Три письма Вождю. Письмо второе
Письмо второе.
2. «И мне уж не хватает меня самого…»
Слово «скальд» в творчестве Мандельштама встречается дважды. Второй раз – в 1917 году, в стихотворении про «северных скальдов», строчка из которого стоит эпиграфом к данному эссе. А первый – в далёком 1914 году в знаменитом стихотворении «Я не слыхал рассказов Оссиана…». «И не одно сокровище, быть может, // Минуя внуков, к правнукам уйдет, // И снова скальд чужую песню сложит // И как свою её произнесет…».
К слову, о правнуках, к которым перешла песня. Прямым потомком древнего шотландского барда Лермонта был великий русский поэт Михаил Лермонтов. Интересно, что в процитированном выше стихотворении есть цитата из стихотворения Лермонтова «Желание». Сравните, «перекличка ворона и арфы» у Мандельштама и «арфы шотландской струну бы задел» у Лермонтова. Вот так вот оно всё переплелось.
Михаил Лермонтов был вообще важнейшим поэтом для Мандельштама. «А ещё над нами волен // Лермонтов, мучитель наш», – писал он в 1932 году. Древняя царская, ещё от Ивана Грозного, формула: «Жаловати есмя своих холопей вольны, а и казнить вольны же». Так, по сути, он ставит Лермонтова на высшее – царское! – место в иерархии русской поэзии.
«У Лермонтова переплет был зелено-голубой и какой-то военный, недаром он был гусар. Никогда он не казался мне братом или родственником Пушкина». Это из «Шума времени». Но дело не в Пушкине. Пока запомним, для Мандельштама была значима эта связка: поэт-гусар. Воин.
Ну, и сама идея поэтического дара, передающегося по наследству от предков – кровных или духовных – потомками, тоже была значима для него. Проявилось это неожиданно уже в 30-е годы.
Вот как вспоминала об этом Н.Я. Мандельштам во «Второй книге»: «Мандельштам – и по метрике Осип, а не Иосиф – никогда не забывал, что он еврей, но «память крови» была у него своеобразная. Она восходила к праотцам и к Испании, к Средиземноморью, а скитальческий путь отцов через Центральную Европу он начисто позабыл. Иначе говоря, он ощущал связь с пастухами и царями Библии, с александрийскими и испанскими евреями, поэтами и философами и даже подобрал себе среди них родственника: испанского поэта, которого инквизиция держала на цепи в подземелье. «У меня есть от него хоть кровинка», – сказал Мандельштам, прочтя в Воронеже биографию испанского еврея».
Известно, в какой книге Мандельштам прочитал биографию «родственника». Это был опубликованный в 1934 году сборник «Испанские и португальские поэты, жертвы инквизиции», составленный В.Я. Парнахом. Есть предположение, кто мог быть этим «родственником». Скорее всего, это был поэт Луис де Леон (1528-1591). Не удивительно, что он был близок Мандельштаму. Поэт-неоплатоник, переводчик Библии и Данте, узник инквизиции. Существует легенда, что, когда он вернулся в университет Саламанки после пятилетнего заключения, первой фразой, которую он произнес, взойдя на кафедру, было: «Как я говорил вам вчера…». Это блестящее игнорирование собственной несвободы, точнее, приоритет свободы духовной, разумеется, не могло не восхищать Мандельштама! «И есть лесная Саламанка // Для непослушных умных птиц!».
Вот и тут – он воспоизводит и стихи Лермонтова, и творения древних скальдов.
Как известно, одной из особенностей поэзии скальдов является использование особого поэтического приема – кеннинга. По своей сути, кеннинги – это особые метафоры, которые скальды использовали для обозначения каких-то совершенно простых явлений – корабля, моря, меча.
В основном, понятия, связанные с морем и битвой – а больше древних скандинавов ничего, собственно, и не интересовало – передавались через сложные сопоставления с образами скандинавской мифологии. «Вепрь моря», «сын Одина», «месяц корабля»... Образы зачастую были сложны до вычурности, но слушатели скальдов именно эту вычурность и ценили.
