победа
Люстра
Хлопок. Вспышка. И над полем повисает люстра.
Осветительная ракета — белая, мертвенная, медленно спускается на парашюте, заливая всё вокруг светом, от которого не спрятаться. Она висит в небе, как театральный прожектор над сценой, только сцена — поле, а актёры — мы. И роли у всех простые: лежать, не двигаться, не дышать.
Я вжимаюсь в стенку окопа. Инстинктивно. Не думая. Тело само знает, что делать, — оно уже прошло эту школу. Руки вжимаются в землю, лицо в грязь, спина в стенку. Как будто я хочу стать частью этой стенки. Как будто если я вожмусь достаточно сильно, то исчезну.
Но я не исчезаю. Я здесь. И я вижу.
Поле. Грязно-белое. Белое покрывало, покрытое следами разрывов и телами. Телами тех, кто бежал вместе со мной. Или против меня. Или просто оказался не в том месте.
А окоп — не наш. Не тот, который мы рыли наспех, кое-как, лишь бы успеть до темноты. Этот окоп сделан на совесть. По всем правилам фортификации. С ходами сообщения. С блиндажами. С деревянными накатами, которые не пробить даже прямой наводкой.
Правда, воды — вернее, слякоти — на дне окопа по колено. Но это уже детали. Война, как известно, состоит из деталей. А смерть — из недоделок.
— Кто живой? — кричу я.
Отзываются справа. Слева. Позывные, которые я знаю. Позывные, которые я не знаю. Голоса, которые звучат как из-под земли. Потому что они и есть из-под земли. Потому что здесь все из-под земли.
Под ногами — что-то мягкое. Я смотрю вниз. Бушлат. Нет, не бушлат. Хохол. По нему видно, что потоптались. И свои, и наши. В грязь втоптали. В самую глубину. Туда, где уже не люди, а просто земля.
Я смотрю на него и вспоминаю. Фестиваль. «Экзотика». Хохлы заняли второе место. Наш дружбан Коля Метлицкий из Киевского рок-клуба. Он играл на басу, как бог. И пил, как бог. И смеялся, как бог. Игра в нациста, и в музыке, и в жизни.
А теперь мы топчемся на таком же как он. На его жизни. Доигрался.
Где-то вверху слышно «птичку». Дрон. Он жужжит, как огромный комар, и я замираю. Прикидываюсь двухсотым. Это несложно. Просто лежать и не двигаться. Как будто ты уже мёртв. Как будто тебя нет.
Воспоминания откатываются на задний план. Вперёд выходит реальность. Шум боя откатился куда-то вперёд — слышны очереди, прерываемые щёлканьем снайперских выстрелов. Как щёлчок кнута. Как будто кто-то очень злой играет в очень злую игру.
Я лежу в грязи и думаю: «Как я здесь оказался?».
Я лежу в грязи и вспоминаю.
Фестиваль. Толпы народа. Лиговка, стоящая в пробке. Музыка, льющаяся из динамиков. Тату-студия, работающая на полную мощность. Люди, которые пришли, чтобы услышать свободу. И свобода, которая звучала из каждой колонки.
А потом — будни. Деньги. Конкуренция. Кто у кого играет. Кто больше заработал. Кто круче.
А потом — девяностые. С их бесконечными кризисами, дефолтами, реформами. С их бандитами, которые крышевали. С их силовиками, которые тоже крышевали. С их чиновниками, которые просто брали.
А потом — другая жизнь. Бизнес. Стройки. Дворцы. Восстановление того, что было разрушено. И разрушение того, что было восстановлено.
А потом — Бахмут.
Как я здесь оказался? Я не знаю. Я не могу ответить на этот вопрос. Я просто знаю, что я здесь. И что я живой. Пока.
Диалог
Справа от меня — голос. Молодой. Слишком молодой для этой войны.
— Гвоздь, — шепчет он. — Гвоздь, ты живой?
— Живой, — отвечаю я. — Пока.
— А что мы тут делаем?
— Воюем.
— А зачем?
Я молчу. Потому что не знаю, что ответить. Я знаю, зачем я здесь. А зачем он — не знаю. Может, за деньгами. Может, за приключениями. Может, от скуки. Может, от безысходности.
— Слышь, — говорю я. — Ты откуда?
— Из Челябинска.
— Земляк.
— Ага. А ты?
— Тоже.
Он молчит. Потом спрашивает:
— А ты знал, что здесь будет так?
— Нет. Я думал, будет проще.
— Все так думают.
— А ты?
— А я не думал. Я просто пошёл.
— Зачем?
— Не знаю. Может, чтобы доказать что-то. Может, чтобы забыть.
