Невеста пустыни
Пролог Храм, который помнил кровь
Пальмира, храм Бэла, древние ритуалы, мир на грани
I Две рыбы в фонтане Оазис, влюблённые, последняя мирная ночь
II Ночь длинных мечей Нападение ханаанских племён, гибель, великий плач
III Клятва у Аллат Женщины берут оружие, рождение сестринства воинов
IV Песок и сталь Походы, месть, ритуал с пленными
V Белая кобыла Годы войны, одиночество царицы, усталость от крови
VI Вороной жеребец Встреча с воином, любовь, которая сильнее мести
VII Цветок пустыни Свадьба, мир, возрождение Пальмиры
Эпилог Два следа на песке Легенда, которую рассказывают бедуины у костра
Пролог Храм Бэла 1
Храм, который помнил кровь
Пески Сирийской пустыни
Песни веками поют,
Как расцветала Пальмира,
Пройдя свой нелёгкий путь.
Как мрачное изваяние
Стоял Баала храм,
Где в жертву детей приносили,
Был кровью наполнен канал.
Дохристианское время,
Языческие времена
Жизнь людей ничего не значит,
Спасет только вера в Христа.
Пески Сирийской пустыни умеют петь.
Не так, как поёт ветер в ущельях Ливана, и не так, как поёт море у берегов Тира. Пески поют низко, гудяще, словно из-под земли поднимается стон тысячелетий. Бедуины говорят: это голоса тех, кого пустыня проглотила. Купцов, потерявших караван. Воинов, не нашедших дорогу домой. Детей, которых принесли в жертву богам, чьи имена давно стёрлись с камня.
Пальмира стояла посреди этих песков, как драгоценный камень в оправе из пыли и жара. Арамеи называли её Тадмор — «город пальм». Греки дали ей имя, которое означало то же самое, но звучало иначе: Пальмира. И под этим именем она вошла в легенды, хотя легенды начали складываться задолго до того, как первый грек ступил на её улицы.
В центре города, за стеной, которую мог обнять взглядом только орёл, стоял храм Бэла.
Он был огромен. Его двор мог вместить тысячу человек, и когда в дни великих праздников жрецы открывали бронзовые ворота, толпа заполняла его, как вода заполняет чашу. Колонны из розового камня, привезённого из каменоломен, которых уже никто не помнил, уходили в небо, и на их капителях были высечены лица: бородатые боги, крылатые быки, женщины с раскрытыми ладонями, в которых лежали плоды граната.
Но те, кто знал, куда смотреть, замечали и другое.
У подножия алтаря, под плитами, которые жрецы мыли особенно тщательно, камень был темнее. Не от времени. Не от дыма жертвенных огней. Камень был тёмным от того, что впитывал веками.
В те времена — а это были времена до того, как мир услышал имя Христа, времена, когда боги были голодными и жадными, — в храме Бэла совершались обряды, о которых позже предпочитали не вспоминать. Когда пустыня не давала дождя, когда караваны не возвращались, когда мор уносил детей быстрее, чем женщины успевали их рожать, жрецы говорили одно слово: «Молх».И матери, чьи глаза были сухи от слёз, потому что все слёзы уже были выплаканы, приносили к алтарю то, что было им дороже жизни.
Канал, вырубленный в каменном полу храма, вёл от алтаря во внутренний двор. В дни великих жертвоприношений он наполнялся тёмной, густой жидкостью, и жрецы ходили по нему босиком, и их белые одежды становились багровыми до колен.
Потом пришли другие времена. Римские легионы принесли с собой других богов — более сдержанных, более цивилизованных, требовавших быков и овец, а не младенцев. Храм Бэла перестроили, расширили, украсили. Канал заложили новыми плитами. Но по ночам, когда луна стояла над Пальмирой, как серебряный щит, старые жрецы, помнившие древние обряды, приходили к этим плитам, прикладывали ладони к камню и шептали: «Он всё ещё голоден».
Жизнь человеческая в те времена стоила немного. Раб стоил меньше верблюда. Женщина стоила меньше раба. Ребёнок, особенно девочка, не стоил ничего — его можно было оставить в пустыне, и это не считалось грехом. Мир был жесток не по чьей-то злой воле, а по своей природе, как скорпион жалит не от ненависти, а потому что такова его суть.
Но даже в этом мире случалось то, что не укладывалось ни в какие законы. Случалась любовь. И случалось горе, которое было сильнее любого бога.
Именно из такого горя родилось то, о чём потом слагали песни у костров от Дамаска до Евфрата. Песни о женщинах, которые взяли мечи. О царице на белой кобыле. О царстве, которого не должно было существовать, но которое существовало, потому что пустыня умеет порождать чудовищ и чудеса с одинаковой лёгкостью.
Эта история началась в одну ночь полнолуния, когда оазис был прекрасен, как рай, и никто не знал, что рассвет принесёт кровь.
Две рыбы 2
Наталья Коршун
Прекрасен оазис в дивных песках,
Полнолуние, слышен смех,
Пальмы касаются звёзд ветвями,
Скоро придёт рассвет…
Как две прекрасные рыбы в воде
Влюблённые в струях фонтана,
Их ночь укрывает от скорой беды,
Война кружит у их стана.
Оазис в ту ночь был так прекрасен, что даже пустыня, казалось, затаила дыхание.
Полная луна висела над Пальмирой низко, как медный поднос, и её свет превращал песок в серебро, а пальмы — в чёрные кружева, протянутые к звёздам. Воздух был тёплым и густым от запаха жасмина и фиников, и где-то далеко, за стенами города, пел шакал — одиноко, протяжно, как поют те, кто знает, что их никто не услышит.
В центре оазиса бил родник. Он не был похож на те жалкие ручейки, которые сочатся из-под камней в других местах пустыни. Это был настоящий источник — щедрый, сильный, с водой такой чистой, что в лунном свете она казалась жидким стеклом. Вокруг него был устроен бассейн: неказистый по меркам далёких городов, но для жителей пустыни — настоящее чудо. Каменные стены, поросшие мхом, мозаичное дно с изображением рыб — синих и золотых, с глазами из чёрного стекла, которые поблёскивали в воде, как живые.Вода была тёплой — такой, какой она бывает только в местах, где земля дышит вместе с небом. И в этой воде были двое.Её звали Аталья, что означало «Бог велик». Лунный свет лежал на её коже, как масло, и делал её похожей на статую из слоновой кости, ожившую на мгновение.Шесть лун назад у нее и Джерба родилась дочь. Маленькая, с пальчиками, крохотными, как стебли травы, и глазами, как две звездочки. Аталья держала её на руках три дня и три ночи, и ей казалось, что весь мир сжался до размеров этого крошечного существа. А на четвёртый день пришли жрецы храма Бэла.
Они сказали, что боги голодны. Что пустыня сохнет. Что нужна жертва — чистая, невинная, прекрасная. И они выбрали её дочь.
Аталья кричала. Джераб держал её, и его руки дрожали, потому что он знал: если он попытается сопротивляться, их убьют обоих, и дочь всё равно заберут. Жрецы унесли ребёнка, закутанного в белую ткань, и Аталья слышала, как её дочь плакала, пока звук не растворился в шёпоте пустыни.
Потом были дни, когда Аталья не вставала с постели. И ночи, когда она сидела у окна и смотрела на луну, и луна смотрела на неё, и обе они знали, что где-то там, в храме Бэла, под плитами, которые жрецы мыли особенно тщательно, есть канал, который наполняется тёмной жидкостью.
Но потом пришло время, когда боль стала не острее, а глубже. И в эту глубину они пришли вместе - Аталья и Джераб. Они пришли к воде, потому что вода была единственным местом, где можно было смыть то, что нельзя забыть.Джераб — сын кузнеца, с руками, которые знали и молот, и меч, и нежность. Он был красив той простой, суровой красотой, которая бывает у людей, выросших в пустыне: обветренное лицо, тёмные глаза под густыми бровями, шрам на щеке от падения с верблюда в детстве.
Они были в воде, и вода была между ними и вокруг них, и она соединяла их, как соединяет кровь в жилах. Две настоящие рыбы, живые, не мозаичные, кружили вокруг их тел — скользкие, быстрые, равнодушные к людям, знающим только течение и свет луны на поверхности.
