Сибирская авантюра
Это было в девяностые годы.
Страна лежала в руинах.
Уже не та страна, в которой я родился, и не та, в которой я учился. Но город, куда я по-прежнему прилетал, всё ещё назывался Москвой и по-прежнему оставался столицей — только теперь уже России.
Когда я говорю «в руинах», то, конечно, имею в виду это фигурально. Никаких зримых разрушений не было. Но не было и почти ничего, что нормально работало бы. По крайней мере, создавалось именно такое гнетущее ощущение.
Магазины стояли полупустыми — чтобы не сказать больше. Такими же пустыми были карманы людей, которые кое-как работали, которым кое-как платили, а в целом всё происходящее казалось одной большой фикцией. По сравнению с Советским Союзом, где нам тоже многого не хватало, теперь мало что вообще оставалось.
Но что оставалось неизменным и чувствовалось с поразительной остротой — так это человеческое гостеприимство, которым всегда славилась эта земля. И я имею в виду действительно всю страну, «от Москвы до самых до окраин», пусть даже в каждом уголке Союза, где я вырос, берегли свои обычаи. Мои друзья, у которых я останавливался, у которых бывал в гостях, по-прежнему накрывали щедрые столы. Там было всё, что они умудрялись раздобыть, достать, выменять... Я сознательно не говорю просто «купить»: купить тогда получалось далеко не всегда. Сегодня, когда витрины московских супермаркетов ни в чем не уступают лучшим столицам мира, мои воспоминания могут показаться сгущением красок. Но правда в том, что реальность была куда тяжелее этих строк.
Я регулярно летал в Россию с чемоданами, набитыми одеждой «second hand». Это были вещи наших европейских друзей и знакомых: они знали о происходящем и отдавали то, что сами уже не носили, но что оставалось в безукоризненном виде. Иногда попадались вещи совершенно новые — просто не подошел размер, сменилась мода или разонравился фасон. В тогдашней России это воспринималось как запредельный люкс. Я раздавал всё близким, и они были бесконечно рады такой поддержке.
Вместе с тотальным дефицитом страну захлестнула бешеная инфляция, доходившая до трехсот процентов в год. При таком разгоне цен производство окончательно теряло смысл. Наличные деньги на глазах истаяли в пыль, превращаясь в своего рода «шагреневу кожу»: всё твое преступление заключалось лишь в том, что ты не успел проявить достаточной прыти, чтобы скинуть их на любой осязаемый товар.
Для большинства таким спасением оставалась еда. Те же, кому удавалось заработать чуть больше, лихорадочно скупали вещи впрок: телевизоры, холодильники — всё, что можно будет позже перепродать или на что-то обменять. Рассказывали об одном предпринимателе, который, получив на руки крупную сумму, выкупил у бедствующего завода целую партию новеньких грузовиков — предприятию кровь из носу требовалась живая ликвидность. Машины простояли на заводской стоянке около года, после чего были проданы втрое дороже. В той мутной перестроечной воде многим удавалось ловить очень крупную рыбу.
Но для основной массы то немногое, что ещё теплилось, сворачивалось или скатывалось к натуральному обмену. Заводы рассчитывались между собой собственной продукцией. Хуже того: нехватка наличности вынуждала директоров выдавать ею же зарплату рабочим. Так у каждого выхода из метро — да и просто на перекрестках — стихийно вырастали торжища. Москва превратилась в сплошной базар. Вперемешку с картошкой и соленьями из деревень люди продавали с рук хрусталь, ботинки, сковородки — всё, что удалось унести со склада вместо денег.
Я и сам старался покупать продукты именно у пожилых людей: брал у бабушек зелень, моченые яблоки, квашеную капусту, соленые огурцы — хотелось хоть копейкой поддержать стариков, поставленных на грань нищеты. Город гудел, как восточный караван-сарай, и хотя выглядело это дико, в этом была своя странная примета времени: вышел за порог — и прямо у ног кипит торговля.
Любой, до кого доходил рубль, спешил избавиться от него в тот же день, в первую очередь запасаясь провизией: завтра всё стоило уже на порядок дороже.