Третий период творчества Осипа Мандельштама, период поэтики, характеризующейся очень сложным, тёмным языком, обычно отсчитывается с конца двадцатых – с начала тридцатых годов. Но ещё в 1923 году, в преддверии тёмного периода он создает одно из самых загадочных своих стихотворений – верлибр «Нашедшему подкову».
Время его создания — было особенным для Мандельштама. Особенным в личной жизни — в 1919 году он познакомился с Надеждой Хазиной и в 1922 году зарегистрировал с нею брак. Особенным исторически — закончилась гражданская война, а вместе с ней — и период скитаний для молодой четы. Стало понятно, что Советская власть — это надолго. Надо было как-то обустраиваться в новой реальности.
Наконец, этот период стал для него особенным в поэзии. В 1922 году выходит сборник «Tristia», а в 1923 году — «Вторая книга», подведшие итог второму периоду его поэтики. Стихи пока пишутся, но скоро, после 1925 года — наступит пятилетняя пауза. Поэт начнет писать прозу — «Шум времени» (1923), «Египетская марка» (1927), а также создаст ряд статей, в которых обобщит свои взгляды на природу поэзии.
Но пока — словно бы забегая вперёд — он пишет первые свои «тёмные» стихи. В том числе и «Нашедшему подкову». И своеобразные мандельштамовские кеннинги отыщутся уже там.
Возьмём, например, «чернозем Нееры». Неера в античной мифологии – титанида, дочь Океана. Живёт исключительно в море. Чернозём Нееры – соответственно, море. Вполне скальдический оборот, с той разницей, что скальд вместо Нееры взял бы какого-то персонажа из скандинавской мифологии. Да и само сопоставление моря с полем, а корабля – с конем вполне укладывается в логику скандинавских викингов.
Хрусталь, в котором движутся колёса
и шарахаются лошади,
Влажный чернозём Нееры, каждую ночь
распаханный заново
Вилами, трезубцами, мотыгами, плугами.
Наверняка, читателю данного эссе уподобление поэзии Мандельштама и скальдов покажется несколько натянутым. Но как быть, если в стихотворении встречаются следующие пассажи?
…вдыхая запах
Смолистых слез, проступивших сквозь обшивку корабля,
Любуясь на доски,
Заклепанные, слаженные в переборки
Не вифлеемским мирным плотником, а другим –
Отцом путешествий, другом морехода
Что это за «друг морехода»? Ещё и прямо противопоставленный Христу? В Советском Союзе был один всеобщий «друг». Но, кажется, речь пока не о нём.
Конь лежит в пыли и храпит в мыле,
Но крутой поворот его шеи
Еще сохраняет воспоминание о беге с разбросанными ногами, –
Когда их было не четыре,
А по числу камней дороги,
Обновляемых в четыре смены,
По числу отталкиваний от земли
Пышущего жаром иноходца.
Посчитаем же, сколько ног! Конь отталкивается двумя ногами, иноходец – двумя правыми, затем – двумя левыми. Четыре смены ног, т.е. четыре отталкивания от земли, помноженные на два одновременных касания – итого восемь ног. Ровно столько – сколько имел Слейпнир, легендарный конь Одина.
Символически оторвавшись от земли, от пространства «вифлиемского плотника», вступив в морское пространство лирический герой словно бы вырывается из человеческой цивилизации, вступив в игру языческих богов, стихий и природных сил. Справится ли он с этой игрой?
Несмотря на кажущуюся запутанность, «Нашедшему подкову» имеет довольно чёткую структуру. Сначала четыре строфы про сосны – их прошлое (в лесу) и будущее (в качестве корабельных мачт). Причем если о будущем в виде корабельных мачт они мечтают, то о прошлом – даже не вспоминают.
В этом всём, опять же, чудится Лермонтов. И его мечтающая сосна из стихотворения «На севере диком…», и мачта, которая гнётся и скрипит, в «Парусе». «А он, мятежный, просит бури…».
Бури долго ждать не приходится. Идёт переходная строфа, там, где «3емля гудит метафорой». И сразу же – первая загадка.
И лёгкие двуколки,
В броской упряжи густых от натуги
птичьих
стай,
Разрываются на части,
Соперничая с храпящими любимцами
ристалищ.
