Глава 1 Город в объятиях жары
По улицам восточного города, лениво поскрипывая несмазанными колесами ползла повозка. Ишак мерно цокал копытами, а на двухколёсной арбе, покачиваясь в такт, сидел старик — сухой, жилистый, точно корень старого карагача.
Его седая бородка была подстрижена с той особой тщательностью, какая бывает лишь у людей, привыкших к долгому ожиданию. Голову старика венчала чустская тюбетейка, поверх которой, по обычаю мудрых, был намотан белый платок. Он казался знаком прожитых лет: сразу было видно — перед вами человек, видевший столько рассветов, что давно перестал их считать, а заодно и все базарные сплетни за последние полвека.
Старик одет в полосатый ватный чапан — вещь поистине незаменимую на Востоке: летом он спасал от зноя, а зимней порой, когда мороз пробирал до костей, берёг тепло. Рукава халата давно залоснились, а из-под распахнутых пол виднелась выцветшая рубаха. Тонкие, почти птичьи ноги в остроносых калошах, припорошённых серой пылью, безвольно свисали с края арбы.
Прокопчённый азиатским солнцем, старик казался частью самой этой земли. По тёмному, изрезанному морщинами лицу бежит струйка пота, но он даже не пытается её смахнуть — солнце выпивает влагу быстрее, чем рука успевает дотянуться до лба. Сонно кивая головой, он изредка подгоняет ишака короткой плетью. Тягуче, с той особой распевностью, что слышна лишь на восточных базарах, время от времени, выкрикивает:
— Шара-бара-а-а, падхады-и-и! Шара-бара-а-а! Бутилька принма-а-ам!
Голос его плыл над городом, как дым от далёкого костра, и растворялся в зное. Ведь наступила чилля — сорокодневная жара, когда солнце, словно разъярённый эмир, не сходит с трона, а город превращается в раскалённый медный таз, в котором плавится даже тень. Духота, тяжёлая и липкая, как патока, облепила дома, въелась в стены, просочилась в щели, не оставив ни единого уголка для прохлады. Даже ночь не приносила облегчения.
Жители современного микрорайона, запертые в своих каменных клетках, заворачивались во влажные простыни, становясь похожими на коконы, где вместо шелкопряда томились измученные зноем люди. Но сон, этот капризный гость, обходил их стороной. В ночной тишине звенел комариный писк — тонкий, настойчивый, будто натянутая струна, готовая лопнуть от напряжения. Эти неугомонные твари, не ведая ни страха, ни жалости, просачивались сквозь малейшую щель, словно призраки, изгнанные из ада и решившие отыграться на живых.
Начиналась битва, достойная пера летописца: человек вскакивал, хлопал себя по плечам и щекам, бормоча проклятия, но стоило ему опуститься на подушку, как новые полчища, почуяв добычу, с победным гулом бросались в атаку. К рассвету несчастный напоминал карту сражений, где каждый укус был кровавой отметиной поражения.
Лишь когда восток окрашивался в цвет нежной девичьей щеки, возвещая рождение нового дня, измученные бессонницей люди проваливались в забытье, короткое и хрупкое, как утренний лёд на кувшине с водой. Луна, бледная и исхудавшая, таяла в небе, а верхушки деревьев едва заметно вздрагивали от утреннего вздоха ветра — короткого, как молитва грешника, мгновения прохлады. Но это облегчение длилось лишь миг.
Солнце, взойдя в зенит, принималось за своё беспощадное дело: асфальт начинал дымиться, словно сковорода под лепёшкой, а стены домов пыхали жаром, будто жерла тандыров, в которых печётся хлеб для самого шайтана. Воздух густел, становился плотным и тяжёлым, во рту пересыхало, словно в колодце, забытом караваном, а одежда прилипала к телу, как вторая кожа. И тогда, в довершение всех бед, на город обрушивался гарм-сир — сухая и обжигающая, как дыхание самой пустыни, песчаная буря.
Новый городской район, открытый всем ветрам, постоянно подвергался пыльным бурям. Сначала всё кажется безобидным: ветерок лениво шевелит верхушки деревьев, и вот, ты уже готов поверить в долгожданную свежесть. Но обман длится секунды. Небо мгновенно густеет, из земли, словно из ниоткуда, вырастает плотный пыльный столб. Бешеный смерч подхватывает сухую траву, обрывки газет, забытые на балконе тряпки и с яростью швыряет всё это в небо.
Горожанин и моргнуть не успевал, как буря, вдоволь покуражившись, вдруг затихала, будто вспомнила, что у неё ещё куча дел, и оставляла после себя лишь песок на зубах да красные, слезящиеся глаза — «сувенир» от разгулявшейся стихии.
Город изнывал под тяжелой пятой зноя. Даже дети, чьи ноги обычно не знают покоя, превращались в сонных мух, едва волочащих ступни по раскаленной земле. В поисках спасения мы забивались в тенистые углы дворов, расстилая покрывала на пыльной, как спина верблюда, почве.
Посреди нашего двора, словно мудрый старец, возвышался огромный тутовник — чудом уцелевший свидетель недавней суетной стройки. Его широкая крона, подобно щедрому халату, укрывала чахлые саженцы, а в тени, сквозь узорную листву, дрожали золотые блики, играя, как солнечные зайчики на воде. Время от времени с глухим, словно отдаленным звуком, падала спелая ягода, оставляя на асфальте тёмное влажное пятно. Над этим сладким пиршеством лениво кружили осы, не имея сил даже на то, чтобы жалить.
