Нежный Ризли, звезда Саутгемптона 1

   Нежный Ризли, звезда Саутгемптона, — пусть восходит и сияет бессмертно.
   Джордж Пиль, «Честь Ордена Подвязки», 1593

   За ним следует вельможа знатного рода, которого по праву Саутгемптон считает
   своим великим господином. Не было никого прекраснее его обликом, никого
   выдающеее в учёности, хотя едва лишь пушок пробивается на его нежном лице.
   Джон Сэнфорд, «Идиллии Аполлона и Муз», Оксфорд, 1592


ТЕАТР. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ КОРОЛЕВЕ
Март 1590 года, Лондон

I
Они выехали из Уайтхолла после полудня. Эссекс — в простом камзоле, без свиты, только двое слуг позади. Генри рядом, на гнедом мерине, которого ему дали из конюшен Бёрли. Март, но день сухой и яркий — редкость для Лондона. Солнце било в спину, и тени от всадников ложились длинно на мокрую мостовую.

Через Вестминстер, мимо аббатства, через Стрэнд — мимо домов богачей с открытыми окнами, мимо лавок, мимо возов с сеном. Потом — Сити: узкие улицы, крики торговцев, запах рыбы и угля. Эссекс говорил мало, но легко — о пустяках, о погоде, о какой-то лошади. Генри отвечал коротко, потому что думал о другом: они едут в театр. Он, Генри Ризли, граф Саутгемптон, воспитанник лорда Бёрли, — едет в публичный театр, в Шордич, смотреть пьесу, которую играют для двух тысяч простолюдинов. И ему плевать, что скажет Бёрли.

За Олдгейтом город кончился. Дорога шла через поля, мимо садов, мимо виселиц на холме. Потом — Шордич, и из-за крыш показался флаг: белое полотнище на длинном шесте, над деревянной крышей. Генри натянул поводья.
— Это «Театр»? — спросил он.
— Это, — отвечал Эссекс.

II
«Театр» был деревянный, трёхэтажный, с галереями, как цирк. Снаружи — некрашеные брёвна, потемневшие от дождя. Внутри — открытый двор, партер без крыши, сцена, выступающая вперёд, как пирс в море. Над сценой — крыша на столбах, расписанная: зодиак, облака, солнце. В партере стояли, в галереях сидели. Две, может быть, три тысячи человек — мужчины, женщины, дети, старики, подмастерья, матросы, торговки. Шум стоял как на рынке.

Эссекс повёл Генри наверх, в ложу — «лордовы комнаты», над сценой. Узкая скамья, подушки, перила. Отсюда было видно плохо: спины актёров, затылки, край сцены.  Эссекс оглядывал партер.
— Смотри, — сказал он и указал вниз.

Генри посмотрел. В партере, у самого края сцены, стоял мужчина. Не в толпе — отдельно, чуть в стороне, как будто толпа обтекала его. Молодой — лет двадцать пять. Высокий, тёмноволосый, в простом платье — не лорд, не купец. Что-то другое.
— Марло, — сказал Эссекс. — Кристофер Марло. Он написал эту пьесу.

Генри знал имя. Все знали имя. «Тамерлан» — легенда, ходившая по Лондону три года: пьеса, от которой у зрителей перехватывало дыхание, стих, который ревел со сцены, как ревёт ветер в паруса. Но Генри не знал лица. Он думал — драматург должен быть старше, солиднее. Этот же был молодой, приятной наружности: небольшие усики, бородка, плотно сжатые губы. Глаза огромные, темно-серые — самая яркая деталь. И еще взгляд — пристальный, словно устремленный в будущее. Может, так смотрят маги, которые это будущее как раз и видят.

III
Труба. Толпа заревела — и стихла. Из-за кулис вышел человек.
Эдвард Аллин. Огромный — на голову выше любого в труппе, широкоплечий, с голосом, от которого у Генри задрожало что-то внутри, в рёбрах, как от барабана. Он вышел в костюме Тамерлана — не в короне, не в бархате, а в овечьей шкуре, как пастух, и заговорил.