— Что забыть?
Он молчит. Долго. Потом говорит:
— Всё.
И я его понимаю. Потому что я тоже хотел забыть. Всё. И войну. И мир. И себя.
Птичка
«Птичка» жужжит. Дрон. Он висит над нами, как ангел смерти. Только у этого ангела нет крыльев. У него есть камера и бомба.
Я смотрю вверх и вижу его. Маленькая точка в небе. Он смотрит на нас. И решает. Кто живёт. Кто умирает
— Не двигаться! — шепчу я. — Не двигаться!
Люди вокруг меня замирают. Как будто это поможет. Как будто дрон не видит тепла. Как будто он не знает, что мы здесь.
«Птичка» улетает. Я выдыхаю. И понимаю, что не дышал минуту. Может, две. Может, вечность.
— Пронесло, — говорит голос справа.
— Пока, — отвечаю я.
Поле
Поле — грязно-белое. Оно покрыто телами. Нашими и не нашими. Они лежат, как будто спят. Но они не спят. Они мертвы.
Я смотрю на них и думаю: «Кто они были? Что они любили? Кого они оставили дома?».
Ответов нет. Есть только тишина. И белый свет. И «птичка», которая улетела. Пока улетела.
Я смотрю на тела и вспоминаю. Фестиваль. Музыку. Смех. Жизнь.
А теперь — тишина. И смерть. И «птичка». И белый свет.
Я лежу в грязи и думаю о том, что жизнь — это не то, что мы планируем. Это то, что случается. Пока мы планируем. Пока мы мечтаем. Пока мы строим клубы и фестивали. Жизнь просто случается. И оказывается, что всё это было — не жизнь. А подготовка к жизни. Которая так и не началась.
Или началась? Может, вот эта грязь, это поле, эта «птичка», это небо — это и есть жизнь? Настоящая. Не придуманная.
Я не знаю. Но я знаю, что я здесь. И что я живой. Пока.
Тишина
Вдруг — тишина. Так бывает только на войне.
Она приходит внезапно, как будто кто-то нажал кнопку «выключить». Очереди стихают. Снайперы молчат. «Птичка» улетела. Только белый свет всё ещё висит над полем, как будто не знает, что делать дальше.
Тишина — это страшнее, чем шум. Потому что шум — это жизнь. А тишина — это смерть. Или подготовка к ней.
— Это всё? — спрашивает голос справа.
— Не знаю, — отвечаю я. — Может, перерыв. Может, конец.
— А что дальше?
— Дальше? — Я думаю. — Дальше — жить. Пока.
Я лежу в грязи и смотрю в белое небо. И думаю о том, что я живой. Пока. И что это — самое главное. Пока.
Могила
Долго отдыхать нельзя. Это я знал. Это знает любой, кто хоть раз был на передке. Хохлы свои окопы наносят на гаджеты. Грубо говоря, позиция пристреляна. И сейчас они начнут долбить с миномётов. Это как в шахматах: ты сделал ход, он сделал ход. Только вместо фигур — люди, а вместо доски — поле, на котором уже некуда ходить.
Голову подымать неохота. Совсем неохота. Она у меня теперь как отдельное существо, которое живёт своей жизнью и хочет только одного: чтобы его не трогали. И «птица» где-то рядом. Я её слышу. Не глазами — ушами. Она жужжит, как комар над ухом, только комар хочет крови, а эта хочет чего-то большего. Может, души.
Но делать нечего.
Я встаю.
Встаю — это громко сказано. Я выползаю из своего укрытия, как червяк, которого только что выкопали из земли. И с криком «держу!» отправляю весь рожок в сторону хохлов.
Это не война. Это театр абсурда. Я стреляю в сторону, куда-то туда, где, по моим представлениям, должны быть хохлы. Может, они там. Может, нет. Но главное — шум. Главное — показать, что я живой. Что я не сдался. Что я ещё могу.
Кричу:
— Пустой!
И отточенным в учебке движением — тем самым движением, которое мы отрабатывали тысячи раз, пока пальцы не стирались в кровь, — перезаряжаюсь. Рожок в сторону. Кричу соседу:
— Пошли!
Он отвечает:
— Держу!
И начинает прикрывать меня огнём. Сосед слева тоже. И я бегу. Метров десять. Десять метров, которые кажутся десятью километрами. Десять метров, которые я запомню на всю жизнь.
Вижу холмик. Падаю за него. Кричу:
— Держу!
Открываю огонь. Рожок выстреливаю просто в сторону хохлов. Туда, где, по моим представлениям, они должны быть. Туда, где, по моим представлениям, должна быть смерть.