Аталья смеялась — тихо, чтобы не разбудить тех, кто спал за глиняными стенами домов. Её смех был как плеск воды, как звук, который издаёт камень, падая в глубокий колодец. Но иногда, когда смех затихал, в её глазах появлялась тень — тень той, кого больше не было.Джераб притянул её к себе, и её спина прижалась к его груди, и он почувствовал, как бьётся её сердце — быстро, как птица, попавшая в силки. Его руки легли на её живот — тот самый живот, который уже знал, как растить жизнь, и как терять её.
— Мы попробуем ещё раз, — прошептал он ей в волосы. — Мы попросим у богов другого ребёнка. И на этот раз мы спрячем его так глубоко, что даже боги не найдут.
Аталья повернулась к нему в воде, и её глаза были полны слёз — не тех, которые текут по щекам, а тех, которые живут внутри, как камни на дне колодца.
— А если они снова придут? — спросила она.
— Тогда мы умрём вместе с ним, — ответил Джераб, и в его голосе была такая твёрдость, что Аталья поверила: он не шутит.Он ее муж, ее господин, ее защита.
Луч горячего сердца влюбленного
Наполняет теплом тела,
Каждой клеткой друг к другу тянутся -
Теплым воском тает свеча..
Как звезда морская прекрасна -
Двое связаны, до дрожи страсть,
Кометой душа пролетает-
Зарожденья великий шанс.
Просыпается жизни весна,
Как прекрасно жизни цветение,
Разгорелся любовный экстаз
Все слабее земли притяжение.
Все любимые на небесах,
Их тела ничего не весят,
Могут с неба звезду достать
Лунным светом постель занавесить…
Они любили друг друга в воде, и вода была их свидетелем, и рыбы кружили вокруг них, не пугаясь, потому что животные чувствуют: там, где настоящая любовь, нет места страху. По крайней мере, до рассвета.
И в эту ночь, под луной, которая видела всё и не могла ничем помочь, в теле Антальи зародилась новая жизнь. Она ещё не знала об этом. Она знала только, что Джераб держит её, и что вода тёплая, и что где-то далеко поёт шакал. Но её тело уже знало. Её тело, которое помнило, как растить жизнь, и как терять её, теперь решило: на этот раз оно будет бороться.
Над ними пальмы касались звёзд ветвями. Вода плескалась о каменные стены бассейна, и этот звук был древним, как сам мир, потому что вода помнит всё: и первых людей, и первые слёзы, и первую любовь.
— Скоро рассвет, — прошептал Джераб, не открывая глаз.
— Не говори о рассвете, — ответила Аталья , и её губы нашли его губы, и слова закончились, потому что дальше были только вода, и луна, и два тела, которые стали одним телом, и две души, которые стали одной душой.
Рассвет пришёл.. Он принёс только свет, который превратил воду в золото, а пальмы — в чёрные силуэты на фоне розового неба.
Они вышли из воды, и Аталья почувствовала, как прохладный утренний воздух касается её мокрой кожи, и это было приятно, потому что означало: она жива, она здесь, она с Джерабом.
Они не знали, что через две луны Аталья почувствует, что внутри неё что-то изменилось. Что её тело стало другим — более тяжёлым, более полным, более живым. Они не знали, что это мальчик. Что его сердце уже бьётся, маленькое, быстрое, как сердце птицы. Они не знали, что его зовут Тамир, и что ему суждено прожить два года, прежде чем мир покажет своё настоящее лицо.
Но это была другая история. История, которая начнётся через два года.А пока была только эта ночь — ночь, когда двое нашли друг друга в воде, и ночь, когда жизнь решила: на этот раз она будет бороться.
Ночь длинных мечей 3
Наталья Коршун
Два года прошло.
Два года, за которые пустыня успела забыть о засухе, а оазис — разрастись изумрудным островом посреди жёлтого моря песка. Пальмы стали выше, их кроны гуще, а родник бил с такой силой, что его журчание заглушало даже шёпот ветра.
В эту ночь полнолуние было таким же ярким, как и тогда, но мир вокруг изменился. Страх, который годами жил в глазах Антальи, отступил, уступив место тихой, хрупкой радости. Они выжили. Они были вместе. И у них был он.
Маленький Тамир спал на циновке у края бассейна, укутанный в тонкую льняную ткань. Ему было два года. Он унаследовал тёмные, как ночь, глаза отца и золотистый оттенок волос матери. Во сне он иногда вздыхал и шевелил пальчиками, и каждый раз, видя это, Аталья замирала, боясь спугнуть хрупкое чудо жизни, которое боги всё-таки позволили им сохранить.
Джераб сидел рядом, точа свой короткий меч. Звук камня о сталь был ритмичным и успокаивающим. Он поднял взгляд на Аталью, и в его глазах не было той мрачной решимости, что два года назад. Сейчас там был только свет. Свет человека, который нашёл свой дом не в месте, а в другом человеке.
— Смотри, — тихо сказала Аталья, указывая на воду.
Две рыбы, те самые, синяя и золотая, медленно кружили у поверхности, отражая лунный свет. Жизнь продолжалась. Она была прекрасна, хрупка и, как им казалось, защищена любовью, которая сильнее любого проклятия.
Но пустыня не прощает иллюзий.
Угроза идёт от ханаанских племён,
Жестокость их просто пугает,
Не откупишься золотом, серебром
Кровь младенцев их привлекает.
Два года прошло...
Полнолуния ночь,
Мечи ярче звёзд сверкают,
Стремится боец мать с ребенком спасти,
Но враги уже настигают.
Стоит в пустыне великий плач
И стонов не заглушает:
Разрублен младенец острым мечом,
Тело отца прикрывает.
Сначала изменился воздух. Он стал плотным, наэлектризованным, как перед грозой, которой здесь не бывает. Потом замолчали цикады. Потом перестала лаять собака на окраине поселения.
Джераб перестал точить меч. Его рука сжалась на рукояти.
— Тишина, — прошептал он.
За стенами оазиса, в песках, которые в лунном свете казались мирными, как море, двигались тени. Много теней. Они двигались бесшумно, как двигаются только те, кто вырос в пустыне и знает, что каждый звук может стать последним. Это были воины ханаанских племён — кочевников, чьи предки помнили времена, когда Молох был не именем, а живым присутствием, огненным чревом бронзового идола, в которое клали детей.
Они шли на Пальмиру не за золотом, хотя золото их интересовало. Не за тканями и благовониями, хотя и это они заберут. Они шли за кровью. Их жрец сказал им, что пустыня сохнет, потому что боги голодны, а боги голодны, потому что им давно не приносили настоящей жертвы. Не овец. Не быков. Настоящей жертвы.
Их вождь, человек по имени Хирам, с лицом, изрезанным шрамами, как земля трещинами в засуху, поднял руку. Тени остановились. Он смотрел на стены оазиса, на верхушки пальм, серебрившиеся в лунном свете, и его губы двигались беззвучно, повторяя слова древней молитвы:
«Кровь невинных — молоко для земли. Кровь младенцев — дождь для песков».
Он опустил руку.
Тени хлынули вперёд, как вода, прорвавшая плотину.
Первыми погибли сторожа. Их даже не успели убить — их просто задушили в темноте, быстро и бесшумно, как душат овец перед жертвоприношением. Потом воины Хирама перелезли через глиняные стены оазиса, и ночь разорвалась криками.
Аталья сидела у фонтана, и её ноги всё ещё были в воде, когда где-то далеко, за стенами домов, раздался крик — не человеческий, а звериный, полный ужаса и боли. Потом второй. Потом третий. И воздух наполнился звуками, которые она слышала только в кошмарах: звон стали, треск ломающегося дерева, рёв горящих пальмовых листьев.
— Джераб, — прошептала она, и её голос был таким тихим, что вода фонтана заглушила его.
Он уже стоял. Его рука лежала на рукояти ножа за поясом — простого ножа, которым он резал кожу и дерево, но который мог убивать и людей. Его глаза, ещё минуту назад смотревшие на неё с нежностью, теперь были глазами воина.
— Беги, — сказал он. — Беги в храм. Там стены толстые.
— Я не уйду без тебя.
— Аталья, — он взял её лицо в свои ладони, и она почувствовала, как его пальцы дрожат, но не от страха, а от ярости, — я задержу их. Беги. Найди других женщин. Скажи им, чтобы бежали в храм.
