Закон всемирного притяжения

Закон всемирного притяжения, или Двадцать лет над бездной

(Ироническая повесть-диалог в двух частях с эпилогом)

Аннотация к повести «Закон всемирного притяжения, или Двадцать лет над бездной»
Что тяжелее: идея, которой ты готов пожертвовать всем, или рука друга, которая тянет тебя вверх, когда ты падаешь на скользком линолеуме коридора НИИ?
Октябрь 1985-го. Комната 417 на Ленинских горах. Чехословацкая гитара «Чемпион» с пятью струнами, банка кофе «Ява», пепельница из гильзы снаряда и один безумный философ с физфака, который только что заявил, что гравитации не существует. Его друг-мехматик отвечает ему серией убийственных шуток — про калькулятор «Электроника», люстру над кроватью Люси и джинсы, которые после новогодних праздников застёгиваются с трудом.
Ноябрь 2005-го. Тесный кабинет НИИ на Профсоюзной. Два седых учёных, не видевшихся двадцать лет. Один — автор трёх монографий, которые никто не цитирует. Другой — ведущий сотрудник, женившийся на той самой Люсе с филфака.
Между ними — спор, начавшийся с подоконника и калькулятора. И закончившийся... чем? Падением на мокром линолеуме? Рукой, протянутой из пустоты? Или новым законом всемирного тяготения — того, которое не в учебниках, а в людях?
Ироническая повесть о том, как физика превращается в метафору, метафора — в судьбу, а судьба — в единственную силу, не дающую нам улететь в пустоту.