Тот, что справа, падает рядом. Я вижу, как он падает. Как-то не так. Боком. Спереди. Снег и грязь поднимают фонтанчики от пуль. Кто-то лупит явно по мне. Откатываюсь в сторону. За бойца. Трогаю шею.
Готов.
Вижу дырку на его шее. И уже сейчас замечаю, что за ним — след из крови. Он добежал. Уже мёртвый. По пути вытек. Как будто кровь — это топливо, которое он истратил, чтобы добежать до этого холмика. И когда топливо кончилось — он упал.
Я лежу за ним. Перезаряжаюсь. Слышу слева:
— Держу!
И сосед открывает огонь. Я бегу. Пригибаюсь. Ещё метров десять. Впереди — яма. Падаю в неё.
Глубокая. Почти метр. Видно, окоп недорытый. Узкий. Метра два в длину. В мозгу мелькает: как могила.
Открываю огонь. Кричу:
— Держу!
Сосед слева заскакивает ко мне. Залегли. Вдруг всё стихает. Только где-то дальше лупит пулемёт.
У соседа радейка. Позывной — Волк.
Он слушает. От первого приходит:
— Окапывайтесь.
Только чем? Опять лопаты нет. Как всегда. Война — это когда у тебя нет того, что нужно, и есть то, что не нужно. И ты должен делать что-то из ничего. Как в анекдоте: «У вас есть вилка? — Нет. — Тогда ешьте руками. — А как же суп? — А вы его руками и ешьте».
Снег выкидываю руками. Смотрим, что у нас есть.
Бутылка воды. Причём незамерзающей. Волчара за пазухой нес. Умный мужик. Вода у него была не в бутылке, а в пакете, и пакет он нёс под курткой, потому что знал: вода в бутылке на морозе превращается в камень. А вода в пакете, под курткой, на теле — она остаётся водой. Это физика. Это школа выживания.
Двенадцать рожков. Спальник. Полпакета сухарей. Таблетки сухого спирта. Десяток гранат.
Волчара смотрит на это богатство и говорит:
— Ну, мы богачи.
— Ага, — отвечаю я. — Как Рокфеллеры. Только у Рокфеллеров не было гранат.
Он смеётся. Смех у него хриплый, как будто он простужен. Может, и простужен. На войне все простужены. Или это не простуда. Может, это просто жизнь.
Накрываем нашу яму спальником. Зажигаем таблетку горючего. И кипятим кружку воды.
Это кайф.
Я не знаю, как это описать. Словами не описать. Это как будто ты выпил не воду, а жизнь. Как будто ты не в яме, а в раю. Как будто ты не на войне, а дома, на кухне, пьёшь чай с мамой. Только мамы нет. И дома нет. И чая нет. Есть вода. И это — смысл жизни.
Волчара
Знакомимся.
У него двое детей. Поехал за деньгами. Долги задолбали. Воюет уже год. Говорит об этом спокойно, как о погоде. Как о чём-то, что было не с ним, а с кем-то другим.
— Долги, — говорит он. — Квартира, машина, кредиты. Думал, заработаю, рассчитаюсь. А тут... — он обводит рукой яму, — тут как-то не до денег.
— А дети?
— Двое. Мальчик и девочка. Мальчику восемь, девочке пять. Хорошие. Учатся.
Он замолкает. Смотрит на огонь. Таблетка горит ровно, и свет от неё — голубой. Не то что белый, мёртвый свет «люстры».
— А ты? — спрашивает он.
— А я... — Я думаю. — А я не знаю. Я просто пошёл.
— Зачем?
— Не знаю. Может, чтобы доказать что-то. Может, чтобы забыть.
— Что забыть?
— Всё.
Он кивает. Как будто понимает. Или делает вид, что понимает. На войне все делают вид, что понимают. Потому что, если не понимать — сойдёшь с ума. А сходить с ума некогда. Надо воевать.
Ночь
Ночь тянется медленно. Как будто кто-то нажал на паузу. Как будто время остановилось. И только таблетка горит. И только вода кипит. И только мы дышим. Двое. В яме. На войне.
Я смотрю на огонь и думаю о своей жизни. О том, как я сюда попал. О фестивале. О клубе. О музыке. О свободе. О том, что всё это было — и прошло.
Волчара молчит. Может, спит. Может, думает. Может, вспоминает. У него тоже есть что вспомнить. Двое детей. Квартира. Машина. Кредиты. Жизнь, которая осталась где-то там, за ленточкой.