И в эту тишину ворвался звук. Не крик, не топот. А лязг. Холодный, звонкий, нечеловеческий лязг металла о металл.
Они выскочили из-за стен оазиса не как торговцы или ремесленники. Они хлынули, как чёрная лава, извергающаяся из жерла вулкана. Воины ханаанских племён. Их лица были раскрашены белой глиной и красной охрой, делая их похожими на демонов, сошедших с фресок забытых храмов. В их руках плясали длинные, изогнутые мечи, и в лунном свете эти клинки сверкали ярче, чем самые холодные звёзды на небе.
— Джераб! — крикнула Аталья, бросаясь к циновке, где спал Тамир.
Но время сжалось, как пружина. Хаос поглотил оазис за мгновение. Глиняные стены рушились под ударами таранов, пальмовые листья вспыхивали, как факелы, и воздух наполнился криками ужаса и запахом гари.
Джераб схватил меч и встал между женой, ребёнком и надвигающейся стеной врагов. Он был кузнецом, но в этот момент он был львом, загнанным в угол. Он отбил первый удар, второй, его клинок звенел, высекая искры из вражеских мечей.
— Беги к храму! К жрецам! — крикнул он Анталье, не оборачиваясь, отталкивая наседавшего воина. — Они не тронут там!
Но Аталья знала: жрецы не спасут. Жрецы сами боятся этих людей. Она схватила спящего, ничего не понимающего Тамира на руки и бросилась бежать вдоль каменной стены бассейна, надеясь укрыться в узком проходе между домами.
Она бежала, и её сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот разорвёт грудь. Джераб бежал рядом, прикрывая её своим широким телом, отбивая удары, которые сыпались на них со всех сторон. Он был сильным, но их было слишком много. Их окружали.
Вождь Хирам, тот самый, чьё лицо было изрезано шрамами, как земля в засуху, шагнул вперёд. В его глазах не было ненависти. Был только холодный, фанатичный голод. Он поднял свой тяжёлый, зазубренный меч.
Джераб рванулся вперёд, закрывая собой жену и ребёнка. Он принял удар на плечо, зашатался, но не упал. Он замахнулся в ответ, но второй воин ударил его в спину.
Джераб рухнул на колени. И в этот момент, пытаясь закрыться, он инстинктивно накрыл собой Тамира, прижал мальчика к земле своим телом, заслоняя его от мира, который вдруг стал адом.
Но меч Хирама был быстр. Он прошёл сквозь воздух, словно рассёк саму ткань ночи.
Крик Антальи разорвал тишину пустыни. Это был не человеческий звук. Это был звук, с которым рвётся душа, выходя из тела.
Джераб лежал неподвижно, его широкое тело прикрывало маленькое тельце сына. Но из-под его руки уже текла тёмная, густая лужа, и маленькая ручка Тамира, торчавшая из-под отцовской спины, безжизненно свисала вниз.
Острый меч не пощадил никого.
Аталья упала рядом, хватая ртом воздух, но не в силах издать ни звука. Она тянулась к сыну, её пальцы касались тёплой, липкой крови, смешанной с песком. Мир сузился до этой лужи, до этого безжизненного тельца и до широкой спины мужа, который до последнего вздоха пытался спасти их.
А затем пришёл он. Великий плач.
Он поднялся не из одной глотки. Он поднялся из сотен грудей. Женщины оазиса, те, кто потерял мужей, братьев, сыновей, вышли из своих укрытий. Они не кричали. Они выли. Это был низкий, гудящий, первобытный вой, который подхватил ветер и разнёс по пескам.
Плакальщицы рвали на себе одежды, рассыпали пепел по седым волосам и били себя в грудь в ритме, который был старше самого Вавилона. Этот плач не заглушали стоны раненых. Он был громче огня, громче лязга мечей, громче самого храма Бэла.
Это был плач земли, которая устала пить кровь. Плач женщин, у которых отняли всё, что можно было отнять.
И в самом центре этого воя, на коленях, в крови своего мужа и своего ребёнка, Аталья подняла голову. Её глаза, ещё недавно полные тихой радости, теперь были сухими. В них не было слёз. В них была пустота. А там, где бывает пустота, очень скоро рождается нечто новое. Нечто, чему нет имени. Нечто, что острее меча и холоднее пустынной ночи.
Она медленно провела рукой по лицу, размазывая кровь, и посмотрела на меч, выпавший из мёртвой руки мужа.
Великий плач стоял над оазисом. Но скоро он должен был стихнуть. Потому что слёзы ничего не решают.
Амвзонки 4
Наталья Коршун
Женщины племени в страшной беде,
Время боль совсем не уносит
С поклоном к царице приходят все,
Возглавить войну её просят.
Отомстить за мужей,
Отомстить за детей -
Прислуги коней седлают,
Амазонки в поход выступают
Великий плач стоял над оазисом три дня и три ночи.
Женщины не ели, не пили, не спали. Они сидели среди руин, рассыпав пепел по волосам, и их вой был так пронзителен, что даже шакалы в пустыне замолкали, услышав его. Жрецы храма Бэла приходили к ним, приносили воду и хлеб, но женщины отворачивались. Жрецы говорили о воле богов, о необходимости жертв, о том, что так было всегда и так будет всегда.
Но женщины больше не слушали.
На четвёртый день плач стих. Не потому что боль ушла. Боль осталась — она просто стала другой. Она перестала быть острой, как нож. Она стала тяжёлой, как камень. Она легла в груди каждой женщины, и этот камень давил, но не давал сломаться.
Наталья сидела у бассейна, который теперь был красным от крови. Рыбы исчезли — либо уплыли, либо были убиты, либо их забрала сама вода. Она держала в руках меч Джераба. Его кровь уже засохла на рукояти, и она не стирала её. Она носила эту кровь, как другие носят священные амулеты.
К ней подошла старая женщина по имени Ниса. Ниса была женой старейшины, и у неё было семь сыновей. Все семь лежали теперь в песке, покрытым пеплом и кровью. Ниса была так стара, что её морщины казались руслами высохших рек, но её глаза были ясными и твёрдыми.
— Ты держишь его меч, — сказала Ниса.
— Это был его меч, — ответила Аталья— Теперь это мой меч.
Ниса кивнула. Она огляделась. Вокруг них сидели другие женщины — те, кто потерял мужей, сыновей, отцов, братьев. Их лица были в пепле, их одежды разорваны, их глаза пусты. Но в этой пустоте было что-то общее. Что-то, что роднилось из одной боли.
— Жрецы говорят, что мы должны принести ещё жертв, — сказала Ниса. — Что боги голодны. Что мы должны отдать им наших дочерей, чтобы они пощадили нас.
Аталья медленно подняла голову. В её глазах не было слёз. В её глазах было что-то другое. Что-то, чего Ниса никогда раньше не видела в глазах молодой женщины.
— Я отдала им дочь, — тихо сказала Аталья — Я отдала им мужа. Я отдала им сына.
Она сжала рукоять меча так крепко, что её костяшки побелели.
— Больше я не отдам ничего.
Ниса посмотрела на неё долго. Потом она медленно, с трудом, потому что колени не слушались, поднялась на ноги. Она протянула руку Аталье и та помогла ей встать.
— Тогда что мы будем делать? — спросила Ниса.
Аталья оглядела женщин. Все они смотрели на неё. Не потому что она была старше или мудрее. А потому что в её руках был меч, и в её глазах было то, что они все чувствовали, но не могли назвать.
— Мы возьмём их мечи, — сказала Аталья — Мы возьмём их коней. Мы возьмём их силу. И мы пойдём за ними в пустыню. И мы найдём их. И мы убьём их всех.
Тишина, которая последовала за её словами, была громче любого крика.
Женщины переглядывались. Некоторые из них никогда не держали в руках ничего тяжелее веретена. Некоторые были так стары, что едва могли ходить. Некоторые были так молоды, что ещё не знали, что такое мужчина. Но все они потеряли то, что было им дороже жизни.
И все они поняли: выбора нет.
Можно было молить жрецов, чтобы они уговорили богов. Можно было плакать до конца дней и умереть в слезах, так и не узнав, что такое справедливость.
А можно было взять меч.
Первой заговорила молодая женщина по имени Лилита. У неё не было ни мужа, ни детей — ханаане убили её отца и братьев, а мать умерла от горя. Лалита была красивой, с длинными чёрными волосами и тонкими запястьями, на которых ещё вчера позвякивали серебряные браслеты. Теперь на её запястьях были только засохшие следы крови.
