Начало. Пятый километр
Звёзды были такие яркие, что видно было Млечный Путь — белёсую реку, текущую через всё небо. Только спутники — или дроны — мельтешили по небосклону точками, большими и малыми. Луна светила предательски. Так предательски, что хотелось зажмуриться и сделать вид, что её нет. Но она была. И светила. И нам предстояло идти под этим светом, как под прожектором.
Я лежал в спальнике и смотрел в потолок землянки. Потолок был земляной, подпёртый бревнами. На одном из бревен кто-то вырезал ножом: «Здесь был Коля». Я смотрел на эту надпись и думал: «Коля, ты где сейчас? Живой? Или уже нет?». Ответа не было. Только тишина. И храп соседа. И где-то далеко — глухой удар. Миномёт. Или артиллерия. Не разберёшь.
Вылезать из спальника не хотелось. Внутри было тепло — или почти тепло. В землянке было чуть теплее, чем на улице, но ночь была холодная. Мы приехали где-то в полночь. Сейчас было четыре. За четыре часа всё тепло выветрилось. Как будто его и не было.
Я откинул спальник, который висел на входе как занавеска. Это была лучшая дверь — спальник. Лучше любой двери. Он держал тепло. И не скрипел. И не хлопал. И не пропускал свет. Идеальная дверь. Если бы я был архитектором, я бы всем советовал: вешайте спальник вместо двери. Дёшево и практично.
Землянка, приютившая нас на ночь, была капитальной. Даже нары в два яруса. Стены с боков — из крышек снарядных ящиков. Буржуйка, на которой мы вскипятили чай в кружке и разогрели консервы — кашу из пайков. Перед сном. Это был пир. Настоящий пир. Как в «Тысяче и одной ночи», только вместо дворца — землянка, вместо яств — каша из пайка, вместо султана — мы. Голодные. Усталые. Живые.
Нас шестеро. Все из госпиталей. Все — после ранений. Кто-то с рукой в бинтах, кто-то с ногой, кто-то — просто с глазами, которые видели слишком много. Мы ждали сопровода. Он должен был прийти и повести нас до окопов.
И вот он пришёл. Принеся с собой какое-то неприятное чувство, неизвестности.
Первая процедура — фотографирование. С автоматом, который надо держать перед грудью. С жетоном, чтобы видно было номер. С бумажкой, на которой написана дата. Щёлк. Ещё щёлк. Готово.
Процедура неприятная. Наталкивает на мысль, что мы — просто единицы. За которые нужно отчитаться. Что всё наше людское — это только наше. Весь тот мир, который каждый несёт в себе. Эту Вселенную с переживаниями и чувствами. Это только твоё. Ты — единица. Которой завтра, скорее всего, не будет, ее обнулят хохлы, которых ты даже не увидишь.
Я посмотрел на свой жетон. Буква «В» — Вагнер. И номер. И больше ничего. Ни имени, ни фамилии, ни биографии. Только буква и номер. Как в концлагере. Только там были другие буквы. И другие номера. И другая война. А может, и не другая. Может, та же самая. Просто с другими декорациями.
Принесли ящик гранат и цинки с патронами. Сидим. Набиваем рожки. Складываем рюкзаки. Всё — только нужное. Гранаты. Патроны. Бутылка воды. У меня за пазухой — пачка влажных салфеток. Чтобы не замёрзли. И верёвка с кошкой — подарили вчера. Лопатка. В блиндаже тесно. Броники мешают. Как будто ты не человек, а черепаха, которая несёт на себе панцирь. Только панцирь этот не спасает от всего. От пули — может быть. От осколка — может быть. От смерти — нет.
И вот приказ по рации:
— Погода ясная, небо чистое — выходите.
Выбираемся по земляным ступенькам. Они заледенели. Скользко. Ноги скользят. Автомат цепляется. Наверху — быстро идём. Колонной. Дистанция — пять метров. Бегом. Пока затишье. И не начало светать.
Бежим.
Слышно только дыхание соседа. Скрип снега под ногами. Иногда — треск сломавшейся ветки. Где-то вдалеке — звуки стрельбы. Автомат. И СВД — снайперская винтовка. Её выстрел не спутаешь ни с чем. Как щелчок кнута. Как будто кто-то очень злой щёлкает кнутом. И этот щелчок — для тебя.
Нам бежать пять километров. Останавливаться нельзя. Движение — это жизнь. Встал — засекут группу. Отработают миномётами. И тогда — всё. Тогда — двести.
Кто-то говорит:
— Темна украинская ночь.