Часть 1. Квартирник на Ленинских горах

Октябрь 1985 года. Комната 417 девятого этажа общежития МГУ на Ленинских горах пахла быстрорастворимым кофе «Ява», дымом от сигарет «Прима» и тем особым, неповторимым запахом молодости, которая еще не знает, что она смертна.
На подоконнике, между геранью в граненом стакане и стопкой самиздатовских тетрадей, стояла пепельница, сделанная из гильзы снаряда — сувенир дяди Володи из Афгана. Рядом, придавленный камнем, лежал томик Бродского, переписанный на кальке через три копирки, отчего буквы расплылись, как воспоминания после третьего курса.
Пятеро человек теснились вокруг чехословацкой гитары «Чемпион» с оторванной шестой струной. Люся с филфака, в вязаном свитере оверсайз и с челкой до бровей, перебирала аккорды «Разговора со снежным барсом». Петрович-геолог, уже третий час, изображавший спящего на верхней койке, на самом деле слушал и иногда открывал один глаз, чтобы проверить, не закончилась ли водка. Толик с журфака крутил в руках «Смену-3» и пытался поймать ракурс, где все выглядели бы достаточно загадочно.
Аркадий Парягин сидел на подоконнике, поджав ноги по-турецки, и смотрел в окно на ночную Москву. Он был худ, как жердь, в черной водолазке и с горящими глазами неофита, который только что прочитал Богданова и теперь считал себя немного Буддой.
Володя Кочерыжкин, мехмат, с усами, которые он отрастил в первом семестре и теперь не мог от них избавиться, сидел на полу, прислонившись спиной к батарее. Перед ним стояла банка кофе, пепельница и тарелка с бутербродами из черного хлеба с килькой прямого действия.
— ...и вот, братцы, — Парягин повернулся к компании, и его голос зазвучал торжественно, как у пророка, который только что спустился с горы, — я вам сейчас такую вещь скажу, от которой у вас сознание расширится, как вселенная после Большого взрыва.
Люся перестала играть. Петрович открыл оба глаза.
— Гравитации — нет, — выпалил Парягин. — Это миф. Иллюзия. Силы тяжести в природе не существует.
Пауза. Гитара замолчала. Толик медленно опустил камеру.
Кочерыжкин жевал бутерброд, не спеша. Потом проглотил, вытер рот рукавом свитера и медленно повернул голову.
— Повтори, а? — он прищурился. — А то я что-то не расслышал сквозь гул твоей водолазки.
— Гравитации нет! — Парягин вскочил на подоконник, расплескав чай из граненого стакана. — Это же элементарно, Ватсон! Ньютон ошибся, Эйнштейн ошибся, все ошиблись! Гравитация — это просто инерция расширения вселенной! Мы не падаем на Землю — это Земля расширяется и догоняет наши пятки!
Кочерыжкин посмотрел на него долго, внимательно, как смотрят на человека, который только что заявил, что он — Наполеон, только в лице Буратино.
— Слушай, Аркаша, — он наконец заговорил, и в его голосе звучала та особая, мехматовская интонация, когда человек собирается разобрать оппонента по атомам, — отличная новость. Раз это иллюзия, значит, твой калькулятор «Электроника» при падении с подоконника никуда не притянется? Давай проверим прямо сейчас — проведем сеанс разоблачения магии!
Парягин в ужасе схватил калькулятор, который лежал рядом на подоконнике.
— Не смей! Это «Электроника Б3-34», я его у брата выпросил!
— Вот именно! — Кочерыжкин ухмыльнулся. — А раз гравитации нет, то он должен парить. Ну давай, бросай его. Если он упадет — значит, ты врешь. Если полетит — значит, ты гений. Выбирай.
Парягин прижал калькулятор к груди, как ребенка.
— Ты не понимаешь сути! Это не про предметы, это про пространство-время!
— А, про пространство-время, — Кочерыжкин кивнул. — Тогда объясни мне, почему, когда я вешу люстру над кроватью Люси, мне нужна стремянка? Если гравитации нет, я могу просто встать на табурет и левитировать, пока не закончу. Силы-то нет.
Люся покраснела до корней волос. Петрович, не выдержав, хмыкнул в подушку.
— Это локальный эффект! — Парягин замахал руками. — В малых объемах пространства силы инерции эквивалентны силам тяжести, но в масштабах вселенной...
— Ага, — Кочерыжкин поднял палец. — Тогда вот тебе вопрос. Почему мои джинсы после новогодних праздников застегиваются с таким трудом? Это не я набрал вес, это просто иллюзия стала сильнее давить на пуговицу?
Хохот. Толик щелкнул затвором, ловя момент. Люся закрыла лицо руками, но плечи ее тряслись от смеха.
— Ты все переворачиваешь! — Парягин побледнел. — Гравитация — это не сила, это геометрия пространства!
— О, геометрия, — Кочерыжкин закатил глаза. — Чувак, ты отстал от трендов. Земли вообще не существует. Мы все — внутри компьютерной симуляции, а то, что ты называешь «силой тяжести» — это просто плохой пинг и баг текстур, который разработчики никак не пофиксят.
— Какая симуляция?! — Парягин схватился за голову. — Это же научный факт! Красное смещение в спектрах звезд! Вселенная расширяется!
— Ну да, — Кочерыжкин кивнул. — А материя? А время? Почему они должны оставаться неизменными в изменяющемся пространстве? Может, они тоже расширяются? И мы все — просто жуки на ниточке, которую кто-то тянет?
Парягин замер. Он открыл рот, закрыл, снова открыл.
— Вот именно! — выпалил он наконец. — Я же говорю! Закон всемирного расширения!
— Бред! — Кочерыжкин хлопнул ладонью по колену. — Маниакально-депрессивный бред! Если все расширяется — звезды, Солнце, Земля, дома, люди, электроны, само пространство — то как мы это можем обнаружить? Нет такой масштабной линейки, которая оставалась бы неизменной!
— Именно! — Парягин победоносно посмотрел на него. — Это же мысленный эксперимент Пуанкаре! Его нельзя ни доказать, ни опровергнуть!
— Фундаментально, — Кочерыжкин покачал головой. — Ты раздвинул границы мысленного эксперимента и получил что-то вроде закона всемирного расширения материи, пространства и времени. Поздравляю, Нобелевку дадут. Или в дурку отправят.
— Если гравитации нет, — Парягин решил сменить тактику, — то почему меня так непреодолимо тянет к холодильнику после одиннадцати вечера? Это что, ментальная магия?
— А, это не гравитация, — Кочерыжкин ухмыльнулся. — Это закон всемирного притяжения колбасы. Он действует независимо от расширения вселенной.
Петрович, не выдержав, сполз с койки и сел на пол, вытирая слезы.
— То есть, — Парягин сжал кулаки, — когда я спотыкаюсь на Головинском шоссе и лечу лицом в асфальт, я просто слишком сильно поверил в этот миф? Какая глубокая психологическая травма!
— Именно! — Кочерыжкин кивнул. — И знаешь, глядя на то, с каким трудом ты встаешь по утрам с дивана, я бы сказал, что для тебя эта иллюзия чертовски реальна.
Парягин молчал. Он смотрел в окно, где над Москвой начинало светлеть небо. Где-то вдалеке гудел завод.
— Ты просто мещанин, Кочерыжкин, — сказал он наконец тихо. — Ты не способен мыслить категориями бесконечности.
Кочерыжкин достал пачку «Беломора», чиркнул спичкой.
— А ты, Парягин, не способен мыслить категориями собственного веса. Это, брат, опаснее.
Люся снова взялась за гитару. Кто-то затянул «Мое сердце — в твоих ладонях». Парягин молча достал из кармана карандаш и на салфетке написал:
«Если я подпрыгну — я вернусь. Значит, что-то меня тянет. Но что?»
За окном занимался рассвет над Ленинскими горами. Москва просыпалась, не зная, что в комнате 417 только что закончилась эпоха.