Генри не слышал слов — звук будто поглотил смысл. Голос Аллина шёл сквозь тело, как землетрясение сквозь стену. Это не было похоже ни на что, что Генри слышал — не в Сесил-хаус, не в университетских залах, не на придворных масках. Это был язык, которому не нужны были слушатели — он шёл, как лава, и зритель стоял на пути, не в силах отойти.

Тамерлан говорил — и мир слушал. Не потому, что слова были мудры. А потому, что голос был силой. Сила шла от человека, который стоял на сцене в овечьей шкуре, и говорила: я — пастух, и я переверну мир. И Генри верил. Не Тамерлану — Аллину. Нет — Марло. Нет — всем троим сразу: автору, актёру, роли. Они были одно целое, и это целое было больше, чем любой из них по отдельности.

Генри забыл Эссекса. Забыл ложу, забыл подушки, забыл, что он граф. Он стоял у перил и смотрел, и руки его сжимали дерево так, что побелели костяшки. Он думал: вот. Вот что я хочу. Не писать стихи для чтения, не играть на лютне для барона Бёрли, не декламировать на латыни для профессоров. Вот это: сцена, голос, две тысячи лиц, тишина, которую ты держишь одной строкой. Это.

Актеры, не занятые на сцене, с любопытством оглядывали ложу. Эссекс, уже дважды посмотревший Тамерлана, не был всецело поглощен действием. Взгляд его скользил по залу, по сцене, останавливался на Генри (он был весь на сцене), и тогда неопределенная  улыбка появлялась  на лице. Вспоминал свое первое потрясение от белого стиха "Тамерлана". И чувствовал на себе взгляды, будто тоже был актером, но уже другой пьесы, еще никем не написанной.

В антракте — если тут были антракты, Генри не понял, — Эссекс тронул его за плечо и указал вниз. Марло выходил из партера, протискиваясь сквозь толпу. Он шёл быстро, не оглядываясь, Генри увидел его спину  — и подумал: он уходит. Куда? Домой? А где его дом?
— Хочешь познакомиться? — спросил Эссекс.
Генри повернулся. Роберт смотрел на него. Тёмные глаза, за которыми — ничего. Или всё. Генри не знал, хочет ли. Какое-то странное предчувствие — стоит ли знакомиться с тем, кто знает будущее.
— Да, — сказал он все же. — Хочу.

Но Марло уже вышел. Дверь хлопнула, и будто его не было. На обратном пути Генри молчал. Эссекс тоже молчал — но иначе. Генри молчал, потому что ещё был там, на сцене, ещё слышал голос Аллина, ещё видел Тамерлана в овечьей шкуре. Эссекс молчал, потому что — Генри не знал почему.

IV
После театра сначала заехали в Сесил-хаус — Эссекс подождал у ворот, а Генри влетел внутрь. Хорошо, что Берли не было дома, иначе  разговоров не оберешься. Нет, нет, он ничего не забыл, ведь сегодня Эссекс должен представить его королеве.

Переодевался трижды: сперва выбрал алый дабл — слишком вызывающе, Бёрли заметит и спросит, на чьи деньги. Потом голубой — слишком бледно, потеряется в толпе. Остановился на чёрном шёлке с золотым галуном и венецианским воротником, который Флорио привёз ему в прошлом месяце. Серьга — двойная, с жемчужиной. Волосы не стал подвязывать: пусть лежат по плечам.

Эссекс, увидев его у ворот, кивнул — коротко, одобрительно. Ничего не сказал. Но Генри заметил: взгляд задержался на секунду дольше, чем нужно, — и опять в тёмных глазах ничего нельзя было прочитать.

V
До дворца недалеко, доехали скоро. Потом долго шли через анфиладу Уайтхолла. Эссекс вёл Генри мимо стражи, мимо придворных, мимо слуг с подносами. Генри старался не отставать и одновременно — смотреть. Всюду, куда ни кинь взгляд, — лица, платья, перья, золото. Стены затянуты гобеленами: Овидиевы метаморфозы — Диана и Актеон, Венера и Адонис. На полу — тростник, посыпанный лавандой. Пахло сухими травами, потом, воском, духами. Под ногами — мягко, как по сену.

