не перетестируешь. Андроидом оказывается даже главный конкурент Уилбура Сострадающего — телезвезда Дружище Бастер, ведущий самое популярное круглосуточное ток-шоу» — прочла Томка субботним утром, когда мама заглянула к ней в комнату. Вот уже две ночи Томка спала, как младенец — проваливалась в сон без кошмаров, без вздрагиваний, без чуткого вслушивания в шаги за дверью. Жизнь вошла в нормальное русло. Неприятности с одноклассниками ушли на задний план. Скорее всего, и одноклассники чувствуют уверенность Томки и не обижают её. Она даже саму себя чувствовала иначе — будто внутри расправились какие-то давно сжатые пружины.
— Читаешь, — удивилась мама. Голос у неё был утренний, мягкий, без хрипоты. — А я хотела тебя разбудить. Пойдём завтракать, у меня есть предложение, как провести выходной день.
У Томки в планах было прочесть книгу Филипа К. Дика «Мечтают ли андроиды об электроовцах?» Но мамины планы важнее, позже узнает, о чём там мечтают андроиды. Книга никуда не убежит. А такой мамин голос — тёплый, живой — не услышишь каждый день.
— Пойдём, погуляем — сходим в кино, зайдём в кафе, мороженое поедим?
Томка, конечно, была рада такому празднику. В груди разлилось что-то лёгкое, почти забытое — предвкушение. Простое, детское. Когда идёшь в кино с мамой и знаешь, что после будет кафе и мороженое.
Посмотрели американский фильм про ушастого, летающего слонёнка Дамбо, потом пошли в кафе. В зале пахло ванилью и кофе, играла тихая музыка. Томка оглядывалась, впитывая атмосферу, как губка — хотелось запомнить каждую мелочь этого правильного, почти сказочного дня.
— Хорошее кафе. Мы с твоим папой познакомились здесь, потом любили бывать тут, — с грустной нежностью сказала мама.
Томка замерла. Внутри что-то дрогнуло — не больно, а тревожно, как будто наступила на тонкий лёд и услышала, как он заскрипел.
— Почему ты мне никогда не рассказываешь об отце, — почему-то Томка не могла произнести слово «папа». Оно застревало в горле колючим комком, слишком тяжёлым, слишком чужим.
— Наверно, ты уже выросла, чтобы знать правду. Ты зла на него не держи, в разводе всегда виновны двое. Я тоже что-то делала не так, наверно, — начала свой рассказ мама.
Томка слушала, не отрываясь. Руки на коленях сжались в замок. Каждое слово входило в неё, как игла — тонко, глубоко, неотвратимо.
Была у меня подружка Людмила, учились вместе сначала в школе, потом в медколледже. Только на последнем курсе я влюбилась в твоего отца и выскочила замуж, тебя родила, а у Людки была карьера в голове. Она поступила в институт, окончила его. Устроилась работать в частную клинику.
Людка любила приходить к нам, с тобой нянчится. Таскалась с тобой, в театр водила и в цирк. Ты совсем маленькая была, наверно, и не помнишь этого. Я ей говорю, пора уже свою семью заводить и детей рожать. Она только улыбалась. Потом призналась, что из-за ошибки молодости, родить она не сможет. Я и не против была, чтобы она с тобой нянчилась. В общем, донянчилась, увела у меня мужа. Она ещё пыталась через суд отобрать пятилетнюю тебя у меня, но суд встал на мою сторону.
Томка слушала, и внутри разрасталась тупая, тяжёлая горечь. Предательство. Подруга, которая пришла нянчиться, а ушла с чужим мужем. И этот холодный расчёт — отобрать чужого ребёнка, потому что своего не можешь родить.
Отец поступил по-рыцарски, можно сказать. Квартира, в которой мы с тобой живём, его. Если бы захотел, то выгнал нас. Но он переоформил документы на квартиру. Теперь мы с тобой собственники квартиры. Правда, пришлось отказаться от алиментов.
Тогда, после суда, Людка сказала, что всё равно отберёт тебя у меня. Вот и думаю, что платит она соседке, а та всякий раз звонит участковому.
Томка слушала — и всё вставало на свои места. Соседка с ящерьей головой. Участковый. Комиссия. Всё это было не просто так. Кто-то за ниточки дёргал.
