Дом Престарелых
Знаете, из чего я состою? Нет, не из силикатного кирпича марки М-150 и не из трёх слоёв линолеума, протёртого до серой бетонной плеши.
(Вы медленно опускаете руки, сжимаете кулаки, прижимая их к груди, голос тихий, глухой, вибрирующий).
Я состою из чужого ожидания, если бы можно было взвесить тоску, которая въелась в мою штукатурку за сорок лет, я бы уже давно рухнул, провалился под землю вместе с фундаментом. Я Дом Престарелых, «Государственное бюджетное учреждение стационарного социального обслуживания», красиво звучит, правда? Чиновничьим языком пахнет, а на самом деле я пахну хлоркой, варёной капустой, старыми матрасами и каплями копеечного корвалола. Этот запах, моя кожа, его не вытравить никакими швабрами, никаким ремонтом, он въелся в кирпич, как пот в рабочую робу.
(Делаете два шага вперёд, ломая четвёртую стену, всматриваетесь в лица в первом ряду, голос становится резче, объёмнее).
Вы думаете, вы сюда ко мне просто так пришли? Вы сидите, плечи расправили, молодые, красивые, вы думаете, старость, это то, что бывает с другими, с чужими. Я тоже когда-то был молодым, в восемьдесят шестом у меня на окнах ещё краска блестела, и пахло свежей олифой. Ко мне привозили первых жильцов, и я наивный, думал, что я санаторий, что ко мне приехали отдыхать.
(Горько, коротко усмехаетесь, опускаете голову).
Какое там… Ко мне приезжают умирать, только не сразу медленно, сначала человек сдаёт мне свои вещи. Вот этот чемоданчик, обтянутый дерматином, в нём три фотографии, шерстяные носки и пара медалей за доблестный труд. Весь остаток человеческой жизни укладывается в одну тумбочку у кровати. В одну! Представляете? Всё, что человек копил, строил, любил, теперь помещается между пачкой памперсов и пластиковой кружкой.
(Вдруг замираете, поворачиваете голову направо, прислушиваетесь, мимика выражает глубокую, почти физическую боль).
Каждую ночь я слушаю, как они дышат, четвёртый корпус, третья палата, там лежит Семёныч, бывший главный инженер завода. Человек, который строил мосты, сейчас он не может сам перевернуться на левый бок. Он лежит часами, глядя в мой потолок, а на потолке у меня трещина, извилистая такая, похожая на реку Волгу. И Семёныч по этой трещине пальцем в воздухе водит, он строит свой последний мост, через эту трещину, к сыну, который не звонил уже одиннадцать месяцев.
(Резко поворачиваетесь к залу, делаете шаг навстречу, протягиваете руку вперёд, как будто указываете на телефон в чьих-то руках).
Вы знаете, как у меня звенит тишина по воскресеньям? О, это самый страшный звук, воскресенье родительский день, начиная с десяти утра мои коридоры замирают. Сто четырнадцать человек садятся на кровати, те кто ходят выползают в вестибюль, поближе к входной двери. Они надевают всё лучшее, бабушки платочки парадные, деды пиджаки с орденскими планками. Сидят, молча, часами, направляют свои незрячие, катарактные глаза на мою входную деревянную дверь. А дверь у меня тяжёлая, с доводчиком, когда её открывают, она делает такой характерный звук: вжжжух-хлоп. И каждый раз, когда звучит это вжжжух-хлоп, по моим этажам проносится коллективный судорожный вздох, сто четырнадцать сердец замирают: «Мой? За мной?».
(Пауза 3 секунды, вы медленно опускаете руку, лицо каменеет).
А заходят обычно волонтёры, приносят дешёвые конфеты, или санитарка тётя Маша с ведром, а к ним никто. К пяти вечера пиджаки снимаются, платочки складываются в тумбочки, они снова становятся просто «контингентом», палатой номер шесть, койкой номер два.
(Вы садитесь прямо на пол сцены, обхватив колени руками, голос падает до шёпота, глаза блестят).