— Я умею стрелять из лука, — сказала она. — Мой отец научил меня, когда я была маленькой. Он говорил, что женщина должна уметь защищать себя.
Вторая женщина, Атурия, вдова кузнеца, поднялась с земли.
— Я умею ковать мечи, — сказала она. — Мой муж научил меня. Я могу сделать оружие для всех нас.
Третья, Энната, жена пастуха, сказала:
— Я знаю пустыню. Я знаю, где вода, где укрытие, где можно спрятаться. Я знаю тропы, по которым ходят кочевники.
Одна за другой женщины поднимались. И каждая говорила, что она умеет. И каждая говорила это не с гордостью, а с отчаянной решимостью — как человек, который понимает, что его навыки, которые раньше казались ненужными, теперь стали единственным, что у него осталось.
Аталья слушала их, и в её груди росло что-то новое. Это не была радость. Это не была надежда. Это было осознание силы. Силы, которая рождается не из желания победить, а из желания сохранить жизнь.
— Мы пойдём к храму Аллат, — сказала она наконец.
Аллат была древней богиней, которую почитали в этих землях задолго до того, как пришли жрецы Бэла с их кровавыми ритуалами. Аллат была богиней войны и охоты, её изображали воительницей в шлеме, с копьём и щитом, верхом на льве. Говорили, что она покровительствует женщинам, которые сражаются. Не потому что она любит войну. А потому что она знает: иногда война — единственный путь к миру.
Женщины пошли к храму Аллат все вместе. Их было тридцать семь — тридцать семь вдов, сирот, матерей, потерявших детей. Они шли медленно, потому что многие были ранены, потому что многие были слабы от голода и слёз. Но они шли.
Храм Аллат стоял на окраине Пальмиры, в месте, где пустыня начинала наступать на город. Он был меньше храма Бэла, проще, грубее. Но в нём не было канала, наполненного кровью. В нём был только алтарь, на котором горел вечный огонь, и статуя богини — женщины с мечом в руке и львом у ног.
Аталья подошла к статуе. Она подняла меч Джераба — меч, пропитанный кровью её мужа и сына — и положила его у ног богини.
— Аллат, — сказала она, и её голос был твёрдым, как камень. — Я не прошу тебя о милости. Я не прошу тебя о защите. Я прошу тебя о силе. Дай мне силу отомстить. Дай мне силу никогда больше не плакать. Дай мне силу сделать так, чтобы ни одна женщина больше не потеряла того, что потеряла я.
Она обернулась к женщинам.
— Мы клянёмся, — сказала она. — Мы клянёмся не возвращаться, пока не отомстим. Мы клянёмся не знать страха, потому что мы уже потеряли всё, чего можно бояться. Мы клянёмся быть сёстрами, потому что у нас больше нет мужей, отцов, сыновей. Мы клянёмся взять их мечи и их коней, и их силу, и использовать их против них самих.
Женщины подняли руки. И в этот момент, под сводами храма Аллат, при свете вечного огня, родилось то, о чём потом слагали легенды. Родилось сестринство воинов. Родилось женское воинство, которому не было равных в пустыне. Родились амазонки.
Не те мифические амазонки, о которых рассказывали греческие купцы. Не те, кто отрезал себе грудь, чтобы лучше стрелять из лука. А настоящие. Рождённые из боли. Закалённые в огне. Связанные клятвой, которая была крепче любой крови.
Аталья взяла меч с алтаря. Теперь это был не меч Джераба. Теперь это был её меч. Меч, который прошёл через огонь и кровь, и стал чем-то большим, чем просто кусок стали.
Она подняла его высоко, и лезвие блеснуло в свете факелов.
— Мы идём, — сказала она.
И тридцать семь женщин вышли из храма. Они шли не как жертвы. Они шли как охотницы. И пустыня, которая видела многое, на мгновение замерла, потому что она чувствовала: что-то изменилось. Что-то, что было заведено тысячелетия назад, теперь начало разворачиваться в обратную сторону.
Эпоха женских слёз закончилась.
Началась эпоха женской стали.
Первый бой 5
Наталья Коршун
Уж лучше погибнуть в горячем бою,
Чем в горе-беде раствориться,
И вот словно ветер царица в седле,
Победный песок клубится.
Сорок дней и сорок ночей шли женщины по пустыне.
Они шли не как воины — воины идут строем, с барабанами и знамёнами. Они шли как тени, как те, кто знает, что их ищут, и кто сам ищет. Они шли по тропам, которые знала Энната, жена пастуха, — тропам, по которым ходили только верблюды и скорпионы. Они шли днём, когда солнце палило так, что камни трескались, и ночью, когда луна превращала песок в серебро.
Сначала было трудно. Так трудно, что некоторые падали на песок и не могли встать. Их ноги, привыкшие к мягким циновкам и прохладной глине домов, покрылись пузырями, которые лопались и кровоточили. Их руки, привыкшие к веретену и глиняным кувшинам, не умели держать меч — он выскальзывал, тяжёлый, чужой, как живое существо, которое не хочет быть оружием.
Аталья шла впереди. Она несла меч Джерба, и этот меч был для неё не обузой, а памятью. Каждый раз, когда ей хотелось упасть, она думала о том, как Джераб падал за неё, как он закрывал её своим телом, как его широкая спина стала последнее, что увидел их сын. И она шла дальше.
Ниса, старая жена старейшины, шла позади. Она была слаба, её колени дрожали, но она не отставала. Она несла не меч, а мешочек с травами — она знала, как лечить раны, как останавливать кровь, как варить горький отвар, который даёт силы идти, когда тело говорит: «хватит».
Лалита, та, что умела стрелять из лука, несла свой лук — маленький, сделанный её отцом из рога горного козла и жил антилопы. Она несла его, как несут ребёнка, и каждый вечер, когда они останавливались у скудного источника, она чистила тетиву и проверяла стрелы.
Атур, вдова кузнеца, несла маленький горн — тяжёлый, неудобный, но она не расставалась с ним. Потому что она знала: мечи тупятся, наконечники стрел ломаются, и если они не смогут чинить оружие сами, они умрут в пустыне, как умирают все, кто идёт в неё без ремесла.
На десятый день они нашли воду. Не родник, не колодец — а скрытый источник, о котором знала только Энната. Вода была тёплой, с привкусом железа, но они пили её, как пьют вино на пиру, и смеялись впервые за много дней. Смех был странным — хриплым, непривычным, как будто они забыли, как смеяться. Но они вспомнили.
На пятнадцатый день они нашли кровь.
Они вышли на след каравана — того самого каравана, который шёл за ханаанскими воинами. Торговцы, везущие ткани, благовония, рабов. Они не знали, что идут за войной. Они шли, потому что так было заведено. И ханаанеи напали на них на рассвете, и убили всех, кто сопротивлялся, и забрали всё, что можно было унести.
Женщины нашли тела. Десять мужчин, две женщины, трое детей. Все они лежали в песке, и песок был красным вокруг них. Песок пил кровь, как пьёт воду, и не мог напиться.
Аталья подошла к телу старика. У него была седая борода и добрые морщины вокруг глаз. В его руке был зажат мешочек с благовониями — он торговал ладаном, тем самым ладаном, который горел в храме Бэла, тем самым ладаном, под запах которого жрецы резали детей.
Аталья взяла мешочек. Она открыла его, и запах ладана ударил ей в лицо — сладкий, густой, знакомый до тошноты. Она вспомнила храм. Вспомнила канал. Вспомнила свою дочь, которую унесли под белым покрывалом, и которая плакала, пока звук не растворился в шёпоте пустыни.
Она бросила мешочек в песок.
— Они убивают всех, — сказала она. — И торговцев, и детей, и тех, кто идёт с миром. Они не различают. Для них все — либо жертва, либо враг.
Ниса подошла к ней.
— Значит, мы тоже не будем различать, — сказала она. — Мы будем убивать их всех. Всех, кто носит их знак. Аталья посмотрела на неё. В глазах старой женщины не было жалости. Там была только сталь — та самая сталь, которой они учились владеть.
В этот день они начали учиться по-настоящему.