— Я вовсе не хочу к Людке. Мамочка, пожалуйста, не пей больше, — со слезами на глазах сказала Томка. Слёзы подступили внезапно, горячие, колючие. Она их не стыдилась сейчас. Стыд ушёл, осталась только мольба.
Мать молчала.
Они доели мороженое и молча пошли домой. Улица была серая, обычная. Но внутри Томки всё дрожало, как натянутая струна.
Дома, когда уже укладывались спать, мать первой начала разговор. Голос у неё был тихий, осторожный — такой бывает, когда касаешься чего-то хрупкого, что может рассыпаться от одного неловкого движения.
— Ты знаешь, Томочка, отец тебя сильно любил. В роддоме он взял тебя на руки и нёс до машины, как самое драгоценное. До года только он купал тебя. Когда ты научилась ходить, он брал тебя за ручку, и вы вдвоём шагали. Отец любил повторять: «Мы с Тамарой ходим парой».
А когда ты подросла, такая худенькая была с двумя тоненькими косичками, отец тебя называл «Томочка — тесёмочка».
Томка слушала, затаив дыхание. Перед глазами вставали картинки — не воспоминания, а какие-то смутные, тёплые пятна. Сильные руки. Улыбка. Запах — не вспомнить какой, но родной.
— А я помню это «Томочка — тесёмочка», но почему-то думала, что меня в садике так называли.
— Нет. Это отец придумал. Как-то ты заболела, он среди ночи все аптеки оббегал, нашёл работающую и купил лекарства. А потом качал тебя на руках, припевая на мотив колыбельной: «Обежал я все аптеки. Здорова Томочка вовеки». И к утру тебе стало лучше.
Ты не помнишь его совсем?
Томка отрицательно помотала головой. Говорить ей не хотелось. Казалось, произнеси она сейчас хоть один звук и магия исчезнет. Рухнет очередной хрустальный замок. В горле стоял тугой, горячий ком, но она молчала, потому что, если бы заговорила — разрыдалась бы.
Мать продолжила. Голос стал тише, словно она рассказывала сама себе, а не Томке:
— По субботам вы вдвоём ходили гулять в парк. Потом рисовали картинки. Отец хорошо рисует. Это и тебе передалось. Ещё он тебя пытался научить подбирать рифмы к словам. «Ворона — корона», «суп — шуруп». Но у тебя не получалось, и вы веселились.
Томка представила: маленькая девочка, папа, смех. Рифмы смешные, неправильные. Ворона — корона. Суп — шуруп. И веселье. Простое, тёплое веселье, когда ты маленькая и любимая.
— Почему он от нас ушёл? — не выдержала Томка и сказала. Слова вырвались сами — горькие, невыносимые. «Хрустальный замок» рухнул. Томка почувствовала, как осколки падают внутрь, режут где-то под рёбрами. Мать встала и всем видом показывая, что разговор окончен, сказала:
— Слабохарактерный он, а ещё увлёкся, может, и правда — влюбился. Ушёл и ушёл, что об этом говорить.
Мать ушла в свою комнату, а Томка долго не могла заснуть. Лежала на спине, смотрела в потолок и прокручивала в голове каждое слово. Слабохарактерный. Увлёкся. Ушёл и ушёл. А внутри росло, пульсировало, разрывало грудную клетку одно-единственное желание — не злость, не обида, а странная, щемящая тоска.
Теперь ей очень хотелось познакомиться с отцом.
Засыпая, Томка подумала, что надо бы найти отца. Мысль эта была колючей и тёплой одновременно — как ёжик, которого хочется прижать к груди, но больно.
Утром Томка проснулась рано, несмотря на то, что начались летние каникулы. Тело само поднялось в непривычную рань — привычка контролировать всё вокруг оказалась сильнее отдыха. Она привыкла контролировать маму, а сегодня ей на смену. Внутри сидела смутная тревога, но Томка загнала её поглубже.
Позавтракали вместе. По-домашнему, по-простому. Чай, бутерброды. Мама была трезвая, спокойная. Хорошая.
— Тома, чем ты сегодня займёшься, — спросила её мать.