И другой добавляет — фразу из анекдота:
— А сало надо перепрятать.
Смеёмся. Тихо. Но смеёмся. Потому что смех — это тоже жизнь. Потому что, если не смеяться — можно сойти с ума. А сходить с ума некогда. Надо бежать.
Бежим. Слушаем. Воздух. «Птичек» не слышно. Пока.
Бежали по оврагу, поросшему лесополкой. Деревья — дубки и осины, толщиной с руку. Овраг глубиной с пятиэтажный дом. Передохнуть — прижавшись к деревьям. Чтобы не заметили. Кто-то курит в кулак. Дым не видно. Запах — есть. Но запах здесь не важен. Здесь важнее — тишина.
Надо выбираться наверх. Из оврага. Цепляясь за стволы и ветки. Потом помогаем друг другу. Встав цепью. Подав автомат. И такой живой цепью можно забраться. Иначе — никак. Под снегом — лёд. Скользко. Как будто кто-то специально сделал так, чтобы мы не выбрались. Но мы выбираемся. Потому что выбора нет.
Выбираемся наверх. Слушаем. Бежим по окраине леса. Впереди снег притоптан. Наша точка.
— Чи-Чи, — шепчу я в темноту.
В ответ — тишина.
— Чи-Чи, — повторяю.
Тишина.
Сопровод выходит к точке. Мы — следом. Бруствер. Пулемёт «Корд». Ящики. И трое наших лежат. Один — на кусте. Как будто отдыхает. Двое — в ямке у пулемёта. Все — двести. Что и как с ними — кто его знает. Никто не знает. И никто не скажет.Никогда.
Я смотрю на них и думаю: «А ведь они были живыми. Час назад. Может, два. Может, три. Они дышали. Они смотрели на небо. Они думали о чём-то. О доме. О семье. О том, что будет после. А теперь — ничего. Только тела. И тишина. И мы, которые идут мимо. И не можем ничего сделать. Только идти дальше. Потому что, если остановимся — тоже будем лежать. Как они. Как все».
Переговариваемся по рации. Наша точка — дальше. Опять бежим.
Дыхание становится тяжелее. Вдруг ловлю мысль: ноги поднимать всё тяжелее. Тут стало. Перепрыгиваю. И думаю: следующий — мне не перешагнуть. Ноги ватные.
И тут я вспоминаю Афган.
Почему Афган? Я сам не знаю. Может, потому что там тоже был бросок. Тоже ночь. Тоже страх. Только мне тогда девятнадцать. И сил — хоть отбавляй. Организм вспоминает былые нагрузки. Мышцы работают как автомат. Вспоминаю те самоходки в посёлок за самогоном. И марш до точки. В Афгане когда-то я мог двадцать километров пробежать за ночь. И после этого ещё заниматься своими делами. А потом пронести плиту для миномёта — сорок килограммов. И не умереть.
И вот сейчас организм вспоминает. И начинает работать сам. Когда кажется, что сил нет.
Я вспоминаю Афган, и мне становится легче. Потому что я уже это делал. Я уже бежал. Я уже падал. Я уже вставал. И значит — смогу снова.
Пробегаю мимо бойца. Тоже двести. Почему-то лежит и целится в другую сторону. В сторону наших. А впереди — бронетранспортер обгоревший. Задние дверки открыты. Осторожно вхожу нутрь. Чтобы не был заминированный. Хохлятский. Подбит вчера. Ещё запах гари. Как будто кто-то зажёг костёр и забыл его потушить.
Слышно «птичек». Две. Ждём. Минуту. Двадцать. Стихает. Странно. На войне в лесу нет птиц. Хотя боя нет. Тишина. Как будто лес затаился. Как будто он тоже ждёт. Как будто он тоже боится.
Бежим дальше.
И тут друг начинает работать миномёт. Слышно выход. И полёт. Пока мимо. Рвёт где-то метров за двести. Бежим. Следующий — ближе. Тут слышу: летит в меня. Падаю за дерево. Вжимаюсь в землю. Рядом. Мимо. Вскакиваю. Опять падаю.
Голос сзади — как стон:
— Ну беги быстрее! Накроют!
— Куда? — с матом отвечаю. — Дистанцию держи!
Вжимаемся. Падаем. Лупит прямо по нам. И вдруг — вбегаем на позицию. Несколько двухсотых. Всё наши. Ямы. Их даже окопами не назвать.
Команда:
— Все на месте! Занимаем оборону!
— А где хохлы? — спрашиваю.