Единственными островками относительного благополучия оставались предприятия, гнавшие сырье на экспорт и получавшие твердую валюту. На доллары можно было решить любой вопрос и в любое время. Были, разумеется, и подрядчики, работавшие по государственному заказу — в первую очередь строители. Объект сдавали, комиссия подписывала акты, но казна была пуста: платить государству оказывалось нечем. При трехзначной инфляции задержка расчета всего на год превращала многомиллионную смету в ничто.
Осознав масштаб катастрофы, правительство узаконило механизм взаимозачетов.
Суть схемы была проста: экспортер обязан был платить налоги в бюджет. Из этих налогов казна должна была закрывать долги перед строителями. Чтобы исключить бюрократическую волокиту, экспортерам разрешили перечислять валютную выручку напрямую подрядчикам — в зачет собственных будущих налоговых платежей. И чем стремительнее проходила цепочка, тем меньше съедала инфляция.
Строительные тресты рыскали по всей стране в поисках партнеров с полными счетами, и главными спасителями, конечно, выступали нефтяники и газовики.
Мой близкий друг Мага работал тогда в крупной строительной компании. Зная, что часть моих институтских товарищей ушла в нефтегазовый сектор, он обратился ко мне за содействием. Строители щедро делились прибылью со всеми участниками сделки: получить живые средства сразу, пусть даже за вычетом ощутимых комиссионных, было неизмеримо выгоднее, чем годами ждать от государства бумажных обещаний, которые инфляция обратит в прах.
Ради одной такой операции нам с Магой и понадобилось лететь в самое сердце Сибири, к нефтяникам.
Стояла зима. Из Москвы поднялись точно по расписанию. Но уже на снижении, заходя на посадочную глиссаду, самолет вдруг, так и не коснувшись бетона, взревел турбинами, резко задрал нос и рванул обратно ввысь. Нас со страшной силой вдавило в спинки кресел. Ощущение было жуткое: сквозь рваный туман уже угадывались постройки аэродрома — и вдруг такой отчаянный бросок в небо. Командир сухо объявил, что по метеоусловиям полоса закрыта и борт уходит на запасной аэродром. Веселого было мало, нервы натянулись до предела. В подобные переделки в воздухе я прежде не попадал.
Спустя час приземлились. Хотя посадкой это назвать было трудно. Едва коснувшись полосы, лайнер затормозил, и мы всем телом ощутили, как тяжелую многотонную тушу повело юзом. Экипаж лихорадочно работал реверсом и прерывистым торможением, отчаянно нащупывая сцепление. На обледенелых трассах в машине меня крутило не раз, но испытать занос на пассажирском реактивном самолете — опыт не из приятных.
Наконец машина замерла. Объявили, что желающие могут выйти размяться: стоянка продлится не меньше двух часов. Большинство потянулось к трапу — после четырех часов болтанки всем хотелось глотнуть воздуха. И вот тут я по-настоящему оценил мужество и мастерство пилотов.
По бетону нельзя было сделать и шага — зеркальный, чистейший лед. Очутившись у шасси, я застыл в оцепенении: резина на огромных колесах не просто истерлась в ноль — из лысой поверхности лохмотьями торчал наружу металлический корд, обнажая белесые сплетения нитей.
Шквалистый ветер сек лицо колючей ледяной крупой; трудно было разобрать, то ли это снег хлещет с неба, то ли поземка срывается с земли. Картина открывалась совершенно сюрреалистическая.
Сколько продлится ожидание, никто не знал. И тут несколько пассажиров — судя по сноровке, из местных — решительно зашагали к багажному отсеку, рассудив, что надежнее добираться по суше. Я тронул Магу за рукав и твердо сказал, что в нынешних обстоятельствах выбираю колеса и землю. Мы забрали сумки и вышли на привокзальную площадь.
До нужного города оставалось верст сто шестьдесят — сто семьдесят. У выхода дежурили частники. Быстро сговорились с водителем, согласившимся на дальний рейс.
Но едва мы набрали скорость, мне живо вспомнился Одиссей, лавирующий меж Сциллой и Харибдой.