— До обеда почитаю, а после обеда с Вовкой пойдём гулять, — немного слукавила Томка. Слова вышли ровными, но внутри кольнуло чувство вины. Маленькое, острое. Она не любила врать матери. Но про поиски отца говорить, пока не хотела.
Мама ушла на работу, Томка начала поиски. Ей хотелось узнать, что же такое случилось, что жизнь у неё теперь такая. Она тщательно перекладывала содержимое шкафов. Пальцы перебирали старые вещи, пахнущие пылью и временем. Где-то глубоко, на антресоли, Томка чувствовала, что лежит ответ. Просто нужно добраться.
К обеду всё-таки нашла на антресоли за пыльными пустыми банками пакет со старыми фотографиями и записной книжкой.
Тома положила пакет на диван, сходила, вымыла руки — почему-то это показалось важным, почти ритуалом, — и достала фотографии. Молодая красивая мама и отец счастливо улыбаются. На другой фотографии смеются, видимо, на пикнике. Свадебные фотографии. Отца Томка не помнит, поэтому рассматривает фотографии тщательно, впитывая каждую чёрточку. Лицо. Разрез глаз. Улыбку. Внутри разливалось странное, щемящее чувство — будто она узнавала кого-то, кого никогда не знала.
На одной из фотографий с отцом и мамой в обнимку стояла девушка, очень похожая на женщину из Томкиного сна. Они смеялись, они были счастливые. Все трое. Томка замерла. Та самая женщина. Фея из сна, которая оказалась вовсе не феей, а Людкой — той самой, что увела отца. Томка эту фотографию отложила. Зачем? Она и сама не могла бы объяснить. Просто рука потянулась сама.
Потом были ещё фотографии, где родители счастливы. Рассмотрев их все, Томка сложила в пакет, а пакет убрала на антресоль. На душе было тяжело и пусто одновременно. Только открыла записную книжку, как в дверь постучали.
Пришёл Вовка. Томка обрадовалась ему — живому, нормальному, без всей этой семейной тяжести. Выслушав Томку, он предложил провести расследование.
— Как ты его собрался проводить?
— Как, как? Сам не знаю. В записной книжке есть какие-то адреса, можно по ним сходить.
— Так может, там уже другие люди живут?
— Во всех адресах? Хоть в одном, но найдём какую-нибудь информацию.
— Лишь бы мама не узнала.
Томка кивнула. В груди снова заворочалась тревога: мама, её реакция, её боль. Но любопытство и какая-то глухая, отчаянная надежда перевешивали.
У подъезда гуляла со своей болонкой та самая злая соседка, которая всякий раз звонит участковому. Томка её боялась — каждый раз, когда видела эту тяжёлую фигуру, внутри всё сжималось в комок. А Вовка шепнул на ухо: «Вот с неё и начнём». «С ума сошёл, я не буду». «Стой в сторонке и слушай. Я сам спрошу. Как её зовут?» «Клавдия Петровна»
— Какая смешная у вас собачка. У моей бабушки такая же. Бабушка научила её тапочки приносить. А ваша что умеет?
— Гавкать она умеет. Что тебе от нас с собакой надо?
— Клавдия Петровна, а вы давно живёте в этом доме?
— Да поболе Томкиной матери. А чего хотел-то?
— Кто на этом фото? — Вовка достал фотографию.
— Так, знамо, кто — ейные родители и Людка.
Томку словно по голове ударили: опять Людка. Имя прозвучало как пощёчина.
— Почему Томкины родители развелись?
— Так вот, Людка хвостом крутила перед Томкиным отцом, а мать скандалы закатывала. Он и хлопнул дверью — ушёл, в чём был. Им бы подуться да сойтись, но мать-то у Томки гордая, не пустила больше отца на порог. А он ходил, долго ходил. Это он потом уже с Людкой-то сошёлся. Мать как узнала, что они поженились, так пить стала.
Сначала-то они дружно жили.
— А вы знаете, где они сейчас живут?
— Да откель мне знать-то. Уехали в другой конец города, а раньше-то Людка жила на соседней улице где-то.
Соседка, не прощаясь, зашла в подъезд. Томка стояла как громом поражённая. Мать виновата? Своей гордостью? Тем, что не пустила? Или тем, что скандалы закатывала?