Двор погрузился в истому. Шумные воробьи, окончательно разморенные жарой, притихли, лишь изредка подавая голос — короткий, сонный, словно вспоминая о прохладе утренней зари. Иногда вместе с ягодами на землю падали пустые коконы шелкопряда, легкие, как забытые сны. Под сенью старого дерева дышалось куда вольготнее, чем в душной коробке квартиры, но даже там, нас, детей, не покидала ленивая послеполуденная апатия, в которой время, кажется, и вовсе останавливало свой бег.
Я сидела под деревом, в густой тени, где воздух пах нагретым асфальтом. Растекалась по земле, как варенье на солнце, и лениво наблюдала, как день медленно, с тяжёлым вздохом клонится к вечеру. Казалось, он тоже устал и мечтает поскорее сдаться сумеркам.
— Сколько тебе лет? — внезапно раздалось прямо над ухом.
Я вздрогнула так, будто меня поймали за чем-то очень неприличным — например, за тем, что я просто сижу и ничего не делаю. Рядом стояла девчонка — рыжая, вихрастая, с косичками, торчащими в разные стороны, будто она только что вышла из карусели и ещё не успела прийти в себя. От носа до худеньких плеч она была усыпана веснушками — словно кто-то щедро брызнул на неё оранжевой краской, а потом махнул рукой: «Да ладно, и так сойдёт!»
Мы часто резвились обливая друг друга струёй воды. Брались пустые флакончики из-под шампуня, тайком от мамы мы раскаляли на газовой плите спицу до красноты. Тык-тык — и в крышечке готова дюжина дырочек. Наполнишь такую брызгалку водой, закрутишь покрепче — и ты уже не просто ребенок, а настоящий повелитель фонтанов.
Главное — подкрасться, окатить кого-нибудь с ног до головы, а потом улепетывать, весело визжа и уворачиваясь от ответных струй. И небо над головой было бесконечно синим, и счастье казалось таким же простым, как вода в пластиковой бутылке.
— Семь, — говорю я, оживая, — а в прошлом году было шесть.
— Мне тоже когда-то было семь. Давно, ещё в детстве, — девчонка неопределенно машет рукой, будто детство — это место, куда можно указать пальцем. Кончики её косичек щекочут худые плечи, и она смешно дёргает ими, будто пытается сбросить невидимых озорных букашек. Потом осторожно опускается на край моего покрывала.
— Как тебя зовут?
— Гуля, — отвечаю я, смущаясь.
— Знаешь, Гуля, а я уже совсем взрослая! Мне восемь, я уже во втором классе учусь! — она выпячивает грудь так гордо, что кажется, будто сейчас заиграет торжественный марш.
Я молчу и прячу руки за спину, будто они виноваты в том, что я ещё не во втором классе. А что тут скажешь? Мне не восемь. И я всего лишь первоклашка. В голове — пусто, как в школьном коридоре на каникулах, и сказать мне решительно нечего.
— А ещё я в классе самая умная! — заявляет девчонка, глядя на меня с таким вызовом, будто хочет окончательно сразить наповал.
Она бесцеремонно хватает моего мишку. Вертит его в руках, разглядывает со всех сторон, словно оценивает товар на базаре: щупает ухо, проверяет, не скрипит ли лапа, даже нос понюхала — будто ищет скрытый дефект.
Я смотрю на неё с опаской, но всё же не выдерживаю и робко спрашиваю:
— А кто тебе это сказал?
Она пожимает плечами, не поднимая головы от игрушки:
— Никто. Пока никто не сказал.
Она задумчиво замолкает, а потом роняет так просто, будто это очевиднее, чем восход солнца:
— Я сама знаю.
Я молчу. Она тоже молчит. Мы сидим, и тишина между нами становится густой, как кисель. Я кошусь на неё с недоверием, и это недоверие, кажется, можно потрогать — оно висит в воздухе, как забытый на вешалке шарф.
Молчит она, по всей видимости, подозревая исходящее от меня недоверие, и молчит уже с каким-то упрямым достоинством.
Женька — так зовут мою новую знакомую — немного помолчала, обдумывая что-то своё, а затем решила блеснуть оригинальностью:
— А я знаю, почему у мальчиков плавки, а у девочек купальники! — выпалила Женька с такой торжествующей улыбкой, будто только что разгадала тайну Вселенной и теперь вправе требовать Нобелевскую премию по детской логике. — Потому что мальчики плавают, а девочки купаются!
Я на секунду замерла, пытаясь уложить в голове эту стройную, но подозрительно безупречную теорию. В её словах была какая-то своя, особенная математика — и спорить с ней казалось делом не то чтобы бесполезным, а почти кощунственным. Но Женька не дала мне и минуты на размышления — она тут же подбросила в костёр своей гениальности новую искру:
— А ещё мальчики плачут, когда им больно, а девочки — когда им нравится!
С этими словами она задрала нос чуть ли не до небес и искоса поглядела на меня, будто проверяя, достаточно ли широко у меня раскрылись глаза от восхищения.
Я не стала прятать улыбку. Напротив, разглядывала её с откровенным интересом — с этими рыжими косичками и россыпью веснушек, похожих на рассыпанные по щеке солнечные крошки. Женька определённо нравилась мне. Пожалуй, это был самый подходящий повод, чтобы подружиться с такой смышлёной девчонкой. Кто знает, может, уже через неделю мы будем вместе изобретать новые законы мироздания — и, конечно, доказывать их всему двору.
Свидетельство о публикации №226092100348