Лалита учила их стрелять из лука. Она ставила мишени — камни, обмотанные тряпками, — и заставляла женщин стрелять снова и снова, пока их пальцы не начинали кровоточить, пока тетива не врезалась в предплечья до синяков.
— Лук — это не палка со струной, — говорила она. — Это продолжение вашей руки. Ваша рука — это продолжение вашего сердца. Когда вы стреляете, вы не целитесь глазами. Вы целитесь болью. Вы стреляете тем, что у вас отняли. И тогда стрела не промахнётся.
Атурия учила их точить мечи. Она развела маленький костёр, поставила горн, и одна за другой женщины приносили ей оружие — мечи, отнятые у убитых торговцев, наконечники копий, ножи. Атурия клала их в огонь, и огонь делал их мягкими, а потом клал в воду, и вода делала их твёрдыми.
— Меч — это не просто сталь, — говорила она. — Это характер. Сначала его нужно сломать огнём, чтобы он стал послушным. А потом закалить водой, чтобы он стал твёрдым. Так и мы. Нас сломала боль. Теперь нас закалит месть.
Энната учила их ходить по песку бесшумно. Она показывала, как ставить ногу — сначала пятку, потом всю ступню, как перекатывать вес, как дышать, чтобы не сбиться. Она показывала, как прятаться в складках дюн, как сливаться с камнями, как становиться невидимой.
— Пустыня — это не враг, — говорила она. — Пустыня — это мать. Она научит вас прятаться, если вы будете слушать. Она научит вас находить воду, если вы будете терпеливы. Она научит вас убивать, если вы перестанете бояться.
И женщины учились. Их тела менялись. Их руки, которые раньше были мягкими, покрылись мозолями. Их ноги, которые раньше были нежными, стали твёрдыми, как кожа. Их лица, которые раньше были красивы той хрупкой красотой, которую ценят в невестах, стали другими — обветренными, загорелыми, с глазами, которые научились видеть в темноте.
Они перестали быть жёнами, дочерьми, матерями. Они стали сёстрами. Они стали одним телом, одной волей, одной болью, которая стала их силой.
На двадцатый день они нашли их.
Это был маленький отряд ханаанских воинов — двенадцать человек. Они шли обратно в свои земли, нагруженные добычей. С ними было трое пленников — молодые женщины, связанные верёвками, во рту кляп, чтобы не кричали. Их вели на жертву.
Аталья увидела их издалека. Она увидела связанных женщин, и что-то в её груди сжалось, как сжимается кулак перед ударом. Она вспомнила свою дочь. Она вспомнила, как её вели под белым покрывалом. Она вспомнила, как она кричала, и как никто не услышал.
Она собрала женщин. Их было тридцать семь. Против двенадцати воинов.
— Мы не будем сражаться в открытую, — сказала она. — Мы не воины. Мы — тени. Мы ударим на рассвете, когда они спят. Мы ударим быстро. Мы ударим так, чтобы никто не успел крикнуть.
Они ждали до рассвета. Они лежали в дюнах, как змеи, и песок был холодным под их телами, и холод проникал в кости, но они не шевелились. Они смотрели, как лагерь врагов засыпает, как часовые начинают клевать носом, как огонь в костре становится меньше и меньше.
А потом пришло время.
Лалита первая пустила стрелу. Тихо, почти беззвучно. Часовой упал, даже не успев понять, что произошло. Потом женщины бросились вперёд. Они бежали по песку, и их волосы развевались, и их мечи блестели в свете первых лучей солнца.
Бой был коротким. Воины ханаанеев проснулись от криков и бросились за оружием, но женщины были уже рядом. Они били не как воины — они били как те, кому нечего терять. Они били с яростью, которая страшнее любого умения. Они били, и каждый удар был за их дочь, за их мужа, за их сына, за их отца.
Девятерых они убили сразу. Трое попытались бежать. Энната догнала их первой — она бежала по песку так быстро, как бегают только те, кто вырос в пустыне. Она ударила одного в спину, и он упал лицом в песок. Другого она ударила по ногам, и он упал на колени, и тогда Ниса, старая Ниса, подошла к нему и перерезала ему горло своим маленьким ножом для трав.
Третий сдался. Он бросил меч и поднял руки, и в его глазах был такой ужас, что некоторые женщины дрогнули. Но Аталья подошла к нему, и в её глазах не было жалости.
— Ты убивал детей, — сказала она. — Ты не заслуживаешь жалости.
Она ударила его мечом Джераба, и он упал, и песок выпил его кровь, как пьёт воду.
Они стояли над телами, и их дыхание было тяжёлым, и их руки дрожали. Некоторые из них никогда раньше не убивали. Некоторые плакали — не от страха, а от того, что поняли: они перешли черту, из которой нет возврата. Они больше не были теми женщинами, которые плакали у бассейна в оазисе. Они были кем-то другим.
Аталья подошла к связанным женщинам. Она разрезала им верёвки мечом Джераба. Она сняла кляпы с их ртов.
— Вы свободны, — сказала она.
Женщины смотрели на неё с ужасом и благодарностью. Они не понимали, кто перед ними — спасительницы или новые убийцы.
— Идите в Пальмиру, — сказала Аталья — Идите к храму Аллат. Скажите им, что мы идём. Скажите им, что мы вернёмся не как жертвы. Как амазонки.
Женщины побежали, оглядываясь, и скоро исчезли за дюнами.
А Аталья обернулась к своим. Их было тридцать семь. И все они были живы. И все они были другими.
— Это была первая, — сказала она. — Но не последняя. Мы пойдём дальше. Мы найдём их всех. И мы вернём то, что они у нас отняли.
Она подняла меч Джераба, и лезвие блеснуло в свете утреннего солнца. И тридцать семь женщин подняли свои мечи в ответ.Это уже были не плачущие вдовы .Они - тени, которые научились убивать.
И пустыня, которая видела многое, на мгновение замерла. Потому что она чувствовала: что-то изменилось навсегда.
Месть амазонки 6
Сбиваются пленные в плотный отряд,
Но зоркий взгляд амазонки
Находит красивых и молодых,
В брачный шатёр уводит,
Последняя ночь проходит в любви,
На рассвете царица уходит.
Военное время диктует своё,
Каждый пленный должен молиться,
Последняя ночь - утончённая месть,
А утром - отрублена голова
С плеч широких в песок скатится.
Они шли по пустыне уже девяносто дней.
Девяносто дней, за которые они стали легендой. Девяносто дней, за которые их имя — амазонки — шептали у костров от Дамаска до Евфрата. Девяносто дней, за которые они убили больше, чем некоторые племена теряют за всю историю.
Но они понимали: месть — это не только кровь. Месть — это память. И если они хотят, чтобы их месть была полной, они должны сделать нечто большее, чем просто убивать. Они должны лишить врагов того, что те ценят больше жизни. Они должны превратить их из завоевателей в инструмент. В средство. В то, что используется и выбрасывается.
Это произошло после битвы у Чёрных скал.
Они победили отряд из тридцати воинов — тех самых, что шли с данью для храма Бэла. Двенадцать амазонок погибли. Девятнадцать остались. И у них было восемь пленных.
Восемь молодых, красивых воинов, связанных верёвками, с глазами, полными ужаса. Они ожидали смерти. Они знали, что их убьют. Они молились своим богам — тем самым богам, которым они приносили детей в жертву, — но боги молчали.
Аталья стояла перед ними, и в её глазах не было жалости. .Не ненависть. Не гнев. Что-то более глубокое. Более древнее.
— Вы пришли в наши земли, — сказала она. — Вы убили наших мужей. Вы убили наших сыновей. Вы забрали наших дочерей, чтобы принести их в жертву богам, которые никогда не были сыты.
Она подошла к одному из пленных — молодому воину с тёмными глазами и широкими плечами. Он был красив той суровой красотой, которая бывает у людей, выросших в пустыне. Он был похож на Джераба. И это не было совпадением — все они были похожи. Все они были из соседних племен.
— Мы могли бы убить вас сейчас, — продолжила Аталья — Мы могли бы отрубить вам головы и бросить ваши тела шакалам. Но это было бы слишком просто. Это было бы милосердием. А мы не хотим быть милосердными.
Она обернулась к амазонкам.
— Мы хотим, чтобы вы поняли, — сказала она. — Мы хотим, чтобы вы поняли, что значит быть использованным. Что значит быть не воином, а вещью. Что значит быть тем, что берётся на одну ночь, а на рассвете выбрасывается.