— Вовка, не пойду я его искать. Раз ко мне не приходит сам, так и я не буду его искать. Пойдём гулять.
Слова вырвались злые, обидные. Но внутри Томка понимала — она врёт. Она очень хочет его найти. Просто страшно. Страшно узнать, что он не хотел её видеть. Страшно подтвердить, что она никому не нужна.
Вечером Томка размышляла: «По словам соседки, мама виновата в нашей теперешней жизни». Мысль была горькой, как полынь. Мама — та, кто остался, кто пил, кто бил, кто любил, как умел. И она же — виновата. В голове не укладывалось.
Засыпая, Томка подумала, что надо бы найти отца. Надо. Не для него. Для себя.
Поиски отца Томка решила начать в тот день, когда мать уйдёт на смену.
Утром с ночной смены матери всё не было, и Томка с тревогой заглядывала в окно, ожидая её. В окно она вглядывалась до рези в глазах, до боли в шее. Каждая проходящая женщина заставляла сердце подпрыгивать и замирать.
Наконец, она увидела, как мать шла через двор пьяная, держась под руку Николая. Походка была шаткая, голова опущена. Настроение у Томки упало — упало камнем в холодную воду. Она стала придумывать, что такое сделать, чтобы этот Николай ушёл, а с матерью она справится, уложит спать. Мысли метались, как звери в клетке, но ничего не цеплялось.
Ничего путного в голову не пришло.
— Доча, я дома. Вот, я тебе нового папку привела. Знакомься!
— Николай, — очередной раз представился пьяный мужчина и протянул руку.
Томка смотрела на эту руку и чувствовала, как внутри закипает что-то горькое, чёрное.
— Мама, ну какой папка? Ты опять напилась. Пойдём, я тебя уложу, а Николай пусть идёт домой.
— Как ты разговариваешь с матерью? Да, я немного выпила. Имею право. На свои пью. А ты сопля. Ты должна быть мне благодарна.
Вдруг Томка с раздражением сказала матери — слова вырвались раньше, чем она успела их остановить, горячие, обидные:
— Ты допьёшься, я сама к Людке уйду жить.
Мать тут же отвесила Томке такую пощёчину, что Томка отлетела к стене. Голова закружилась. В ушах зазвенело. Щёку обожгло огнём. Томка не успела испугаться — только удивиться, как сильно может ударить тот, кто должен защищать.
Она не ожидала такого от матери. Минуту все стояли молча: Томка у стены, мать с занесённой рукой, Николай с приоткрытым ртом. Потом Томка побежала к входной двери, но дорогу ей перегородил Николай. Руки у него были тяжёлые, чужие.
— Не пускай её, Коля, — визжала мать. Голос был противный, пьяный, чужой.
Томка залетела в ванну и закрылась. Щёлкнул замок. Она прижалась спиной к холодной стене, обхватила колени руками и замерла. Сердце колотилось где-то в горле. Слёзы текли по щекам, но она их не вытирала.
— Вот и пусть она там посидит, остынет, — сказала мать и громко добавила, — Маленькая ещё мать осуждать. Я ей жизнь дала.
Томка просидела в ванной с час — а может, и больше, время тянулось, как смола. Каждый шорох за дверью заставлял её вздрагивать. Потом стало тихо. Очень тихо. Мать с Николаем, видимо, уснули.
Томка тихонько выбралась, прихватила материну сумку с деньгами, чтобы не пропили — рука дрожала, когда она брала чужое, но это было не чужое, это было наше, на еду, — и убежала из квартиры. Босиком в чём была. Захлопнула дверь и побежала по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. На улице было свежо. Ноги кололо. Но она бежала.
Вернулась она поздно вечером. У подъезда стояли машины скорой помощи и милиции. Мигалки полыхали в сумерках, бросая на стены дома кровавые отблески. Внутри у Томки всё оборвалось. Она поняла, что случилось что-то страшное. И это страшное — про неё.
Томка бегом ворвалась в квартиру. Сердце колотилось где-то в горле, ноги подкашивались, но она бежала, потому что внутри всё кричало: скорее, скорее. На кухне лежала мать, закрытая простынёю. А Николай сидел на табурете в наручниках, опустив голову. Простыня была белая, страшно белая, и Томка вдруг поняла, что под ней — тишина. Такая тишина, которую не нарушить ни криком, ни мольбой.
