Кизяк-кантата

Играет орган.

1.
Тяжелые, бархатные волны звука накатывают на пыльные портьеры, заставляя дрожать хрустальные подвески на старой люстре. Мелодия, мрачная и торжественная, полна такого вселенского трагизма, что без ста граммов слушать ее решительно невозможно. А лучше бы все триста. Чтобы душа, понимаешь, развернулась, а потом свернулась в трубочку и забилась под плинтус от осознания собственного ничтожества.
За инструментом, ссутулившись, сидит Бонус. Его пальцы, бледные и тонкие, порхают по клавишам, извлекая из недр старого инструмента стоны и громы. Он полностью погружен в пучину творческого самоистязания.
В дверном проеме, прислонившись к косяку и скрестив руки на груди, материализуется Флюг. Он смотрит на эту сцену с неодобрительным прищуром, словно нашкодившего кота, который вместо того, чтобы ловить мышей, разматывает клубок хозяйской пряжи.
— Милый, это Шопен? — с едкой нежностью в голосе интересуется Флюг.
Бонус, не оборачиваясь, вздрагивает. Музыка обрывается на диссонирующем аккорде, который повисает в воздухе, как топор палача.
— Да нет, — глухо отвечает он. — Это я так, для себя huярю.
Флюг хмыкает и делает шаг в комнату.
— А вот Шопеном некоторым не стоило бы прикрываться. Особенно после того, как в Городище, понимаешь, строительство коммунизма, понимаешь, запороли, знамя пропили, моральный кодекс разложили.
Бонус медленно поворачивается на органном стуле. Лицо его выражает страдание, достойное кисти Караваджо.
— Виноват... — шепчет он, заламывая руки.
— Нэт, — отрезает Флюг, переходя на суровый горский акцент. — Ошибки надо смИвать кровью. Ми будем вас судить пА закону гор.
Глаза Бонуса испуганно расширяются. Он сползает со стула и падает на колени.
— Я все расскажу! Все явки сдам!
Флюг презрительно машет рукой.
— Да чё нам эти явки! Кому, признавайсь, две рессоры от "Беларуси" загнал? Армянам?! А корову у Кольки-хромого почто отравил?
— Меня заставили! — вопит Бонус, цепляясь за штанину Флюга. — Меня пытали маленькими гонорарами!
Флюг замирает. Его лицо озаряется страшной догадкой.
— Ах, вона что!!! Теперь понятно, почему у коровы рога отлетели. Ты её рессорой по вымю ёбnul?!! Губитель социалистического имущества! Коровий душегуб!
Бонуса прижали к стенке. Точнее, к резной ножке органа. Он обмяк, осознав всю тяжесть обвинений. Сказать было нечего.
— Вы меня когда расстреливать станете, — произносит он дрожащим голосом, — лоб зеленкой смажьте. Чтобы инфекция не попала и аллергия. Я аллергию боюсь.
Он делает паузу, собираясь с последними силами.
— Но имейте в виду: на похороны у меня денег нет!
Флюг задумчиво чешет подбородок.
— Э, нет, не пойдет. С бюджетом в стране напряженка, а тут мало того, что на похороны тратиться. Так ещё на зелёнку из кармана налогоплательщика. Нет! — Он выносит вердикт, взмахнув рукой, как судья молотком. — Меняем высшую меру на пожизненный подряд по сбору, просушке и складированию коровьих кизяков. Предупреждаем: нормы будут стахановские!
Бонус смотрит на него снизу вверх, и в его глазах вместо ужаса начинает тлеть огонек... творческого интереса?
Флюг замечает эту перемену. Он наклоняется к осужденному.
— Слушай, Бонус! А вот чем тебе не заготовка сюжета о бригадире по сбору кизяков? А? Берёшь?
Бонус моргает. Его разум, только что готовившийся к встрече с вечностью, лихорадочно перестраивается на новые рельсы. Бригадир... кизяки... стахановские нормы... В этом есть масштаб! Драма!
— Оперу написать? — с надеждой спрашивает он.
— Ну, сразу оперу, — ворчит Флюг, выпрямляясь. — Что-то попроще. А операм писать есть кому, обойдутся.
Бонус медленно поднимается с колен, отряхивая пыль. В его глазах уже нет страха, только сосредоточенность гения, нащупавшего золотую жилу.
— Ладно. Пошел писать.
Флюг недоверчиво смотрит на него.
— Че, в натуре будешь?
— Вдохновения жду, — отвечает Бонус, уже шагая к письменному столу. — Но чувствую, оно где-то поблизости.
— Так лови его, паскуду! — рычит Флюг ему в спину.
— Как скажешь, — доносится уже от стола.
Флюг стоит посреди комнаты еще мгновение, качает головой, глядя на преображенного творца, и тихо выходит, прикрыв за собой дверь.
— Не буду мешать.
А в комнате, после громогласных аккордов органа и бурных страстей, воцаряется новая тишина. Тишина, в которой слышно лишь, как скрипит перо, выводя на чистом листе бумаги первые строки будущей нетленки: «Кизяк-кантата. Пролог. Поля Городища на рассвете...»