Она посмотрела на женщин.
— Каждая из вас, — сказала она, — выберет одного. Вы возьмёте его в свой шатёр. Вы будете с ним всю ночь. А на рассвете вы убьёте его.
Тишина, которая последовала за её словами, была громче любого крика.
Некоторые женщины задрожали. Некоторые заплакали. Но не от страха. От понимания. Они поняли, что Аталья предлагает им не просто месть. Она предлагает им выбор. Выбор между тем, чтобы остаться жертвами, и тем, чтобы стать теми, кто использует врага так же, как враг использовал их.
Ниса подошла к Аталье.
— Это не просто месть, — сказала она тихо. — Это продолжение рода. У нас нет мужей. У нас нет сыновей. Если мы хотим, чтобы наше племя жило, мы должны взять их силу. Их семена. И использовать их, как они использовали наших детей.
Аталья кивнула.
— Это утончённая месть, — сказала она. — Мы не просто убьём их. Мы возьмём у них всё, что они ценят. Их честь. Их силу. Их жизнь. А потом мы используем их, чтобы создать новое поколение. Поколение, которое будет помнить. Которое будет знать, что их отцы были не завоевателями, а инструментами.
Она обернулась к пленным.
— Каждый из вас проведёт последнюю ночь в шатре одной из нас, — сказала она. — Вы будете молиться своим богам. Вы будете просить их о милости. Но они не услышат вас. Потому что они никогда не слышали наших детей.
Она подняла меч Джераба.
— А на рассвете, — сказала она, — вы умрёте.
Пленные смотрели на неё с ужасом. Один из них, самый молодой, не выдержал. Он начал плакать — тихо, жалобно, как плачут дети.
— Пощадите, — прошептал он. — Я не хотел убивать. Меня заставили. Я не знал...
Аталья подошла к нему. Она посмотрела в его глаза, и в её глазах не было жалости. Но было что-то другое. Понимание.
— Я тоже не хотела терять сына, — сказала она тихо. — Но я потеряла его. Я тоже не хотела отдавать дочь. Но я отдала её. Ты не знал. Но ты делал. И этого достаточно.
Она обернулась к женщинам.
— Выбирайте, — сказала она.
Одна за другой амазонки подходили к пленным. Они смотрели на них не как на врагов. Они смотрели на них как на то, чем они теперь были — как на инструмент. Как на средство. Как на то, что используется и выбрасывается.
Лалита выбрала высокого воина с тёмными глазами. Атур выбрала широкоплечего, с руками, похожими на руки кузнеца. Энната выбрала самого молодого — того, что плакал.
Аталья подошла к последнему. Он был красив, как Джераб. У него были такие же тёмные глаза, такая же улыбка, такая же сила в плечах. Она смотрела на него долго, и в её груди что-то сжалось. Но она не дрогнула.
— Ты, — сказала она. — Ты будешь моим.
Она взяла его за руку и повела в свой шатёр.
Ночь была долгой.
Каждая амазонка провела эту ночь по-своему. Некоторые плакали. Некоторые молились. Некоторые просто лежали рядом с воином, смотрели на него и думали о том, что на рассвете они убьют его. Некоторые делали то, что должны были делать — не из желания, а из необходимости. Из понимания, что это единственный способ продолжить род. Единственный способ создать новое поколение, которое будет помнить.
Аталья лежала рядом с воином, который был похож на Джераба. Она смотрела на него, и он смотрел на неё. Он не понимал, что происходит. Он думал, что она его пощадила. Что она взяла его, потому что он ей понравился. Он не знал, что на рассвете она убьёт его.
— Почему ты плачешь? — спросил он тихо.
Аталья посмотрела на него. И в этот момент она поняла: он не злодей. Он не монстр. Он просто человек, который делал то, что делали все его соплеменники. Он не знал, что это неправильно. Он не знал, что есть другой путь.
— Потому что на рассвете я убью тебя, — сказала она.
Он замер. Он посмотрел на неё, и в его глазах был такой ужас, что она отвела взгляд.
— Почему? — прошептал он.
— Потому что ты убил моего сына, — сказала она. — Потому что ты забрал мою дочь. Потому что ты пришёл в наши земли, чтобы убивать и грабить. Потому что это единственная справедливость, которую я могу найти в этом мире.
Он молчал долго. Потом он протянул руку и коснулся её щеки.
— Прости, — сказал он. — Я не знал.
Аталья закрыла глаза. И в этот момент она поняла: месть не приносит облегчения. Месть — это просто ещё одна рана. Ещё одна боль.
Но она не могла остановиться. Она уже зашла слишком далеко.
Ночь прошла. Рассвет пришёл.
Одна за другой амазонки выходили из шатров. Они вели за собой воинов — связанных, сонных, ничего не понимающих. Они вели их к краю лагеря, где их ждали другие амазонки с мечами в руках.
Аталья вышла последней. Она вела за собой воина, который был похож на Джераба. Он шёл молча, опустив голову. Он не сопротивлялся. Он не молил о пощаде. Он просто шёл, потому что понимал: это конец.
Аталья остановилась. Она посмотрела на него, и в её глазах были слёзы. Но она не плакала. Она уже не могла плакать.
— Прости, — сказал он тихо.
Она подняла меч Джераба. И ударила.
Голова воина скатилась в песок. Кровь выпила песок, как пьёт воду.
Аталья стояла над телом, и в её груди было пусто. Не боль. Не гнев. Пустота. Она поняла: месть не заполняет пустоту. Месть только делает её больше.
Она обернулась к амазонкам. Они стояли молча, с мечами в руках, с кровью на одеждах. Они были другими. Они были не просто женщинами, которые потеряли всё. Они были теми, кто взял то, что у них отняли. Они были теми, кто использовал врага, как враг использовал их.
Они были амазонками.
И они были одиноки. Годы проходили в победных боях. Число амазонок увеличивалось. Было уже много кочевых племен. Бедуины, сидя у костра рассказывали о подвигах амазонок и их жестоком наказании врагов. Рассказы обрастали легендами.
Белая кобыла и вороной жеребец 7
Наталья Коршун
Годы прошли в победных боях,
Царица коня купает:
Рядом с белой кобылой возник вороной,
Хозяин за ним приплывает…
Их встретились взгляды,
Зажглись глаза, сердца двоих расцвели,
Накрыли длинный праздничный стол,
На свадьбу люди пришли.
Кубки налиты свадьбы вином,
Красный цвет в лучах солнца искрится,
Два следа ведут по песку в шатер,
Вновь любовь для двоих творится.
Годы прошли в победных боях.
Аталья уже не считала их. Пять? Семь? Десять? Время в пустыне течёт не как река, а как песок — медленно, незаметно, и однажды ты смотришь на свои руки и видишь, что они уже не те, что были вчера.
Амазонки стали силой, с которой считались все племена от Дамаска до Евфрата. Их боялись. Их уважали. Их имя шептали матери детям, чтобы те не плакали по ночам: *«Замолчи, а то придут амазонки»*. Но амазонки не приходили к тем, кто не трогал их. Они приходили только к тем, кто проливал кровь невинных. И таких становилось всё меньше.
Потому что мир менялся. Медленно, неохотно, как меняется пустыня после дождя — но менялся. Племена, которые раньше приносили детей в жертву, теперь приносили зерно и масло. Жрецы, которые раньше требовали крови, теперь довольствовались дымом ладана. Храм Бэла стоял по-прежнему величественный и мрачный, но канал в его полу давно зарос мхом, и жрецы больше не мыли плиты с тем особенным усердием.
Аталья чувствовала, что война заканчивается. Не потому что все враги были убиты. А потому что в её груди что-то устало. Меч Джераба по-прежнему висел у её пояса, но она всё реже брала его в руки. Её белая кобыла, которую она назвала Лайла — стала её единственным другом.
Лайла была прекрасна. Белая, как лунный свет, с гривой, которая касалась земли, и глазами, в которых отражалось небо. Она была не просто конём. Она была продолжением Антальи — её силой, её скоростью, её одиночеством.
И вот однажды, в вечер, когда солнце садилось за дюны, превращая песок в расплавленное золото, Аталья привела Лайлу к реке.