— Вот, допилась твоя мать. Убил её любовничек, — услышала Томка голос соседки. Слова вонзились под рёбра, холодные и острые.
В это время Николай поднял голову, увидел сумку в руках у Томки. Глаза у него были мутные, но в них мелькнуло что-то жадное, злое:
— Так ты деньги унесла? А я с твоей матери их выколачивал.
Томка отшатнулась назад — будто её ударили не словом, а чем-то тяжёлым, мокрым. Побледнев, она начала сползать по косяку вниз. Ноги отказали. В ушах зашумело, мир стал серым и далёким.
— Врача… — услышала Томка сквозь пелену противный голос соседки.
Очнулась Томка на диване. В потолке плавала лампа, и кто-то трогал её запястье — холодные пальцы, чужое дыхание. В квартире были врач скорой помощи и соседка. Остальные разъехались.
— Где мама?
— Её увезли в морг. И ты соберись, поедем в больницу. Тебя нельзя здесь одну оставлять.
— Я не хочу в больницу. В квартире прибрать надо. — Голос у Томки был чужой, тонкий, как ниточка на разрыв. Она смотрела на пол, на разводы, на грязь — и не могла представить, как уйдёт и оставит это всё здесь.
— Ну что ты, деточка, такое говоришь. Собирайся, милая, в больнице за тобой присмотрят. А завтра видно будет, — успокаивал её врач. Голос был ровный, привычный — такие голоса бывают у людей, которые каждый день видят чужую боль, и уже научились не пропускать её внутрь.
Квартиру закрыли. Томку увезли в больницу. Она лежала на каталке и смотрела в потолок, чувствуя, как внутри растекается какая-то странная, ватная пустота.
На следующее утро она просилась домой, но её снова стали уговаривать полежать в больнице. Сделали укол, и Томка снова уснула — провалилась в чёрную, без снов, яму.
Проснулась она после обеда. У кровати сидели — она сразу узнала их — Людка и отец. Томка моргнула. Не приснилось ли? Но они были настоящие: отец — старше, чем на фотографиях, с сединой в висках, и Людка — гладкая, ухоженная, с тревогой в глазах.
— Проснулась, доченька. Не переживай, всё будет хорошо. Теперь ты будешь жить с нами.
Тогда Томке было всё равно. Она хотела быстрее уйти из больницы. Стены давили, запах лекарств душил, а в голове стояло одно: мамы больше нет.
С этого дня жизнь Томки изменилась. Раньше она боролась с пьянством матери и злыми одноклассниками, теперь она будет противостоять навязанному добру. Это «добро» было тяжёлым, как каменная плита.
— Ты понимаешь, что ты обязана учиться хорошо? Чтобы поступить в престижный вуз. Мы же тебе добра желаем, — нудила Людка каждый раз, когда Томка приносила трояк со школы. Сразу нанимался репетитор по этому предмету, и подтягивалась успеваемость. Томка сидела за уроками до ночи, но не потому, что хотела учиться, — потому, что сопротивляться не было сил.
Томка уже полгода живёт в новой семье. Ни отца, ни Людку она никак не называет вслух. Язык не поворачивается. А в мыслях у Томки они так и существуют — отец и Людка. Чужие люди, которые решили, что знают, как ей жить.
Как-то Людка задержалась на работе. Отец зашёл в комнату к Томке и увидел, что она что-то рисует. Он сел рядом и нарисовал шарж Томке. Томка нарисовала шарж отцу. Внутри у неё потеплело — впервые за полгода. Они сидели рядом и молчали, но молчание было не тяжёлым, а почти домашним. Когда Людка пришла домой, она услышала смех в комнате Томки. Томка и сама удивилась — она не помнила, когда смеялась в последний раз.
— Чему вы тут радуетесь? Ого, это кто нарисовал.
Когда всё рассмотрела и узнала авторов, сказала отцу, чтобы не мучился дурью, а Томку запишет в художку. Никакие Томкины возражения она не слушала. Это единственный случай, когда им с отцом было хорошо вдвоём. Томка запомнила этот вечер на всю жизнь — как островок тепла среди холодного, правильного моря.