Самое страшное для меня, это текстуры, текстура сухой, пергаментной кожи, когда Марья Ивановна держится за мои деревянные перила, спускаясь на обед. Её рука трясётся, на костяшках пальцев синие вены, как реки на карте, кожа такая тонкая, что кажется тронешь, и порвётся. Она гладит эти перила, наощупь, ей не хватает человеческого тепла, понимания, и она обнимает меня старое, холодное здание. Я чувствую её ладонь, она горячая, у неё температура под тридцать восемь, но она никому не говорит, потому что боится, что её переведут в изолятор. А из изолятора у меня один путь, в подвал, там, где морг. Я знаю по именам всех, кто отсюда ушёл, я помню шаги ночных санитаров, когда они катят каталку по линолеуму, этот звук я ни с чем не перепутаю. Тррр-тррр-тррр сдвоенные колёсики по швам плит, беззвучно, быстро, чтобы другие не проснулись. Но другие не спят, они всё слышат, они просто закрывают глаза и молятся, чтобы следующая каталка застучала не в их палате.
(Резко встаёте во весь рост, лицо выражает протест, голос крепнет, ломая тишину).
Вы думаете, они тут с ума сходят? Нет! Они всё понимают! Они помнят всё до последнего дня! Они помнят, какими маленькими были их дети, как пахли их распашонки, как они не спали ночами, когда у этих детей резались зубки. Они отдали этим детям всё, свои лучшие годы, своё здоровье, свои квартиры…
(Делаете шаг к самому краю сцены, наклоняетесь к залу, глядя в глаза зрителям).
А дети выросли, купили себе новые квартиры, евроремонт сделали, тот самый, пластиковый, и в этот евроремонт старая, пахнущая лекарствами мама как-то не вписалась. Дизайн портит, на нервы действует, и её привезли ко мне. Сказали: «Мамочка, тут за тобой уход будет, тут врачи, тебе тут лучше».
Лучше?! Среди чужих стен? Среди казённых пододеяльников со штампом «Минздрав»? Когда тебя моет чужая женщина из шланга в общем душе по четвергам?
(Пауза, вы выпрямляетесь, переводите дыхание, манера становится более спокойной, но пронзительной).
У меня есть одна комната, на первом этаже, там стоит старый дисковый телефон, он давно отключён, провода отрезаны ещё в девяностые. Но дед Матвей, ему девяносто два, он штурмовал Берлин. Каждый день в одиннадцать часов утра приходит в эту комнату, садится на стул, берёт трубку, жёлтую такую, тяжёлую, пахнущую пластмассой. И пальцем, на котором не хватает одной фаланги, крутит диск. Слышите этот звук? Тррр-чик… Тррр-чик… Семь цифр. Он помнит номер наизусть, и говорит в пустую, молчащую трубку: «Алёнушка? Доченька, у меня всё хорошо, нас сегодня кормили запеканкой, ты не переживай, у меня ничего не болит. Ты только приедь, ну, хоть на минутку, я тебе сухариков испёк, от обеда откладывал…»
(Вы закрываете лицо руками на секунду, затем резко опускаете их, в глазах жёсткая, библейская мудрость).
Трубка молчит, провода отрезаны, а доченька живет в трёх кварталах от меня. В трёх! Пять минут на автобусе, но для неё эти три квартала как расстояние до Марса, недолетаемая зона. Я здание, у меня нет сердца, у меня есть только фундамент и несущие конструкции. Но когда Матвей кладёт эту трубку и плачет, уткнувшись лбом в мою холодную кафельную стену… Мне кажется, что у меня по фасаду ползёт новая трещина, прямо через фундамент.
(Музыка или звук капель полностью прекращаются, наступает абсолютная тишина. Вы смотрите на зрителей мягко, но с огромным призывом).
Вы сейчас выйдете отсюда, пойдёте по своим делам, в кафе, в магазины, домой, у вас куча забот, планов, встреч. Я вас ни в чём не виню, жизнь она для живых, но я вас очень прошу, Пожалуйста… прямо сейчас, на выходе из зала, достаньте свои дорогие, красивые смартфоны. Наберите номер, тот самый, который вы знаете с детства, и просто скажите: «Мам, привет, я соскучился, я завтра приеду». Потому что если вы этого не сделаете… Рано или поздно они окажутся у меня. А я очень не хочу забирать у вас ваших матерей, мне уже некуда складывать их чемоданы. Будьте людьми, пока не поздно...
(Свет мгновенно гаснет, оставляя зал в полной темноте).
Свидетельство о публикации №226092101554