Это была не та река, у которой они сражались. Это была тихая, ленивая река, которая текла через оазис, как серебряная лента через зелёный бархат. Её берега были поросли тростником и дикими розами, и в воздухе пахло водой и цветами — тем запахом, который бывает только в местах, где земля наконец-то напилась.
Аталья сняла доспехи. Она сняла меч. Она сняла всё, что делало её воином, и осталась только женщиной — с загорелой кожей, с шрамами на плечах и руках, с волосами, которые давно не знали гребня и пахли пылью и потом.
Она вошла в воду вместе с Лайлой. Вода была тёплой, мягкой, как шёлк. Она обнимала их обеих, и Аталья закрыла глаза, и впервые за многие годы почувствовала, что её тело не болит. Что её душа не кричит. Что тишина вокруг неё — это не тишина перед боем, а просто тишина.
Она мыла Лайлу, и белая шерсть под её руками становилась ещё белее, как снег, которого не бывает в пустыне, но который она видела во снах. Она перебирала гриву, и Лайла фыркала от удовольствия, и брызги летели в стороны, сверкая в лучах заходящего солнца, как маленькие звёзды.
И в этот момент из-за поворота реки появился он.
Сначала Аталья услышала плеск — не тот плеск, который издаёт рыба или птица, а тяжёлый, мощный плеск большого тела, входящего в воду. Потом она увидела его.
Вороной жеребец.
Он был огромен. Его шерсть была чёрной, как ночь без луны, как бездна, в которую страшно заглянуть. Его грива развевалась по ветру, как чёрное знамя, и его ноздри раздувались, вдыхая запах воды и роз. Он шёл по реке медленно, величественно, как идёт царь, который знает, что вся земля принадлежит ему.
А рядом с ним, по пояс в воде, шёл его хозяин.
Аталья замерла.
Он был высоким — выше Джераба, выше всех мужчин, которых она знала. Его кожа была смуглой, обожжённой солнцем далёких земель, и на его плечах лежали шрамы — не от меча, а от верёвок, как у тех, кто долго был в неволе и вырвался на свободу. Его волосы были длинными, чёрными, мокрыми, и вода стекала по ним, как стекает дождь по крыльям орла.
Он не был воином ханаанских племён. Он не был торговцем из Пальмиры. Он был кем-то другим — кем-то, кто пришёл издалека, из тех земель, где солнце встаёт над морем, а не над песком. Его глаза были тёмными, как глаза вороного жеребца, и в них было что-то, что Аталья не видела ни у одного мужчины: не жажда власти, не жажда крови, не жажда славы. В них была усталость. Та же усталость, что жила в её собственной груди. Усталость человека, который шёл долго и наконец нашёл место, где можно остановиться.
Вороной жеребец и белая кобыла увидели друг друга.
Они замерли. Их ноздри раздулись. Их уши повернулись вперёд. И потом, медленно, как сходятся два берега одной реки, они потянулись друг к другу. Вороной коснулся мордой белой шеи Лайлы, и Лайла не отстранилась. Она фыркнула тихо, почти нежно, и прижалась к нему, и их отражения в воде слились в одно — чёрное и белое, ночь и день, тьма и свет.
Аталья смотрела на это, и в её груди что-то дрогнуло. Что-то, что она считала мёртвым. Что-то, что она похоронила вместе с Джерабом и Тамиром в ту ночь, когда мечи сверкали ярче звёзд.
Она подняла глаза.
И встретилась с его взглядом.
Время остановилось.
Не так, как останавливается время перед боем, когда сердце бьётся так быстро, что кажется, будто мир замер. А так, как останавливается время, когда ты вдруг понимаешь: то, что ты искала всю жизнь, стоит перед тобой, по пояс в воде, и смотрит на тебя глазами, в которых ты видишь себя.
Он не отвёл взгляд. Она не отвела взгляд. Между ними была вода — тёплая, прозрачная, живая. И в этой воде отражались две лошади — белая и вороная, — которые уже нашли друг друга.
— Твой конь красив, — сказала Аталья. Её голос был хриплым от молчания. Она давно не говорила ни с кем, кроме Лайлы.
— Твоя кобыла прекрасна, — ответил он. Его голос был низким, как гул пустыни, и в нём был акцент далёких земель — тех, где говорят на языке, которого Аталья не знала, но который почему-то понимала.
— Как тебя зовут? — спросила она.
— Ашур, — сказал он. — Я пришёл с востока. Я шёл долго. Мой жеребец устал. Я устал.
Он посмотрел на неё, и в его взгляде не было вопроса. Было только признание. Признание того, что он нашёл то, что искал. Не место. Не покой. Её.
— Я Аталья, — сказала она. — Я царица амазонок. Я убила больше людей, чем ты видел звёзд.
Ашур не дрогнул.
— Я тоже, — сказал он тихо. — Я тоже убивал. Я тоже потерял. Я тоже шёл через пустыню, думая, что никогда не остановлюсь.
Он сделал шаг к ней. Вода сомкнулась вокруг его тела, и Аталья почувствовала, как её сердце бьётся — не от страха, не от гнева, а от чего-то, что она забыла. От чего-то, что было старше войны, старше мести, старше самой пустыни.
— Можно мне остановиться? — спросил он.
Аталья смотрела на него долго. Она думала о Джерабе, о Тамире.,о дочери, которую унесли под белым покрывалом. Она думала о всех ночах, проведённых в шатрах с пленными, о всех рассветах, когда меч падал на их шеи. Она думала о том, что месть не заполнила пустоту, а только сделала её больше.
И она поняла: пустоту не заполнить местью. Пустоту можно заполнить только жизнью.
— Оставайся, — сказала она.
---
Свадьбу сыграли через семь дней.
Амазонки не знали, как праздновать. Они умели воевать, умели хоронить, умели молчать. Но они забыли, как радоваться. Аталье пришлось учить их заново.
Она сказала: «Мы будем праздновать так, как праздновали наши матери, до того, как пришла война. Мы будем петь. Мы будем танцевать. Мы будем пить вино, а не лить кровь».
Амазонки переглядывались. Некоторые плакали — не от горя, а от того, что вспомнили. Вспомнили, как их матери пели по вечерам, как они танцевали у костров, как они смеялись, и их смех был громче ветра.
Они украсили оазис. Они повесили на пальмы ленты из шёлка — красного, золотого, белого. Они зажгли сотни масляных ламп, и оазис засиял, как звезда, упавшая в пустыню. Они расстелили ковры на песке — ковры, которые они отбили у караванов и которые раньше казались им бесполезной добычей, а теперь стали троном для новобрачных.
Стол был длинным, как сама река. На нём стояли блюда, от которых кружилась голова: жареные перепёлки с мёдом и шафраном, лепёшки, пропитанные оливковым маслом, финики, фаршированные миндалём, гранаты, разломленные пополам, как сердца, полные рубиновых зёрен. И вино — красное, густое, ароматное, которое амазонки хранили в глиняных кувшинах, не зная, для какого праздника оно предназначено.
Теперь они знали.
Кубки были наполнены до краёв. Красное вино в лучах заходящего солнца искрилось, как жидкий рубин, и когда амазонки поднимали их, их руки — те самые руки, которые держали мечи и луки, — дрожали не от напряжения, а от волнения.
Перед ними поставили два кубка — золотых, тяжёлых, с чеканкой, в которой переплелись две рыбы и две луны. Такие кубки пьют только цари, и только в ночь, когда рождается новая судьба.
В них было вино — густое, тёмно-красное, цвета спелого граната, разломленного пополам. Оно искрилось в лучах догорающего солнца, и в каждой капле его дрожало пламя, как в сердце, которое научилось биться заново.
Это был тот самый красный цвет. Тот, что когда-то тёк по каналу храма Бэла. Тот, что обагрил песок в ночь длинных мечей. Но теперь он был другим. Он был не кровью — он был вином. Не смертью — а жизнью. Не жертвой — а любовью.
Аталья подняла свой кубок. Ашур поднял свой. Их руки встретились в воздухе, и золото звякнуло о золото — тихо, как бьются два сердца, которые наконец-то нашли ритм друг друга.
Она поднесла кубок к губам. Край металла коснулся её рта — прохладный, чужой, и в этот миг она почувствовала, как вино соприкасается с её языком: тёплое, живое, терпкое, как сама жизнь, которая иногда горчит, но без которой нет ничего.
Она сделала глоток. Маленький, бережный, как прикосновение к чему-то святому.