Знакомый ответ:
— А тут кругом хохлы.
Занимаем оборону. Со мной — Шах. Позывной такой. Начинаю копать. Лопата скребёт мороженую землю. Лежа. Потому что лупит. Но скорость закапывания — такая, что экскаватор позавидует.
Вспоминаю фразу:
— Парень из стройбата заменяет экскаватор.
Мы не стройбат. Поэтому капаем ещё быстрее. Кто быстро капает — дольше живёт. Это не философия. Это физика. Это арифметика. Это жизнь.
Часа через четыре всё готово. Узкая щель. Два метра длиной. Метр глубиной. Вверху накидали веток — благо их взрывом наломало. Лупит не переставая. И всё почти по нам. Но мы уже залегли. Замерли.
Разговорились. Он лежал в госпитале в Луганске. В бывшем роддоме. Как на курорте. Я слушаю и думаю: «Роддом. Место, где рождаются. Госпиталь. Место, где умирают. А между ними — мы. Которые и не рождаются, и не умирают. Просто существуют. В щели. В земле. В темноте».
Разговор переходит в воспоминания. Я говорю про срочную службу. Про Афганистан.
— Сколько лет тебе, батя? — спрашивает он.
— Какой батя? — отвечаю. — Мы тут братья.
Смеёмся.
— Очень старший брат, — говорит он.
Ему двадцать. Рассказываю ему про службу. Про Афган. Воспоминания. Всё было как вчера. Но это другая война. Какая там война? Партизанщина. Сравниваю. Смеёмся. Перекликаемся с соседями. Жизнь продолжается.
А воспоминания —помогают выжить.
Я лежу в щели и смотрю в небо. Через ветки. Небо серое. Уже не чёрное. Уже светает. Значит — ещё один день. Ещё одна жизнь. Ещё одна победа.
Теперь я знаю: победа — это когда ты дожил до рассвета. Когда ты лежишь в щели. Когда ты слышишь дыхание соседа. Когда ты знаешь, что он тебя прикроет. И когда ты знаешь, что ты его прикроешь. И когда ты остался человеком. Не изменил себе. Не продал. Не предал.
Шах замолчал. Я тоже. Мы лежали и смотрели в небо. Каждый думал о своём. О доме. О семье. О том, что будет после. Или о том, что было до.
Я думал о Питере. О клубе. О ребятах. О том, что они сейчас делают. Может, спят. Может, пьют кофе. Может, строят что-то. А может — воюют. Как я. Где-то. На другой войне.
Я думал о Севере. О геологах. О Тимофее. О Петре. О тех, кто остался в шурфах. Под камнями. Навсегда.
Я думал о матери. О том, как она ждёт. О том, что она не знает, где я. О том, что она, наверное, молится. Хотя никогда не была верующей. А может, и была. Может, просто не говорила.
Я не знаю. Я не знаю, что я ей расскажу. Может, ничего. Может, просто обниму. И скажу: «Я дома».
Светало.
Небо становилось розовым. Потом — золотым. Потом — белым. Как будто кто-то наверху решил: хватит тьмы. Хватит смерти. Пора жить.
Я смотрел на это небо и думал: «Может, победа — это когда ты видишь рассвет? И знаешь, что он — твой? Что ты его выстрадал? Что ты его заработал? Не деньгами. Не подвигами. А тем, что просто дожил до него. Дожил, не сломался, не продал, не предал».
Шах зашевелился. Посмотрел на меня. Сказал:
— Слышь, брат. Живой?
— Живой, — ответил я.
— Ну, значит, день удался.
Он улыбнулся. Улыбка у него усталая, но настоящая. Как будто он выиграл в лотерею. Хотя он ничего не выиграл. Он просто остался жив. И это — выигрыш.
Я улыбнулся в ответ. И подумал: «Да. День удался. Мы живы. Пока. И это — победа».
А где-то вдалеке — бум. Миномёт. Потом ещё. Потом тишина. Потом опять. Как будто кто-то играет в игру. В очень злую игру. В игру, где правила придумывают не мы.
Но мы играем. Потому что выбора нет. Потому что мы — музыканты. А музыканты играют до конца.
Путь.
— Слышь, брат, — сказал Шах. — А ты откуда?
— Из Челябинска.
— А как ты здесь?
— Долгая история.
— А ты коротко.
— Коротко не получится.
Шах закурил. В кулак. Дым ушёл в рукав, и только запах остался — терпкий, горький, родной. Запах табака и войны.