Снова мифологический образ. Двухколёсная колесница (двуколка), запряженная птицами – это атрибут Афродиты. Да, не из скандинавской мифологии, но тоже языческая богиня. Так Мандельштам обращается к античной мифологии. Но античность сразу же проигрывает викингам, белые лебеди – Слейпниру, Афродита – Одину.
Дальше – неожиданно.
Трижды блажен, кто введет в песнь имя…
И ещё…
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других…
Какое имя? Какое название? Или мы что-то пропустили? Может быть, Мандельштам имел в виду какое-то конкретное имя? Может, он уже ввёл это имя в «песнь», а мы пропустили?
Не буду тянуть. Я думаю, да, тут имелось в виду совершенно конкретное имя. И оно прямо указано в предыдущей строфа.
Соперничая с храпящими любимцами риСТАЛИщ.
Анаграммы, мы с этим ещё встретимся в этом эссе, применялись Мандельштамом постоянно. Так что это не случайность. Итак, имя названо. Имя как напоминание о том, кто находится рядом.
И сразу же, чтобы для закрепления – описание его, этого имени владельца.
Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного
одуряющего запаха –
Будь то близость мужчины,
Или запах шерсти сильного зверя,
Или просто дух чебра, растертого между ладоней.
Чебр, правильнее, чабер, к слову – очень популярная приправа на Кавказе. Как напоминание об одном кавказском персонаже. Ну а лирическому герою не удаётся обрести покой ни в буре, ни в своей любимой античности. Назвав имя, он сразу вспоминает, КТО теперь рядом с ним!
Дальше, как по волшебству, меняется мир. Вместо неустойчивого, но свободного мира морской стихии сам воздух превращается во что-то вязкое, в чём «движутся колеса и шарахаются лошади», из чего «нельзя выйти, в него трудно войти».
Поэт фиксирует изменение мироздание. И фиксирует изменение времени.
Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу…
Нашей эры – эры христианской? Самое простое толкование этих слов. Вроде бы – слишком простое для Мандельштама. Но есть косвенное подтверждение справедливости именно такого предположения.
Эра звенела, как шар золотой,
Полая, литая, никем не поддерживаемая,
На всякое прикосновение отвечала «да» и «нет».
Так ребенок отвечает:
«Я дам тебе яблоко» – или: «Я не дам тебе яблоко».
Кажется, тут тоже евангельские слова. Нагорная проповедь, слова Христа: «Но да будет слово ваше: «да, да»; «нет, нет»; а что сверх этого, то от лукавого» (Мф. 5:37).
Но эта эра, эра «вифлиемского мирного плотника» уходит. Уходит не только вместе с христианством – с самой идеей христианского царства. Золотое яблоко очень уж напоминает державу – золотой шар с крестом, атрибут царской власти.
Эра уходит вместе с поэтом. Конь лежит в мыле – попытка стать «любимцем ристалищ», любимцем нового языческого божества провалилась.
Дальнейшие стихи Мандельштама настолько ясны и прозрачны, что не хочется их комментировать. Да, конечно, он уже не ощущал себя жильцом на этом свете. Оставался лишь голос, который подобно надписи на монете что-то мог донести… Что-то… Кому-то… Всё довольно ясно с подковой. Человеческие губы, // которым больше нечего сказать, // Сохраняют форму последнего сказанного слова». Форма сжатых губ напоминает подкову. Можно вспомнить и «ленинское-сталинское слово – // Воздушно-океанская подкова», – из другого стихотворения. Поэт посылает своему провиденциальному читателю свое слово-подкову. Зачем? Может быть, на счастье?
Или как мольбу о спасении. «Я не гожусь для этой роли», – словно бы говорит поэт своему провиденциальному читателю. «Я не любимец риСТАЛИщ. Я – ездок лёгкой двуколки богини любви и не гожусь для нового мира и нового – слишком вязкого! – моря».
И в этом случае его провиденциальный читатель имеет вполне конкретное имя. Именно этот, совершенно конкретный читатель, как надеялся поэт, мог найти эту подкову и спасти лирического героя. В тех относительно благополучных двадцатых такая надежда ещё была.
---
Первая версия статьи опубликована на сайте журнала «Просодия» 17.03.2022
Свидетельство о публикации №226092601875