Эссекс кивал направо и налево, не замедляя шага. Он переходил из одной роли в другую так быстро, что Генри не переставал удивляться. Вот он — бросает через плечо: «Боже, Сэкувилл, что за воротник, вы в нём как пеликан» — и Сэкувилл хохочет, хотя шутка не такая уж смешная. Вот он — склоняется к уху лорда Хауарда и шепчет что-то, от чего тот кивает, и лицо у него становится серьёзным. Он менялся — но каждая маска была настоящая. Он не выбирал, как Генри, — они все были  в нем.

Генри же был пока одинаковым. Милая учтивость — для себя этот образ он выбрал давно, ещё в Сесил-хаусе, под присмотром Бёрли. Улыбка, поклон, короткое слово, он научился нравиться. И ещё  часто видел себя со стороны. Тогда ему казалось, что он сам совсем не тот, каким его видят другие.

Дошли  до Guard Chamber. Стража в алых камзолах, алебарды. Эссекса пропустили без единого слова. Генри — за ним, по пятам, стараясь не наступить на шлейф чьего-то платья.

Presence Chamber. Огромный зал. Трон под балдахином — пустой, золотой. Вокруг — придворные: кто стоит, кто сидит на скамьях вдоль стен. Гобелены — Вертумн и Помона, Персей и Андромеда. Тростник на полу, но поверх него, перед троном, — турецкий ковёр, узорчатый, красный с золотом. «Когда входит королева, кладут ковёр поверх тростника», — шепнул Эссекс, словно прочитав его мысли. — «Турецкий. Подарок султана. Он слишком дорог, чтобы ходить по нему каждый день».

Придворные оглядывались. Эссекса — все знали. Генри — нет. Несколько взглядов скользнули по нему и задержались: длинные волосы, серьга, пусть смотрят. Одна из фрейлин — молодая, рыжая, с остреньким лицом — посмотрела прямо, без жеманства, и улыбнулась. Генри улыбнулся в ответ — учтивость, ничего больше — и тут же увидел себя со стороны: какая банальность! Но улыбка уже была послана, и рыжая отвернулась к соседке и зашептала.

Эссекс остановился.
— Здесь ждём, — сказал он. — Когда выйдут трубы, преклони колено. Она скажет — подойди. Ты подойдёшь. Не поворачивайся спиной. Если она спросит о чём-то — отвечай коротко. Она не любит длинных фраз.
— Что она спросит?
— Не знаю. Она любит сюрпризы.

Трубы.
Все встали на колено — волной, от дверей к трону. Генри опустился на одно колено, грациозно — он практиковал это сотни раз — и поднял глаза. Занавес балдахина раздвинулся, и Елизавета вошла.

Она показалась ему напряжённой, сжатой — словно всё в ней было собрано внутрь, подтянуто, как парус перед шквалом. Платье из серебряной парчи — огромное, колоколом, — воротник-жернова, стоявший вокруг лица. Лицо — белое. Совсем белое. Белила, румяна — как штукатурка храма. Глаза — тёмные, быстрые, волосы — рыжие, но не свои: парик, лежит прядями. Она села на трон. Взгляд — по залу, очень быстрый. Дамы расселись, слуги замерли. Тишину можно было потрогать рукой.

Эссекс поднялся, подошёл к трону, преклонил колено. Генри не слышал слов, только интонацию: почтительная, но свободная, — голос человека, который знает, что его любят. Королева кивнула. Эссекс выпрямился, повернулся и жестом позвал Генри.

Один шаг. Другой. Трон близко — он чувствует запах: розовая вода, лаванда, что-то горькое под ними — краска, может быть. Гобелен за спиной королевы — Венера и Адонис. Адонис, прекрасный юноша, убегает от богини.
Королева смотрит на него. Долго, оценивающе — будто в картинной галерее. Потом говорит, негромко, но в тишине зала — слышно:
— Formosus puer.