Носить Томка должна была только то, что Людка считала красивым. В доме ничего Томка не должна была делать, у них на это есть помощница Мария Ивановна. А Томка обязана учиться. Томка чувствовала себя вещью в красивой упаковке — заботливо упакованной, но всё равно вещью. С Марией Ивановной Томка подружилась, когда Людки не было дома, они с Марией Ивановной весело пекли пирожки или прибирали кухню. Тайком. Мария Ивановна не доносила. Она была единственной тёплой душой в этом холодном доме.
Когда Томка подросла, она находила убежище в своей квартире. Той самой, где умерла мать. Прямо из школы она уезжала туда, учила уроки, потом приходил Вовка. Они делились новостями, читали книги и играли в настольные игры. В квартире было здорово — пахло свободой, детством, чем-то своим. Но звонила Людка:
— Тамара, ты где?
— Дома.
— Не ври. Мария Ивановна сказала, что тебя дома нет.
— Я у себя дома.
— Опять ты туда уехала. Скажу отцу, чтобы отобрал у тебя ключи. Через час Изольда Карловна придёт — репетитор английского. Быстро домой!
Томке не хотелось ехать, но она понимала, что ослушайся Людки, и та предпримет какие-то меры. Захлопнет золотую клетку, и Томка не выберется из неё. Золотая клетка — красивая, удобная, но всё равно клетка.
Томка окончила школу, поступила вместе с Вовкой в престижный вуз. Людка была довольна — ещё бы, её план сработал. Томка училась, не поднимая головы, но внутри неё жила глухая, упрямая злость.
Когда Томка перешла на пятый курс, внезапно умер отец. Остановилось сердце во сне. Томка узнала об этом по телефону — голос у Людки был чужой, разбитый.
Людка рыдала. Томке жалко было отца, и Людку тоже жалко. Странное, щемящее чувство — жалеть ту, кто разрушил её семью. Томка подошла к ней и попыталась обнять за плечи. Просто потому, что человек плакал. Потому что внутри шевельнулось что-то живое и не злое. Но Людка оттолкнула её — резко, больно:
— Это всё из-за вас. Говорила ему, забудь ты о них. А он, как же, это же дочь моя. Бегал, подглядывал в щёлочки, как растёт его дочь. Мать твою из притонов пьяную вытаскивал и доводил до дверей квартиры. Говорила ему, лиши её родительских прав. А он отвечал: как же ребёнок без матери. Всё из-за вас переживал. Вот и надорвал сердце. Вы с матерью виновны в его смерти. Видеть тебя не могу.
Слова били наотмашь. Томка отступила на шаг — там, внутри, что-то оборвалось. Не любовь, нет. Надежда. Маленькая, глупая надежда, что отец её любил по-настоящему.
Томка в чём была, уехала в свою квартиру: «Проживу как-нибудь. И не в таких условиях выживала. Не белоручка». Она сидела на кухне, где когда-то умирала мать, и не плакала. Слёз не было. Была только пустота и звон в ушах.
Потом Людка звонила, извинялась, просила вернуться. Но Томка была непреклонна. Слова извинений входили в одно ухо и вылетали из другого — слишком поздно.
Через неделю в квартиру приехала Мария Ивановна и привезла банковскую карту, которую передала Людка. «На карте лежат деньги, которые тебе перечисляли за потерю матери. На неё же будут приходить деньги за отца, пока ты учишься в институте» — передала слова Людки Мария Ивановна.
— Ты бы вернулась. Людмиле плохо одной. И ты тут одна. Что вы не найдёте общий язык?
— Даже пусть не мечтает, — отрезала Томка. Голос был твёрдым, но внутри всё дрожало.
Томка окончила вуз. Нашла работу. Как-то её легко взяли на предприятие, в которое не так-то просто устроится. Она догадывалась, что это не без Людкиного участия, но делала вид, что просто это она, Томка, хороший специалист. Гордость не позволяла признать даже самой себе, что Людка продолжает о ней заботиться.