Иногда где-то далеко — бум. Миномёт. Потом ещё. Потом тишина. Потом опять. Как будто кто-то играет в игру. В очень злую игру. В игру, где правила придумывают не мы.
Я смотрю в небо. Через дыру в спальнике. Небо чёрное, с яркими звёздами. Звёзды здесь такие же, как в тайге. Как на Севере. Как в детстве. Только здесь они кажутся холоднее. Или это мне кажется.
Пять утра
Начинает светать.
Затишье всегда в пять. Это как по расписанию. Как будто кто-то наверху говорит: «Перерыв на обед». Только это не обед. Это перерыв на жизнь.
Переводим дух.
— Это наша победа, — говорит Волчара.
— Какая победа?
— Мы живы. До завтра. Наката не будет. Это день жизни. Это победа. Ещё день.
Он смотрит на меня. Улыбается. Улыбка у него усталая, но настоящая. Как будто он выиграл в лотерею. Хотя он ничего не выиграл. Он просто остался жив. И это — выигрыш.
— Знаешь, — говорит он, — я раньше думал, что победа — это когда ты взял город. Или, когда ты уничтожил врага. А теперь я знаю: победа — это когда ты дожил до утра. И когда у тебя есть вода. И когда рядом есть человек, который тебя прикроет.
— Философ, — говорю я.
— Ага. Война делает философами. Или идиотами. Или и то и другое.
Мы смеёмся. Тихо. Потому что громко нельзя. Громко — значит привлечь внимание. А внимание здесь не нужно. Здесь нужно, чтобы тебя не замечали. Как будто тебя нет. Как будто ты уже двухсотый.
Утро
Утро приходит серое. Как будто кто-то налил в небо молоко. Снег лежит на спальнике. Мороз. Тишина.
Я выглядываю из ямы. Осторожно. Как мышь из норы. Поле — грязно-белое. Тела — наши и не наши. Разбитая техника. Дым. И тишина.
Волчара смотрит на всё это и говорит:
— Красиво.
— Что красиво?
— Всё. Утро. Снег. То, что мы живы.
Я смотрю на него и думаю: «Он прав. Это красиво. Не потому, что красиво. А потому что мы это видим. Потому что мы ещё здесь. Потому что мы ещё дышим».
В яме мы сидим ещё час. Может, два. Пьём воду. Жуём галеты. Молчим. Иногда перекидываемся словами. Слова здесь стоят дорого. Не потому, что их мало. А потому что каждое может быть последним.
Потом по рации приходит:
— Откатываемся.
И мы начинаем выбираться из ямы. Из нашей могилы. Из нашего дома. Из нашей крепости, которую мы построили за ночь.
Я смотрю на яму и думаю: «Мы здесь жили. Мы здесь выжили. Мы здесь победили. И это —самое главное».
Мы вылезли из ямы.
Не сразу. Сначала высунули головы. Потом — по одному. Как суслики из норы. Только суслики не воюют. Сусликам повезло: у них нет ни «птичек», ни «люстр», ни миномётов. У них только норы, запасы на зиму и никакого начальства.
Волчара выбрался первым. Постоял, огляделся, махнул рукой.
Я вылез. Ноги не слушались. Руки тряслись. Спина не разгибалась. Всё как обычно. Организм, кажется, давно махнул на меня рукой и решил: «Живи как хочешь, я умываю руки».
Поле. И тишина. Та самая, которая хуже шума. Шум — это жизнь. Тишина — это перерыв между смертями.
Мы пошли. Куда — не знаю. Туда, куда все идут после боя. Туда, где свои. Туда, где можно сесть. Лечь. Закрыть глаза. И не думать.
По дороге я увидел его. Того самого бойца, который упал рядом. Того, у которого была дырка в шее. Того, за которым остался след из крови. Я не знал его имени. И сейчас не знаю. Просто человек. Просто боец. Просто жизнь, которая кончилась. Я посмотрел на него и подумал: «Вот и всё. Ни имени, ни фамилии, ни биографии. Только след на снегу, который к вечеру заметёт».
Волчара подошёл. Посмотрел. Сказал:
— Он умер, чтобы мы жили.
— Знаю.
— Неправильно это.
— Что именно?
— Всё. — Он обвёл рукой поле. — Всё неправильно. Я вот думаю: если бы мне кто-то в мирной жизни сказал, что я буду по грязи ползать и радоваться, что жив, — я бы ему в морду дал. А теперь — радуюсь. И в морду никому не даю. Потому что руки заняты: одной за автомат держусь, другой за жизнь.