Часть 2. Двадцать лет спустя, или Гравитация судьбы

Ноябрь 2005 года. НИИ прикладной физики на Профсоюзной.
Кабинет 314 на третьем этаже пах совсем не так, как комната 417 на Ленинских горах двадцать лет назад. Здесь не было ни кофе «Ява», ни «Беломора», ни герани в граненом стакане. Здесь пахло пылью от ксерокса, остывшим чаем из пластикового стаканчика и тем особым, неуловимым запахом научного учреждения, которое медленно, но верно умирало, как умирают все институты, построенные в эпоху, когда наука была религией, а не строчкой в бюджете.
Владимир Николаевич Кочерыжкин — теперь именно так, с отчеством и с «уважаемый» на дверной табличке — сидел за столом, заваленным препринтами, и пытался сосредоточиться на статье для «Журнала экспериментальной и теоретической физики». Статья называлась «Корреляционные эффекты в нелинейных гравитационных полях» и была такой скучной, что он сам засыпал над ней каждый вечер уже третью неделю подряд.
На стене висел портрет Ландау — не потому что Кочерыжкин был его поклонником, а потому что предыдущий хозяин кабинета был, и портрет так и не сняли. Рядом — календарь с Пушкиным за 2003 год, который никто не удосужился заменить. На подоконнике, вместо герани, стоял кактус в горшке с надписью «Не поливать! — В.К.», который, судя по его цвету, не поливали уже года два. Кактус, впрочем, не возражал.
Кочерыжкин поправил очки — да, очки, те самые, которых у него не было в двадцать два, — и посмотрел на часы. 16:47. Через тринадцать минут у него семинар, на который придут три аспиранта, двое из которых спят, а третий пишет диссертацию по теме, которую Кочерыжкин сам не до конца понимает.
Он потянулся за чаем, и в этот момент дверь открылась.
Не постучали. Просто открылась, как открываются двери в воспоминаниях — без предупреждения и без спроса.
В дверном проёме стоял человек. Худой, как и раньше, но теперь эта худоба выглядела не как юношеская угловатость, а как результат многолетнего недоедания в дорогих европейских городах. На нём было пальто, которое когда-то было модным, а теперь выглядело так, словно его носили в трёх разных климатических зонах одновременно. Лицо — загорелое, обветренное, с глубокими морщинами вокруг глаз, которых не было двадцать лет назад. Но глаза — те самые глаза неофита, только теперь в них горел не огонь открытия, а тусклый, усталый жар человека, который слишком долго шёл не туда.
Кочерыжкин замер с пластиковым стаканчиком у губ. Чай капнул на препринт, расплываясь коричневым пятном.
— Здорово, Парягин, — сказал он наконец. Голос прозвучал ровно, буднично, как будто они расстались вчера, а не двадцать лет назад. — Ты ли это? Или это иллюзия?
Парягин — Аркадий Сергеевич, доктор наук, автор трёх монографий, — стоял в дверях и молчал. Потом его губы дрогнули.
— Здорово, Кочерыжкин, — он вошёл в кабинет, и за ним потянулся запах чужого города и долгой дороги. — Я. Только теперь я не «парю», а «падаю». Двадцать лет падаю.
Он сел на единственный свободный стул — тот самый, с отломанной левой подлокотницей, который стоял в этом кабинете ещё при Брежневе. Сел тяжело, как садятся люди, которые разучились доверять мебели.
Кочерыжкин поставил стаканчик на стол.
— Кофе? — спросил он. — У меня «Nescafe» в пакетиках. Прогресс, как видишь. Не «Ява», конечно, но и не помои.
— Давай, — Парягин кивнул.
Кочерыжкин встал, подошёл к электрическому чайнику, который кипел с таким звуком, словно внутри него кто-то ругался матом, и заварил два пакетика в гранёных стаканах. Гранёных — потому что других в институте не было.
Он поставил стакан перед Парягиным и сел обратно.
Молчание.
За окном шёл первый снег. Тот самый, московский, ноябрьский — мокрый, грязный, который падает не для красоты, а чтобы напомнить, что зима придёт, хочешь ты этого или нет.
— Я слышал, ты уехал, — сказал Кочерыжкин. Не вопрос. Констатация.