«Прекрасный юноша». Латынь. Овидиев оборот — так описывают Адониса. Генри почувствовал, как кровь приливает к лицу — под румянами, подумал: «Вот я стою, краснею. Это тоже видят. Все видят». Поднял глаза и сказал — тоже негромко, учтиво:
— Splendor formae meae transit, Majestas vestra in aeternum manet.

«Блеск красоты  преходящ, величество ваше — пребудет вечно». Он сам не знал, откуда это пришло — может, из Какстона, может, из молитвенника, — но это было правильно: и латынь, и комплимент, и лёгкая насмешка над собой, которая была правдой, потому что красота действительно проходит, а величие королей остаётся в веках.

Королева подняла бровь. Потом — улыбнулась. Не широко — она не улыбалась широко, боялась морщин, — но улыбка была настоящая.
— Эссекс, — сказала она, не отводя глаз от Генри, — ты привёл мне поэта.
Эссекс — за его спиной — засмеялся.
— Он учился в Кембридже, Ваше Величество...
— Кембридж учит латыни, не учтивости. Но boy способен ко всему.

Генри почувствовал укол — ему семнадцать, но он граф, он не мальчик, — но промолчал. Милая учтивость. Просто улыбнулся — чуть иронично, как бы признавая, что да, boy, и что?

Королева повернулась к даме справа — пожилой, в чёрном, с маленькой собачкой на коленях.
— Что скажешь, Мэри? Похож на Адониса?
Мэри Рэдклифф оглядела Генри с ног до головы.
— Слишком накрашен, — сказала она. — Как женщина.

Как раз не слишком, подумалось ему. Искусство грима всегда его привлекало — ведь изменить человека можно до неузнаваемости, это особый дар, как у художника. Вот только глаза — это другое. Взгляд — как диалог, как призыв к любви и пониманию, кто бы перед ним ни был. Генри взглянул на Мэри Рэдклифф прямо и нежно — любовь всегда действенна. Ему показалось, что она немного смутилась, да и все тоже.

Тут же вмешался Эссекс:
— Цвета бело-красной розы Тюдоров, Ваше Величество! Милорд в совершенном восторге от Вас, он часами готов говорить со мной о Ваших талантах и достоинствах.
Тишина. Потом — Елизавета засмеялась. Не улыбнулась — засмеялась, вслух, откинув голову. Дамы подхватили — дежурный смех, но настоящий. Рыжая фрейлина хихикнула и прикрылась веером. Мэри Рэдклифф покачала головой, но улыбнулась тоже.

Она смеётся, он им понравился. Но через минуту — забудет, надо что-то ещё? Но она уже спрашивала о семье — о Тичфилде, о его матери, о виконте Монтегю: «Ваш дед, кажется? Я надеюсь навестить его в Каудрее». И Генри отвечал — учтиво, коротко — и с обожанием смотрел на королеву. Отмеренное чувство, не больше, чем нужно — как интрига на будущее.

Милостивый кивок головы, разговор окончен. Эссекс подоспел, что-то шепнул, и она кивнула. Роберт взял Генри за локоть — мягко, незаметно — и повёл назад, пятясь, не поворачиваясь спиной. Генри пятился тоже, кланяясь, улыбаясь, — и в последнюю секунду, перед тем как выйти из Presence Chamber, перехватил взгляд рыжей фрейлины. Она улыбнулась, он — нет. Милая учтивость кончилась у двери.

VI
В Guard Chamber Эссекс отпустил его локоть и прислонился к стене.
— Ну, — сказал он. — Ты справился.
— Она назвала меня Адонисом.
— Она назвала тебя еще boy. Но ты отвечал хорошо. Мэри — та сука. Никто ей не возражает.
— Я не возражал. Я согласился.

Эссекс посмотрел на него — внимательно, как будто видел впервые.
— Да, — сказал он. — Согласился. Это умнее, чем возразить.