Трасса представляла собой узкий снежный желоб: двухметровые отвалы по обочинам создавали полную иллюзию движения по дну тоннеля. Наш лихач топил педаль в пол, легковушка взлетала на ледяных ухабах, швыряя нас из стороны в сторону, а навстречу из белесой мглы, вздымая вихри пороши, с ревом вылетали тяжелые многоосные тягачи. Минут через тридцать я забился в угол заднего сиденья и просто закрыл глаза. Повлиять на происходящее я не мог, а устраивать панику было глупо и стыдно.
Вскоре дорога вывела нас к речной переправе. Этого сюжетного поворота моя фантазия никак не предусматривала.
Обь в нижнем течении оказалась такого циклопического, необозримого размаха, какого я прежде никогда не видел. Из-за плотной снежной занавеси противоположный берег отсутствовал вовсе — вокруг лежала только слепящая белизна.
Подобающего слова для того плавсредства, к которому мы подкатили, у меня нет до сих пор. Назвали его паромом. Мне доводилось подниматься на паромы на Балтике, пересекать Средиземное море на Корсику, но с подобным чудом кораблестроения я встретился впервые. По сути, это был гигантский железный плот. Посередине громоздилась неказистая рубка, словно грубо срезанная автогеном со старого портового буксира. Никаких лееров, никаких ограждений или бортов. Машины заезжали по настилу по отмашке матросов и впритирку заклинивались на открытой палубе.
Мы уперлись в хвост очереди, где уже маячили грузовики и седан с прицепом. В толпе угрюмо шептались, что этот рейс, похоже, последний, а следующий пойдет разве что завтра к обеду. Перспектива замерзать ночью в заметенном сугробе не улыбалась никому.
И вдруг рабочий у сходней махнул рукой: на площадке оставалось место ровно под один легковой кузов — но строго без прицепа! Фуры отсекались сами собой, легковушка перед нами не проходила по габаритам. Наш шофер с победным кличем рванул вперед.
А я стоял у кромки этой клокочущей ледяной каши и думал: «Боже мой, что я здесь делаю?» Да, нам светил солидный куш от сделки. Но полет в неизведанную галактику точно не значился в моих планах. В теплой, уютной Нормандии меня ждала жена с крошечным сыном, а здесь простиралась стылая черная пучина и первобытный страх перед куском железа среди плывущих торосов. Мне вспомнились детские восторги от Джека Лондона, романтика Белого Безмолвия и приисков Клондайка, которыми я бредил и зачитывался мальчишкой. И я горько усмехнулся про себя: стоило судьбе подбросить первое настоящее испытание, как вся литературная спесь испарилась, уступив место глухой тревоге.
Вслух, само собой, я не проронил ни звука. Мага нервно смолил одну сигарету за другой — то ли спасаясь от мороза, то ли разделяя мое внутреннее напряжение. Хотя по натуре он был куда бесстрашнее и отчаяннее меня. За одним курьезным исключением: он панически не ладил с собаками. Вернее, собаки категорически не переносили его. В его повадках, видимо, чуялось что-то волчье, степное, потому что каждая подворотная шавка считала своим долгом вздыбить загривок и облаять его до хрипоты.
Наконец машина заехала на палубу, и над рекой прогремела команда отдать концы. Я намеренно облагораживаю эту фразу для печати: то, что на самом деле гаркнул капитан, принадлежало к сокровищнице отборного сибирского мата. То, как матросы вручную ворочали тяжеленные стальные аппарели, связывавшие посудину с ледяным припаем, — отдельная песня, бесконечно далекая от технического прогресса.
Плот дрогнул. Тяжело застучал дизель, под днищем с хрустом заворочалась шуга. Поразительно, но эта ледовая одиссея тревожила, казалось, меня одного: матросы и мужики вокруг курили и переговаривались с полнейшим равнодушием. Постепенно и меня начало отпускать, хотя поводов для спокойствия не прибавилось: наш берег мгновенно растворился в снежной круговерти, а противоположный не спешил проявляться. Мы повисли посреди безбрежной белой пустыни: под ногами угадывалась студеная бездна, а вокруг — только лед, вода и вязкая мгла.
Я подошел к самому краю настила, глядя в мутную стремнину.