И в этом глотке было всё: и память о том, что было потеряно, и благодарность за то, что найдено, и обещание того, что ещё родится. Это был глоток новой жизни — той самой, что пробивается сквозь трещину в камне, той самой, что сильнее меча и сильнее боли.
Ашур смотрел на неё, и в его глазах отражались два огонька — от ламп, от вина, от неё самой. Он поднёс свой кубок и пил, глядя на неё, и в этом взгляде была клятва, которую не нужно было произносить вслух.
Кубки опустились. И между ними — между Антальей и Ашуром, между прошлым и будущим, между болью и радостью — повисла тишина. Не та тишина, что бывает перед боем. А та, что бывает, когда мир наконец-то выдыхает.
Аталья была одета в белое. Не в доспехи, не в походную одежду, а в длинное льняное платье, которое сшили для неё амазонки, вышив на подоле золотыми нитями двух рыб — синюю и золотую, тех самых, что когда-то кружили в фонтане оазиса. Её волосы были заплетены в косы, и в косы были вплетены цветы — белые розы, которые росли у реки, и жасмин, который пах так же, как в ту ночь, когда всё началось.
Ашур был одет в тёмно-синий халат, расшитый серебряными звёздами. Он выглядел как царь из далёких земель, и когда он взял Наталью за руку, его ладонь была тёплой и твёрдой, и Аталья почувствовала, что её пальцы — те самые, которые сжимали рукоять меча, — наконец-то сжимают что-то живое.
Музыка заиграла, когда солнце коснулось горизонта. Амазонки не умели играть на лютнях и арфах — их инструменты были другими. Они били в барабаны, сделанные из шкур, и пели песни, которые сами сочинили в долгие ночи у костров. Песни были странными — в них была и боль, и радость, и память о тех, кого больше не было, и надежда на тех, кто ещё родится.
Аталья и Ашур танцевали. Они танцевали медленно, как танцуют люди, которые знают, что у них впереди целая жизнь. Его рука лежала на её талии, и она чувствовала, как его сердце бьётся под халатом — ровно, спокойно, как бьётся сердце человека, который наконец-то дома.
— Ты не боишься? — спросил он тихо.
— Чего?
— Что я уйду. Что я предам. Что я стану таким, как те, кого ты убила.
Аталья посмотрела на него. В её глазах не было той стали, которая жила в них все эти годы. В её глазах была мягкость — та самая, которую она считала утраченной навсегда.
— Я больше не боюсь, — сказала она. — Я боялась, когда у меня было что терять. Потом я боялась, когда мне нечего было терять. А теперь...
Она замолчала. Потом она улыбнулась — впервые за много лет. Улыбка была неуверенной, хрупкой, как первый цветок, пробивающийся сквозь трещину в камне. Но она была настоящей.
— Теперь мне есть ради чего жить, — сказала она. — А не ради чего умирать.
Ашур наклонился и поцеловал её. И в этот момент амазонки закричали — не боевой клич, а крик радости, который был громче любого сражения.
Ночь опустилась на оазис, мягкая и тёплая, как шаль. Лампы догорали. Вино в кубках кончалось. Амазонки засыпали на коврах, обнявшись, как сёстры, которые наконец-то позволили себе отдохнуть.
Два следа вели по песку к шатру.
Один — лёгкий, женский, босой. Другой — тяжёлый, мужской, уверенный. Они шли рядом, не пересекаясь, не сливаясь, но и не расходясь. Два следа, которые говорили: мы вместе. Мы здесь. Мы живы.
В шатре, на коврах, усыпанных лепестками роз, Аталья и Ашур легли рядом. И впервые за много лет Аталья не держала меч под подушкой. Впервые за много лет она не прислушивалась к звукам пустыни, ожидая нападения. Впервые за много лет она закрыла глаза и не увидела кровь.
Она увидела воду. Тёплую, прозрачную, живую. И двух рыб — синюю и золотую, — которые кружили в ней, не боясь ничего.
На рассвете она проснулась от того, что Ашур смотрел на неё. В его глазах был свет — тот самый, который она видела когда-то в глазах Джераба, но другой. Не свет молодости, а свет зрелости. Свет человека, который знает цену жизни и не хочет её тратить.
— Доброе утро, — сказал он.
Аталья улыбнулась.
— Доброе утро, — ответила она.
И это было первое доброе утро за много лет.
---
ЭПИЛОГ. Цветок пустыни
Вернулся мир в красоты песков,
В дружбе сходятся племена,
Оазис расцвел, забился родник,
Пальмира цветком расцвела.
Вернулся мир в красоты песков.
Не сразу. Не в один день. Мир возвращался медленно, как возвращается зрение после долгой слепоты — сначала смутные очертания, потом цвета, потом лица.
Амазонки сложили мечи. Не выбросили — сложили. Они отнесли их в храм Аллат и положили у ног богини, как когда-то Аталья положила меч Джераба. Богиня смотрела на них со своей каменной улыбкой, и казалось, что она кивает: «Вы сделали то, что должны были. Теперь отдохните»
Некоторые амазонки остались воительницами. Они не могли забыть. Не хотели забывать. Они патрулировали границы оазиса, охраняли караваны, следили, чтобы ни одно племя больше не приносило детей в жертву. Но они больше не убивали. Они останавливали. Они предупреждали. Они защищали.
Другие амазонки стали матерями. Те, кто в ту ночь утончённой мести зачал детей от пленных воинов, родили сыновей и дочерей, которые росли в оазисе, не зная войны. Они росли среди пальм и фонтанов, среди песен и смеха, и когда им рассказывали о том, что сделали их матери, они слушали с широко раскрытыми глазами, как слушают сказку, в которую трудно поверить.
Аталья родила Ашуру двоих детей — мальчика и девочку. Мальчика назвали Джераб, в честь того, кто первым научил Аталью любить. Девочку назвали Лалита, в честь той, что учила ковать мечи в пустыне и погибла в бою. И когда Аталья держала их на руках, она плакала — не от горя, а от благодарности. Благодарности к пустыне, которая забрала у неё всё и вернула ей всё. Благодарности к воде, которая помнила её слёзы и её любовь. Благодарности к мечу, который защищал её, пока она не нашла то, что сильнее меча.
Оазис расцвёл. Родник, который когда-то был красным от крови, стал прозрачным, как слеза. Пальмы выросли так высоко, что их кроны касались облаков. Финики были сладкими, как мёд, а жасмин пах так сильно, что его аромат долетал до Дамаска.
Пальмира расцвела, как цветок. Как тот самый цветок, который вырастает в пустыне после дождя — хрупкий, невероятный, прекрасный. Цветок, который не должен был существовать, но существовал, потому что жизнь сильнее смерти, и любовь сильнее мести.
По вечерам, когда солнце садилось за дюны и песок становился розовым, Аталья и Ашур выходили к реке. Они садились на берегу, и их ноги были в воде, и две рыбы — синяя и золотая — кружили вокруг их ступней, как кружили когда-то, в ту ночь, когда всё началось.
Белая кобыла и вороной жеребец паслись рядом, и их жеребёнок — серый, в яблоках, с глазами матери и гривой отца — бегал между ними, и его смех, да, у жеребят бывает смех, разносился по оазису, как колокольчик.
И если вы спросите бедуинов, которые до сих пор ходят по Сирийской пустыне, они расскажут вам эту историю у костра, под звёздами, которые не менялись с тех пор. Они расскажут о храме, который помнил кровь. О женщинах, которые взяли мечи. О царице на белой кобыле и воине на вороном жеребце. О том, как месть превратилась в любовь, а любовь — в жизнь.
И они скажут вам: «Посмотрите на песок. Если луна светит достаточно ярко, вы увидите два следа. Они ведут к шатру. Они ведут к началу. Они ведут туда, где всё кончается и всё начинается заново».
Пески Сирийской пустыни поют до сих пор. Но теперь они поют не о крови. Они поют о любви.
И это самая древняя песня на свете.
Конец.
Археология: В Карфагене (современный Тунис) и других финикийских колониях (Сардиния, Сицилия) обнаружены священные участки, называемые Тофет (от библейского названия места жертвоприношений). Там найдены тысячи урн с кремированными останками младенцев и маленьких детей, захороненных вместе с останками ягнят и козляи.
Свидетельство о публикации №226092501730