— Ну, расскажи, — сказал он. — Всё равно сидим. Всё равно ждём. Всё равно не знаем, доживём ли до обеда.
Я посмотрел на него. Двадцать лет. Молодой. Поехал за деньгами. А попал сюда. В щель. В грязь. В войну.
— Ладно, — сказал я. — Слушай.
Я родился в Челябинске. В городе, который пахнет заводским дымом и железом. В городе, где характер закаляется с детства, а если не закаляется — значит, ты не из Челябинска.
Отец мой пошёл служить в сорок пятом. Война уже кончилась, но служба давалась легко. После голодного детства, где на всех детей одна пара обуви, армия казалась раем. Кормили. Одевали. Обували.
Дед мой был священником. Расстреляли в тридцать седьмом — за то, что спрятал церковную утварь, не отдал на переплавку. Прадед провёл тридцать четыре года в лагерях. Соловки. Беломорканал. Магадан. Он не отрёкся от веры. Ему говорили: подпиши бумагу, откажись от сана — и ты свободен. Он не подписал. Но не предал.
Мать была комсомолкой. Потом вторым секретарём обкома. Потом инженером-конструктором. Она верила в партию как деды верили в Бога. Когда началась перестройка, она не поддержала реформы. Осталась верна партии. И работала инженером до самого конца.
Я учился в техникуме. Потом работал в рефрижераторном депо. Мотался по всей стране — от Бреста до Владивостока, от Мурманска до Ташкента. Видел Урал в тумане. Байкал в шторм. Казахскую степь в июльском зное.
А потом — армия. Срочная. Афганистан. Мне было девятнадцать
Вернулся. Началась другая жизнь. Геологоразведка. Север. Полярный Урал. Обская губа. Ледовитый океан. Тайга. Комары. Медведи. Люди, которые не ждут наград. Люди, которые просто делают своё дело.
Там я понял: жизнь — это не то, что ты планируешь. Это то, что случается. Пока ты планируешь.
А потом — девяностые. Рынок. Базар. Бандиты. Крыши. Деньги. Кровь. Я уехал в Питер. Строил клуб. Строил рок-центр. Строил то, что должно было стать легендой.
И стало.
А потом — всё рассыпалось. Как карточный домик. Как песочный замок. Как мечта.
И я пошёл сюда. На войну. Потому что не знал, куда идти. Потому что не мог сидеть дома. Потому что что-то надо было делать. А может, потому что хотел забыть. Всё. И войну. И мир. И себя.
— Ну, ни хрена себе, — сказал Шах. — И это ты называешь «долгая история»?
— А ты думал?
— Я думал, ты сейчас скажешь: «Родился, учился, женился, пошёл воевать». А ты мне — про Афган. Про геологов. Про клуб. Про девяностые. Ты, брат, как книга. Только толстая.
— Толстая, — согласился я. — И с плохим концом.
— С каким концом?
— Не знаю. Пока не знаю.
Он замолчал. Посмотрел в небо. Потом сказал:
— Слушай. А расскажи ещё. Про клуб. Про то, как вы там. Про рок-н-ролл. Я в молодости тоже слушал. Цоя. Кино. Всё такое.
Я посмотрел на него. Двадцать лет. Родился, когда Цой уже умер. Слушал «Кино» на телефоне. В наушниках. А я слушал на кассетах. Переписывал с магнитофона на магнитофон. С шипением. С треском. С счастьем.
— Ладно, — сказал я. — Слушай.
Питер встретил меня дождём.
Не южным — проливным и ласковым. Не северным — где под ледяным ветром струя дождя сечёт, как струна. А именно питерским. Затяжным. Моросящим. Которому нет конца. Который навевает тоску.
Я вышел из вагона, поднял воротник куртки и остановился. Вокзал гудел. Люди бежали. А дождь падал и падал. Он был каким-то бесконечным. Как время. Как ожидание. Как жизнь, которая только начиналась и уже казалась чужой.
Меня встретили Валера и Таня. Валера — худой, длинный, длинноволосый, музыкант. Таня — маленькая, кудрявая, в плаще болотного цвета.
— Ну, здравствуй, — сказал Валера, хлопнув меня по плечу. — Добро пожаловать.
— Спасибо.
— Ты как? — спросила Таня.
— Мокрый.
— Это пройдёт.
— Когда?
— Никогда, — засмеялся Валера. — Это Петербург.
Они повели меня показывать город. Как заправские экскурсоводы, тыкали пальцами в здания, называли улицы, перечисляли имена. Я открыл рот и смотрел. Невский проспект. Каналы. Атланты. Лепнина, которая крошилась от времени.