— Уехал, — Парягин обхватил стакан обеими руками, грея пальцы. — Девяносто первый. Сразу после путча. Мне казалось, что здесь мне не дадут работать. Что мои идеи...
— Что твои идеи о всемирном расширении материи слишком революционны для этой страны?
Парягин поднял глаза. В них мелькнула тень прежнего огня.
— Не смейся. Я был уверен, что на Западе...
— На Западе тебя тоже не печатали.
Парягин молчал. Потом кивнул.
— Не печатали. Три монографии. Издал за свой счёт. Тираж — триста экземпляров. Двести девяносто семь до сих пор лежат в гараже моего шурина в Мюнхене.
Кочерыжкин помолчал. Потом достал из ящика стола пачку «Беломора» — тех самых, с тем самым запахом, который не изменился за двадцать лет, потому что «Беломор» не менялся никогда, как гравитация.
— Куришь?
— Бросил. В девяносто третьем.
— Правильно, — Кочерыжкин закурил. — Гравитация и так тянет вниз. Зачем ещё и дымом помогать.
Парягин усмехнулся. Это была первая улыбка на его лице за всё время.
— Ты помнишь тот вечер? — спросил он.
— Какой?
— В общаге. Когда я сказал, что гравитации нет.
Кочерыжкин выпустил дым в потолок, где он растёкся серым облаком, как туман над Ленинскими горами.
— Помню. Ты ещё стоял на подоконнике и размахивал калькулятором. «Электроника Б3-34».
— Ты хотел бросить его с девятого этажа.
— Не бросить. Проверить. Научным методом. Если гравитации нет, он должен был парить.
— А если бы упал?
— Значит, ты врешь. Логика железная.
Парягин рассмеялся. Настоящим, живым смехом, от которого качнулся кактус на подоконнике.
— Знаешь, — он отставил стакан, — я тогда на тебя обиделся. Думал — ты мещанин. Что ты не способен мыслить категориями бесконечности.
— А я думал, что ты дурак, — Кочерыжкин пожал плечами. — Что ты начитался Богданова и решил, что ты Будда.
— А теперь?
Кочерыжкин посмотрел на него долго. Так смотрят на человека, которого не видели двадцать лет и за эти двадцать лет поняли о нём больше, чем за все предыдущие годы вместе взятые.
— Теперь я думаю, что ты просто боялся, Аркаша.
Парягин замер.
— Боялся? Чего?
— Того, что жизнь — это не полёт, а падение. Что гравитация — это не просто сила, а метафора. Метафора того, что нас всех тянет вниз. К земле. К старости. К правде, которую не хочется знать. И ты придумал, что гравитации нет, чтобы не бояться падать.
Парягин молчал. За окном снег усилился. Где-то в коридоре хлопнула дверь, и чей-то голос крикнул: «Владимир Николаевич, семинар через пять минут!»
Кочерыжкин махнул рукой в сторону двери, не оборачиваясь.
— Люся передавала привет, — сказал он вдруг, глядя в окно.
Парягин поднял брови.
— Люся? Та самая Люся с филфака?
— Та самая. Я на ней женился. Через год после того, как ты уехал.
— Как она?
— Хорошо. Два пацана. Старший в этом году поступил на физфак.
— Серьёзно?
— Серьёзно. Говорит, что хочет доказать, что тёмная материя — это ошибка измерений.
Парягин молчал, глядя в свой стакан. Потом заговорил тихо:
— А ты, Володь, ты боялся другого.
— Чего же?
— Что если гравитации нет, то и смысла нет. Если ничего не тянет нас к земле, то и земля нам не нужна. И тогда зачем вставать по утрам? Зачем жениться на Люсе? Зачем рожать детей и учить их тому, что мир — это не хаос, а порядок? Ты боялся, что если я прав, то вся твоя жизнь — это просто инерция. Движение по прямой в пустоте, без цели и без конца.
Кочерыжкин медленно потушил сигарету о край пепельницы. Пепельница была всё та же — из гильзы снаряда. Он так и не смог её выбросить.
— И ты выбрал боль, — продолжал Парягин. — Потому что она настоящая. Когда ты спотыкаешься на Головинском шоссе и летишь лицом в асфальт — это больно. Но это значит, что ты живой. Что земля под тобой настоящая. Что гравитация работает. И пока она работает, всё имеет смысл.
— О, — Парягин улыбнулся. — Яблоко от яблони.
— Только в отличие от тебя, он не утверждает, что гравитации нет. Он просто хочет её уточнить.