И вдруг отчетливо вспомнил старую французскую песню «Река моего детства», слова которой когда-то переводил со словарем. Я делал это в юности, чтобы на слух запоминать редкие обороты, не встречавшиеся в учебниках. И в ней была одна строчка, запавшая в память:
«Солнце рождает тень, а печаль создает человека».
Мне подумалось тогда, что эта великая река, которую мы преодолевали с таким трудом, делает и из меня — пусть я уже сам был отцом — по-настоящему взрослого человека. И почудилось, что перед нами не просто Обь, а главная река всей нашей растерянной страны: река судьбы, несущаяся сквозь буран, и никто на свете в те годы не знал, к какому берегу она в конце концов причалит.
Из этих мыслей меня вывел сиплый голос паромщика в засаленной стеганой телогрейке:
— Не стой у кромки, земляк. На воду долго глядеть не моги — башка закружится, глазом моргнуть не успеешь, как булькнешь.
Он прищурился на мое тонкое городское пальто, мигом раскусил чужака и уже миролюбиво добавил:
— Курить найдется?
Я кликнул Магу, и мы щедро отсыпали ему сигарет. В благодарность мужик решил потравить дорожную тоску:
— Матрос один пообещал девчонке сдуру заграницу показать, всю Европу. Спрятал в трюме, таскал ей каждый день хлеб с тушенкой, ну и пользовался девичьей лаской, покуда та берегов ждала. Через месяц капитан полез вниз с проверкой — батюшки, сидит за тюками красавица! Тот матроса к стенке: «Под трибунал пущу, скотина!» А деваха в слезы: «Не губите его, гражданин начальник! Он человек душевный, он мне Париж обещал показать!» Капитан аж фуражку с затылка снял: «Дура ты набитая! Какой Париж?! Это ж паром! Он тридцать лет от этого яра до того яра челноком ходит!»
Мужик раскатисто гоготнул в кулак и пошел крепить тросы. Анекдот был с бородой, но сработал безотказно: ледяной ком внутри оттаял. А память почему-то сделала причудливый кульбит и вытащила на свет Боккаччо.
Я читал «Декамерон» еще мальчишкой, в пятнадцать лет, в Тбилиси. Естественно, в русском переводе. Там была лукавая новелла о простодушной девушке, которая отправилась странствовать в пустыню и напросилась на ночлег к молодому монаху-отшельнику. А тот принялся с ней с упоением «загонять дьявола обратно в ад», внушив бедняжке, что этим благочестивым занятием она спасает его грешную душу. Переводчик так и оставил ее прозвище на итальянский манер с окончанием на «о» — Рустико, не потрудившись растолковать советскому подростку, что по-итальянски это значит всего-навсего «простушка», «деревенщина». И вот теперь, десятилетия спустя, на скрипучем пароме посреди ледяной Оби, это тбилисское воспоминание вдруг вспыхнуло под сибирским ветром, соединив несоединимое.
Наш шофер тем временем сохранял олимпийское спокойствие: по его прикидкам, шли точно в графике. Греться в машине строжайше воспрещалось техникой безопасности, так что продрогли мы до костей. Но наконец сквозь снежную крупу начали проступать серые громады противоположного яра. Точной ширины этой реки в том месте я не назову и сейчас — ощущение было такое, словно мы перемахнули через студеное море.
Причалили. На сей раз железные сходни с грохотом врубились в мерзлую гальку без всяких происшествий. Колеса обрели твердую почву, мотор взревел, и машина понеслась к огням города.
Подкатили прямо к зданию аэровокзала — встреча была назначена именно там. Разумеется, наш злосчастный борт на «лысой» резине давным-давно благополучно сел, пассажиры разъехались по домам, но встречавший нас водитель стоял как вкопанный. Он методично опросил прилетевших, узнал, что двое сумасшедших рванули на попутке через реку, и терпеливо караулил у входа.
Когда добрались до гостиницы, за окнами уже стояла глухая сибирская ночь.
Ресторан с бесконечной вереницей строганины, ломтями жирного муксуна, копченой рыбой и запотевшими графинами мигом развеял дорожные кошмары.
Жизнь окончательно обретала свои краски.
Т.Д.
Свидетельство о публикации №226092601812