Он замолчал. Потом добавил:
— Философия, блин. На войне все философы. Или идиоты. Или и то и другое. Я вот, например, до войны думал, что смысл жизни — в деньгах. А теперь знаю: смысл жизни — в галетах. Особенно когда их три штуки, и ты не знаешь, доживёшь ли до утра, чтобы съесть четвёртую.
Я засмеялся. Тихо. Потому что громко нельзя. Громко — значит привлечь внимание. А внимание здесь — роскошь. Дороже галет. Дороже воды. Дороже жизни.
Мы дошли до своих. Нас встретили. Дали воды. Дали хлеба. Дали сигарету. Обычные вещи. Но на войне обычные вещи — это роскошь. Это как в «Тысяче и одной ночи»: ты голоден, и вдруг перед тобой стол с яствами. Только здесь стол — ящик из-под патронов. А яства — галета и кружка воды. И ты смотришь на эту галету, как на произведение искусства. Как на «Тайную вечерю» Леонардо. Как на что-то, что нельзя съесть, потому что это слишком красиво. Но ты её ешь. Потому что голодный.
Я сел. Прислонился к стенке. Закрыл глаза. И вдруг понял: я жив.
Не «я жив» как факт биографии. А «я жив» как чудо. Как что-то, что не должно было случиться, но случилось. Как выигрыш в лотерею, билет на которую тебе не давали. Как подарок, которого ты не заслужил.
Я пережил эту ночь. Я пережил этот бой. Я не умер. Я не сошёл с ума. Я не предал. Я не сдался.
Я остался человеком.
Раньше я думал, что победа — это когда ты взял город. Или, когда ты уничтожил врага. Или, когда ты водрузил флаг над развалинами. Как в кино. Как в книжках. Как в песнях Высоцкого.
Теперь я знаю: победа — это когда ты дожил до утра. И когда у тебя есть вода. И когда рядом есть человек, который тебя прикроет. И когда ты не выстрелил в спину. И когда ты не сбежал. И когда ты остался собой.
Волчара сидел рядом. Курил. Молчал. У него тоже была своя победа. Своя яма. Своя вода. Своя галета. Своя жизнь.
— Слышь, — сказал он, — а знаешь, что самое смешное?
— Что?
— Я на войну пошёл за деньгами. Долги задолбали. Думал: заработаю, рассчитаюсь, заживу. А теперь понимаю: если выживу — мне эти деньги не нужны будут. Я и так богатый. У меня есть галета. И вода. И ты. И этот рассвет. Что ещё нужно для счастья?
— Ещё бы в баню, — сказал я.
— Ну, это уже наглость. Ты сначала до конца контракта доживи, а потом про баню думай.
Мы засмеялись. Тихо. Потому что там, за ленточкой, всё ещё война. Но сейчас — мы живы. И это — победа.
Я вспомнил фестиваль. Лиговку, стоящую в пробке. Музыку, льющуюся из динамиков. Людей, которые пришли, чтобы услышать свободу. Тогда я думал, что победа — это когда ты построил клуб. Когда ты провёл фестиваль. Когда ты вошёл в историю.
Теперь я знаю: победа — это когда ты остался человеком. После всего. После войны. После смерти. После грязи. После крови. После «птички». После «люстры». После могилы, которую ты вырыл себе сам.
Остаться человеком. Не изменить себе. Не продать. Не предать.
Это и есть победа.
Светало. Небо становилось розовым. Потом — золотым. Потом — белым. Как будто кто-то наверху решил: хватит тьмы. Хватит смерти. Пора жить.
Я смотрел на это небо и думал: «Может, победа — это когда ты видишь рассвет? И знаешь, что он — твой? Что ты его выстрадал? Что ты его заработал? Не деньгами. Не подвигами. А тем, что просто дожил до него. Дожил, не сломался, не продал, не предал».
Волчара докурил. Бросил окурок. Встал.
— Пошли, — сказал он.
— Куда?
— Дальше. Жить. Пока.
Я встал. Пошёл за ним. Мы шли по разбитой дороге, мимо разбитой техники, мимо разбитых жизней. И я думал: «Это победа. Не над врагом. Над собой. Над страхом. Над смертью. Над тем, что должно было случиться, но не случилось».
Победа — это не всегда победа над врагом. Иногда победа — это прожитый день. Прожитый час. Прожитая минута. Когда ты остался человеком. Когда ты не изменил себе. Когда ты не стал тем, кем тебя хотели сделать.
Это и есть победа.
А потом думаю: «А может, это и есть смысл? Может, смысл — не в том, чтобы победить врага. А в том, чтобы победить себя? Свои страхи. Свою слабость. Свою тьму?».
Я не знаю всего. Но я знаю, что я жив. По
Свидетельство о публикации №226092401745