— Это мудрее.
— Это моложе.
Они помолчали. Снег за окном стал густым, белым, настоящим. Тем самым снегом, который бывает только в Москве в ноябре, когда город на один день становится чистым, прежде чем грязь снова возьмёт своё.
— Знаешь, Аркаша, — Кочерыжкин встал и подошёл к окну, — я тут недавно перечитывал Пуанкаре. Тот самый мысленный эксперимент, который ты тогда раздвинул. Если все линейки расширяются вместе со всем остальным, то расширение невозможно обнаружить.
— Помню.
— Так вот. Я подумал: а может, ты был прав? Не в физике — в физике ты был неправ, это я тебе как мехмат говорю. Но в чём-то другом. Может, мы все действительно расширяемся. Не физически, а... как бы это сказать... Мы становимся больше, чем были. Наши боли, наши потери, наши дети — они делают нас больше. И мы не можем это измерить, потому что линейка тоже выросла.
Парягин посмотрел на него. В его глазах что-то дрогнуло — то самое, что двадцать лет назад заставило его вскочить на подоконник и заявить, что гравитации нет. Только теперь это было не возбуждение неофита, а тихое, глубокое удивление человека, который двадцать лет шёл по пустыне и вдруг услышал звук воды.
— Ты знаешь, Володь, — он сказал, и его голос сорвался, — за эти двадцать лет я написал три книги. Триста страниц каждая. Формулы, графики, ссылки на Эйнштейна и Маха. И ни одна из них не стоит того, что ты сейчас сказал за тридцать секунд.
Кочерыжкин отвернулся к окну. Снег залепил стекло, и мир за ним стал белым, чистым, как лист бумаги, на котором ещё ничего не написано.
— Пошли, — сказал он. — Семинар. Три аспиранта, двое спят. Но третий — толковый. Может, ему понравится послушать про всемирное расширение.
Парягин встал. Его колени хрустнули — двадцать лет, три страны, одна несбывшаяся мечта.
Они вышли в коридор. Линолеум был скользким от растаявшего снега, который натаскали с улицы. Парягин шёл впереди, и вдруг его нога поехала. Он взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, но гравитация — настоящая, неумолимая, абсолютно реальная гравитация — потянула его вниз.
Он упал. Не эффектно, не трагически. Просто шлёпнулся на задницу, как падают все люди, которые поскользнулись на мокром линолеуме в коридоре НИИ.
Кочерыжкин протянул руку.
— Ну что, — он ухмыльнулся, и в этой ухмылке было всё: и тот вечер в общаге, и калькулятор «Электроника», и джинсы после новогодних праздников, и двадцать лет молчания, — иллюзия сработала?
Парягин посмотрел на него снизу вверх. Потом рассмеялся. Тем самым смехом, который двадцать лет назад заставил Петровича сползти с койки.
— Сработала, — он схватил руку Кочерыжкина и поднялся. — И знаешь что? Я ей благодарен.
— Чему?
— Гравитации. Потому что благодаря ей я понял — я живой. И что ты рядом. И что рука, которая тянет меня вверх, — это тоже гравитация. Только другая.
Кочерыжкин не ответил. Он просто не отпустил его руку. И они пошли по коридору вместе — два старых друга, которых двадцать лет назад развёл спор о гравитации, а теперь свела сама гравитация. Та, что тянет людей друг к другу.
За окном шёл снег. Москва становилась белой. Где-то вдалеке, на Ленинских горах, в заброшенном общежитии, на подоконнике комнаты 417, под слоем пыли лежала старая салфетка. На ней, выцветшим карандашом, было написано:
«Если я подпрыгну — я вернусь. Значит, что-то меня тянет. Но что?»
Никто этого не видел. Снег падал на пустые подоконники, на замёрзшие герани, на забытые тетради. Он падал на город, который не знал, что в коридоре НИИ на Профсоюзной два человека только что заново открыли закон всемирного тяготения.
Не тот, который в учебниках.
Тот, который в людях.

Конец


Послесловие

Физикам-теоретикам, занимающимся проблемами гравитации и эволюции вселенной, читать по-прежнему не рекомендуется. Но если вы дочитали до этого места — значит, гравитация вас уже не отпустит.


Рецензии