Я шёл и вертел головой, как деревенский парень, впервые попавший на ярмарку.
И тут проходившая машина окатила меня водой из лужи. Вода была холодная, грязная, с запахом бензина.
— Привело в чувство? — спросила Таня.
— Да уж, — ответил я.
А чувство не подсказывало ничего хорошего. Полная неизвестность. Ни работы, ни жилья, ни знакомых. Денег — на пару недель.
— Ладно, — сказал Валера. — Поехали к нам.
Они жили в коммуналке. На Петроградской стороне. В доме с облупившейся лепниной и запахом кошек.
Их комната оказалась большой. С высокими потолками. С окном во двор. На стенах — плакаты «Кино», «Аквариум», «ДДТ». В углу — гитара.
— Живи пока здесь, — сказал Валера, кивнув на пол. — Матрас найдём.
Матрас нашли. Старый, пружинный, с пятном, похожим на карту Австралии. Положили на пол, накрыли простынёй.
— Нормально, — сказал я.
— Терпи, — ответила Таня. — Это Питер.
Накормили борщом. Настоящим. С мясом. С капустой. Со сметаной. После поезда, после дороги, после всей этой неизвестности — он показался мне лучшим блюдом в мире.
— Слушай, — сказал Валера, отодвигая тарелку. — А ты знаешь, что мы клуб строим?
— Какой клуб?
— Рок-клуб.
Я не понял. Рок — это что-то западное, запрещённое. А клуб ассоциировался с деревенским клубом, где по праздникам показывали кино.
— Рок-клуб, — повторил Валера. — В Питере рок-клуб — это легенда. Там Цой играл. Кинчев. Шевчук. Бутусов.
При упоминании этих фамилий что-то замерло внутри. Те самые голоса. Те самые песни. Те самые кассеты. С шипением. С треском. С счастьем.
— Хочу посмотреть, — сказал я.
— Поехали.
Здание бывшего кинотеатра стояло на Лиговском, 153.
На фасаде красовалась надпись: «Театр нерешённых проблем». Буквы были кривыми, намалёванными краской из баллончика.
Сам «театр» напоминал здание деревенского клуба. Такое ощущение, что в него угодила бомба. Этой бомбой была перестройка. А новые хозяева — «Театр нерешённых проблем» — оказались собранием слегка поехавших головой творческих людей.
Валера показывал куда-то в пустоту и говорил:
— Здесь будет зал на тысячу человек. Там — репетиционные точки. А там — студия звукозаписи.
Я смотрел на дырявую крышу. На облупившуюся краску. На груды мусора. И верил. Потому что хотел верить.
Тут появился человек. Крепкого телосложения, в кожаном плаще до пят. Волосы длинные, седые. Серьги в ушах.
— Петрович, — прошептал Валера.
— Легенда русского рока, — добавила Таня.
Петрович подошёл. Пожал мне руку.
— Новенький?
— Да.
— Из Челябинска.
— Откуда знаешь?
— Чувствую.
Он усмехнулся. И пошёл дальше.
А я стоял и думал: «Куда я попал? Что это за люди? Что это за жизнь?».
Ответа не было. Была только вера. И дождь. И Питер.
— И что дальше? — спросил Шах.
— Дальше? — Я посмотрел на него. — Дальше — клуб. Стройка. Рок-н-ролл. Фестиваль. Люди. Смерть. Жизнь. Всё.
— Ты как книга, брат.
— Я и есть книга. Только недописанная.
Он засмеялся. Потом замолчал. Потом сказал:
— Слушай. А расскажи ещё. Про клуб. Про то, как вы строили. Про музыку. Про то, как Цой приходил. Про всё.
Я посмотрел на него. На молодого парня. С двумя детьми. С долгами. С жизнью, которая осталась где-то там. За ленточкой.
— Ладно, — сказал я. — Слушай. Только это долго.
— А мы куда спешим? — ответил он. — Нас всё равно не ждут. А если ждут — то не сегодня.
И я начал рассказывать.
Про «Гору». Про «Нору». Про фестиваль «Экзотика». Про Лиговку, стоящую в пробке. Про людей, которые пришли, чтобы услышать свободу. Про то, как мы строили из ничего. Из битого кирпича. Из горбыля. Из надежды.
И вдруг понял: это не воспоминания. Это книга. Это жизнь. Это то, что было. И то, что есть.
И я стал рассказывать дальше.
Свидетельство о публикации №226092601346