Пауза. Потом Эссекс протянул ему руку. Генри не понял жеста. Но почему-то волна любви и благодарности захлестнула его — он был готов на любые подвиги ради своего друга и кумира. Взял его руку — и поднёс к губам. Но Эссекс не позволил.
— Не здесь, — сказал он. — Не при всех. Просто... я хочу, чтобы ты знал. Ты мне не подопечный. Ты мне не паж. Ты мне — такой, какой ты есть, каким я тебя вижу. И когда я бываю искренним — а я не часто могу себе это позволить, Генри, — я говорю: я... ты мне нравишься таким.

Генри не нашёл что сказать и не очень понимал, что говорит ему Роберт Деверё. Учтивость не помогала, ирония тоже. Он стоял и смотрел на него — и его второе зрение, которое показывало его со стороны, впервые — впервые! — молчало. Он не видел себя. Он видел только его. Тёмные глаза Эссекса были непроницаемы, но только рядом с ним Генри чувствовал эмоциональную защищенность и тепло. 

VII
Шордич. «Театр». Пусто.
Последний зритель ушёл полчаса назад. Партер опустел, тростник на земле примялся, пахло пивом, мокрым деревом и жареным мясом из лавки напротив. На галереях ещё гудело эхо — Аллин работал три часа, и стены помнили его голос.
Он сидел за кулисами, на перевёрнутом ящике, и стягивал сапоги. Огромный, мокрый от пота, с красным лицом — после Тамерлана всегда так: столько времени орать на две тысячи человек, и лицо горит, как от лихорадки.

Марло зашёл попрощаться, присел на скамью. Он заходил иногда — послушать, как идёт текст. Смотрел на публику, на людей. Видел их лица, их чувства, мысленно правил диалоги, подбирая нужные краски. К лету собирался напечатать "Тамерлана".
А весна уже чувствовалась во всём, пьянила запахом еще не распустившейся листвы, располагала к надеждам.
— Кит, — Аллин сел рядом. — Сегодня граф Эссекс был.
— Правда? Я польщён. Что-нибудь просил передать?
— Ну ты и скажешь! Я ведь с ним не знаком. — Аллин хохотнул. — Он был с протеже. Вёл его, как невесту в церковь. Молодой мальчик, лет шестнадцати.
— А тебе-то что, Нед? Жениться собрался, а  на мальчиков заглядываешься.
— Вот уж не надо! Но красивый. Серьга, длинные волосы. И весь в кружевах.
— Может, это девочка?
— А ну тебя!

На самом деле Марло видел обоих, он всегда видел зал. И о мальчике слышал, тот был подопечным Бёрли. Красивый?  Нет, не то. Вот Адонис у Овидия — разве скажешь, что он красивый, просто красивый? Он скорее  любовь, которая рождает эту красоту.
Попробовать написать пьесу по Овидию — но кто будет в главных ролях? Венера — вот central female role. Английские мальчики-актёры не потянут. Это скорее роль для итальянское дель арто — у них есть актрисы, которые умеют играть любовь. Аллин уж точно не подойдёт. Он улыбнулся и оценивающе посмотрел на знаменитого актёра:
— Красивый, говоришь? Ну, Эссекс любит красивое. А что это он его опекает?
— Вопрос не по адресу. А ты знаешь его? Молодого?
— Я знаю Эссекса.

Аллин ждал продолжения. Марло не продолжил. Он сидел на скамье, скрестив руки, и смотрел на пустой двор. Лёгкий ветерок шевелил тростник. Где-то за стеной кричал торговец.
— Пьеса хорошая, Кит, — сказал Аллин.
— Пьеса та же, Нед. Публика другая.

Аллин не понял. Марло не объяснил. Он встал, кивнул — коротко, как кивают друзьям. Пошел быстро, не оглядываясь — исчез за углом.
Аллин посмотрел ему вслед. Потом — на двор. Пусто. Тростник, мокрые доски, флаг на крыше — спущен, спектакль окончен. Он потянулся, хрустнул шеей и пошёл домой.


Рецензии