По одному

Утро понедельника Петрович начал необычно.
Он не вышел во двор с метлой. Он вышел во двор без метлы. И пошёл к первому подъезду.
У Клавдии.
Он поднялся на второй этаж, встал перед её дверью, постоял. Позвонил.
Долго никто не открывал. Потом щёлкнуло, дверь приоткрылась ровно на ширину цепочки. В щели — Клавдия. Не с бигудями. Просто с уставшим лицом.
— Чего тебе?
— Клав, — сказал Петрович. — Я не с бумагой.
— А с чем?
— Ни с чем. Просто зашёл.
Клавдия помолчала. Потом закрыла дверь — и Петрович уже решил, что всё, ушёл, — но за дверью что-то звякнуло, и дверь открылась. Просто открылась. На всю ширину.
— Ну заходи, — сказала Клавдия. — Чаю нет. Чай кончился.
— И не надо.
Они прошли на кухню. Клавдия села. Петрович на табуретку. За окном моросил дождь.
Клавдия молчала.
Петрович тоже молчал.
Так они просидели минуты две. Целых две минуты — это очень долго, когда ни один не знает, что сказать.
Потом Клавдия не выдержала:
— Ну чего ты пришёл-то?
— Не знаю, — честно сказал Петрович.
— Вот тебе и раз.
— Я серьёзно. Не знаю. Я вот шёл мимо. Думаю: дай зайду.
— Ко мне?
— К тебе.
— Зачем?
— Клав, — сказал Петрович. — Просто так.
Клавдия посмотрела на него. Долго. И вдруг заплакала. Опять. Но уже по-другому: тихо. Утёрла глаза ладонью. Сказала:
— Ну вот чего ты такой, а.
— Какой?
— Нормальный.
Петрович не нашёлся, что ответить. И правильно, что не нашёлся.
Они посидели ещё. Клавдия налила ему воды из графина. Он выпил. Потом встал.
— Пойду.
— Иди, — сказала Клавдия. И добавила, когда он уже был в дверях: — Петрович.
— А?
— Салфетка под телевизором на месте. Я её не сняла.
Петрович кивнул и вышел.
Он спустился. Постоял на улице под козырьком. Дождь был мелкий, тёплый. Пахло мокрым асфальтом.
И он пошёл к следующей.
Дальше был второй подъезд. Там жила баба Нюра. Ей он ничего объяснять не стал — она и так всё понимала. Он просто зашёл, посидел у неё на кухне, попил чаю с сушками, погладил кота. И баба Нюра ему сказала:
— Петрович, ты вот что. Ты к Ольге зайди.
— К какой Ольге?
— С третьего подъезда. Которая про качель говорила.
— А зачем?
Баба Нюра посмотрела на него как на дурака.
— А затем, сынок, что у неё сын качель ту оторвал, а она всё это в себе носит. Она не злая. Она устала.
Петрович пошёл к Ольге.
Оля открыла не сразу. Узнала его, напряглась. Он стоял на пороге, метлы при нём не было, и он сказал:
— Оль, я не насчёт подписей. Я насчёт качели.
Оля побагровела.
— А чего качели? Я уже сказала бабе Нюре. Это сын. Он тогда маленький был.
— Ты не поняла, — сказал Петрович. — Я её починить хочу. У тебя молоток есть?
Оля посмотрела на него так, как будто он с неба спустился.
— Молоток?
— Молоток.
Молоток у Оли был. Петрович забрал его и ушёл.
Он пошёл к площадке. Там возилось несколько ребят — близняшки да ещё какие-то, которых он знал в лицо, но не по именам. Он подошёл, осмотрел качели. Скамейка действительно была оторвана. Винты остались, доска — нет.
Он сел на бортик песочницы. Почесал затылок. Позвал мальчишку. Сказал:
— Сгоняй-ка к Вадику. К гаражу. Скажи — Петрович просит.
Мальчишка убежал. Вернулся через пять минут — с Вадиком.
Вадик пришёл насторожённый. Увидел качели, Петровича, молоток. Не понял.
— Ты чего?
— Гараж открой, — сказал Петрович. — Я видел, у тебя там доска. На верстаке. Хорошая доска. Ну-ка дай.
Вадик замер.
— Так это деда доска.
— Вот и хорошо, что деда, — сказал Петрович. — Значит, крепкая.
Вадик пошёл за доской. Принёс. Петрович приложил её к качелям. Замерил. Отмерил. Отпилил — Вадик пилил, Петрович держал. Привинтили. Качели стояли как новые.
К ним уже подтянулись — сначала близняшки, потом мамочки с колясками, потом бабушки. Качели скрипнули, попробовали — пошли. Сели на них близняшки. Засмеялись.
Кто-то сказал:
— А вон то дерево сухое, у площадки, — тоже надо бы того.
Петрович посмотрел на дерево. Дерево было не сухое. Но было действительно кривое, из него торчал сук. К нему давно никто не подходил.
— А чего с ним? — спросил он.
— А опасно, — сказала женщина. — Дети бегают.
Петрович подумал.
— Вадик.
— Чего?
— У тебя пила есть?
Пила у Вадика была.
К обеду сук был отпилен. Стало чище. Дети бегали как хотели.
Петрович стоял. Смотрел. И вдруг понял, что за всё это утро ни одной мысли не скатилось у него в голове в волшебную сторону. Он не желал. Он не думал в том специальном режиме. Он просто делал. Как делал всегда.
Он пошёл дальше.
К вечеру он зашёл ещё к нескольким: к Валентине Степановне — узнать, приехал ли сын, к Марине — жив ли колясочный насос, к Роману — писал ли он заявление в управу. И к Грише — зашёл уже просто так, сел в гостях, послушал вместе с ним музыку.
Музыка у Гриши была ничего, кстати. Она была просто громкая. Он её сделал потише — при Петровиче почему-то всегда как-то само собой.
А когда Петрович возвращался домой — во дворе стояла Валентина Степановна.
Рядом с ней стоял мужчина. Лет пятидесяти. В рубашке, но не в костюме. С нормальным лицом. В руке — папка, но папка была обычная, домашняя, не такая, какие бывают у людей, приходящих «объяснить».
— Петрович, — сказала Валентина Степановна, — это сын мой. Миша. Из Нижнего.
Мужчина протянул руку.
— Здравствуйте. Я про вас слышал.
— И я про вас.
— Юрист. По жилищным делам. Мать позвонила, рассказала. Я взял отпуск. Хочу посмотреть ваш двор.
Петрович молчал.
— И, — продолжил сын Валентины Степановны, — есть один вариант, который может сработать. Но не с бумагой. С двором.
Петрович посмотрел на него. И впервые за несколько дней почувствовал, что у него внутри что-то ёкнуло.
— Пойдёмте ко мне, — сказал он. — Поговорим.


Рецензии