Через два года вышла замуж за Вовку. Началась семейная жизнь, родились сыновья — двойняшки. Томка держала их на руках и чувствовала, как внутри расправляются крылья. Мария Ивановна стала чаще приезжать, привозила гостинцы и подарочки для мальчишек. Томка принимала их, но слов благодарности не передавала. Не могла. Переступить через себя — не получалось.
Время от времени Мария Ивановна заговаривала о том, что надо бы помириться Томе с Людмилой. Не дело жить как кошка с собакой. К тому же Людмила всё чаще болеет. Но Томка пресекала эти разговоры. Грустная Мария Ивановна уезжала домой.
Когда мальчишки пошли в школу, Людка, казалось, целый грузовик канцелярии отправила и два компьютера. Томка попыталась отказаться, но курьер сказал: «Разбирайтесь сами. Меня в это не втягивайте. Мне сказано доставить, я доставил». Томка стояла на пороге, смотрела на коробки и чувствовала, как внутри поднимается ком — неблагодарности, гнева и ещё чего-то, очень похожего на любовь, которую она себе запрещала.
Вовка тоже пару раз намекал о том, что может простит Томка Людмилу. Но Томка так посмотрела на мужа, что он больше не стал об этом говорить. В её взгляде было столько боли, что слов не требовалось.
Года через три приехала Мария Ивановна:
— Как хочешь, Тамара, но я не сойду с этого места, пока ты не согласишься поехать к Людмиле. Она серьёзно больна, ей осталось жить совсем чуть-чуть.
Володя подошёл к жене, обнял за плечи:
— Ну правда, Томочка, съезди. Мы с мальчишками сами управимся.
И Томка поехала. Внутри всё кричало «не надо», но что-то более сильное вело её вперёд.
Когда-то в шикарном доме, сейчас было темно, грустно и пахло лекарством. Людка лежала в огромной постели и казалась совсем маленькой. Исхудала так, что на лице были видны только глаза. Томка остановилась в дверях и не могла сделать шаг. Перед ней лежала не та сильная, властная женщина, которая разрушила её детство. Лежал просто человек. Одинокий, больной, умирающий.
Тома села на краешек кровати. Под ней скрипнула пружина.
— Ты всё-таки пришла! Спасибо тебе. Прости меня за всё! Облегчи мою душу.
Томка кивнула. Слова где-то застыли в горле — горячие, колючие, непроизносимые.
— Когда меня не будет, ты Марию Ивановну не бросай. Старенькая она уже.
— Не брошу, — пообещала Томка. И сама удивилась, как легко это слово вышло.
— Там лежит красная папка, возьми её. В ней документы. Я всё своё имущество переписала на тебя. Если не захочешь жить в доме, то продай. Только Марию Ивановну не бросай.
Томка взяла Людку за руку. Рука была сухая, горячая, почти невесомая. Та попыталась сжать Томкину руку, но у неё не вышло — пальцы дрожали и не слушались. Людмила закрыла глаза. Грудь поднималась еле заметно.
Мария Ивановна шепнула Томке: «Ты посиди с ней. Она сейчас уснёт». Томка сидела так всю ночь. Смотрела на осунувшееся лицо, на седые волосы, на тонкую, почти прозрачную кожу. В голове не было мыслей. Только одна, тяжёлая: почему мы всё делаем так поздно?
А утром Людмила умерла. Тихо. Не открывая глаз. Просто перестала дышать.
Томка сидела на кухне и горько плакала. Она давно так не плакала, с детства. Слёзы лились ручьём, казалось, омывали не только лицо, но и душу. Она плакала по матери, которую не спасла. По отцу, которого не успела узнать. По Людке, которая так и не стала ей матерью, но почему-то оставила в груди такую же глубокую рану. По себе — маленькой девочке, которая бежала по двору от пьяной матери и верила, что когда-нибудь всё будет иначе.
Это состояние ей напомнило детство, которое закончилось, когда ушли все тогдашние взрослые. И сейчас, на этой чужой кухне, в чужом доме, который вдруг стал её, она поняла: детство кончилось по-настоящему. Окончательно. Бесповоротно.
А впереди была только жизнь. Та самая, которую она так долго ждала. И почему-то от этого становилось не легче, а только тяжелее и свободнее одновременно.
Свидетельство о публикации №226092000257