2.
...Поля Городища на рассвете туманны и полны предчувствий. Из-за горизонта, подобно робкому теленку, выглядывает краешек солнца. Его лучи еще не греют, но уже золотят верхушки крапивы у плетня и придают росе на коровьих лепешках вид россыпи бриллиантов сомнительного происхождения.
На крыльцо покосившейся избы выходит он. Бригадир. Вчерашний интеллигент, а ныне – повелитель кизяков, маэстро совковой лопаты. На нем старый, заляпанный чем-то философским твидовый пиджак, надетый поверх выцветшей тельняшки, и резиновые сапоги, в которых утонула бы вся скорбь еврейского народа. Это Бонус. Его лицо, еще хранящее следы вчерашних органных терзаний, теперь сурово и сосредоточенно. Он вдыхает утренний воздух – густой, насыщенный ароматами парного молока, влажной земли и, разумеется, основного производственного материала.
«Вдохновение…» — шепчут его губы. Он ищет его не в небесах, а здесь, на земле. В идеальной, почти сферической форме свежего кизяка. В трещинках на подсохшем, напоминающих русло пересохших рек на карте забытого континента. Это его новая партитура.
Из-за угла, почесывая волосатую грудь, появляется Флюг. Он уже не грозный прокурор, а скорее, парторг-наблюдатель, присланный следить за трудовым перевоспитанием. В руках у него кружка с чем-то дымящимся.
— Ну что, творец? Муза посетила? Или опять Шопена для себя huяришь, только теперь мысленно?
Бонус медленно поворачивает голову. Его взгляд отрешен.
— Не мешай. Я ищу рифму к слову «навоз».
— «Мороз»? — без раздумий предлагает Флюг. — «Склероз»? «Колхоз»? Да чего ее искать, она повсюду.
— Это все слишком… плоско, — морщится Бонус. — Мне нужен трагизм. Экзистенциальная глубина. «Навоз» и «Некроз». Вот! Чувствуешь аллитерацию? Драму бытия? От плодородия к тлену!
Флюг делает большой глоток из кружки и крякает.
— Ты, Бонус, это… нормы-то помнишь? Стахановские. У тебя тут не симпозиум по философии разложения, а план по заготовкам. Вон, смотри, Манька уже третью партию выдала. Свежайший продукт! А ты все рифмы ищешь.
Бонус провожает взглядом корову Маньку, которая, невозмутимо помахивая хвостом, действительно вносит свой вклад в социалистическое строительство. В его глазах вспыхивает огонь.
— Она… она творит! Без рефлексии, без сомнений! Чистое, незамутненное искусство! Это же… это же ария Маньки! Адажио для вымени и хвоста! Флюг, неси перо! Я должен это записать!
— Лопату неси, — бурчит Флюг, но в его глазах мелькает что-то похожее на уважение. — Сначала адажио в тачку, а потом записывай. Труд, знаешь ли, облагораживает. И вдохновляет посильнее всяких ваших органов.
Бонус хватает лопату, которая стоит, прислоненная к стене. Он подходит к результату Манькиного творчества. Мгновение он смотрит на него, как скульптор на глыбу мрамора. Затем, с грацией дирижера, взмахивает лопатой.
— Forte! — командует он сам себе, и первый пласт кизяка летит в тачку. — Piano! — второй, поменьше, ложится рядом. — А теперь… крещендо!
Он работает яростно, самозабвенно, бормоча под нос музыкальные термины и обрывки будущих арий. Флюг, прислонившись к плетню, наблюдает за этим перформансом, отхлебывает из кружки и качает головой.
— Да-а-а… — тянет он задумчиво. — Кажется, опера все-таки будет. Только не про бригадира. Про корову. И главную партию, похоже, исполнит лопата.


3.
Солнце поднималось выше, превращая бриллианты росы в банальные лужицы, а поля Городища – в огромную сцену для разворачивающейся драмы. Тачка, ведомая Бонусом, наполнялась с пугающей скоростью. Каждый бросок лопаты сопровождался то стоном, то выкриком, то оперным руладом. Бонус дирижировал своим трудовым процессом, превращая его в симфонию.
— Анданте, ма нон троппо! — бормотал он, аккуратно поддевая особенно живописный экземпляр. — Нужно сохранить форму, текстуру! Это же речитатив старого пастуха Кольки-хромого, его скорбь о потерянной корове!
Флюг, допив свой утренний напиток, подошел ближе.
— Ты с Колькой-хромым поосторожнее. Он вчера тебя искал. Говорит, рессоры-то ты армянам загнал, а деньги ему не отдал. Так что его скорбь, она не столько о корове, сколько о недополученной прибыли. И речитатив у него будет не скорбзный, а матерный.
Бонус замер с лопатой наперевес. Его лицо омрачилось.
— Мелкие бытовые дрязги! Они убивают высокое искусство! Как я могу творить, когда меня преследуют кредиторы? Это же чистый Сальери! Он травит не только коров, он травит гения!
— Ага, а ты, значит, Моцарт на кизяках, — хмыкнул Флюг. — Ладно, Моцарт, тачка полная. Вези на склад, там просушка, складирование. Технологический процесс нарушать нельзя. Увертюра закончена, пора переходить к первому акту.
Боевой дух Бонуса слегка поник под тяжестью полной тачки. Толкать ее по раскисшей от росы тропинке было куда прозаичнее, чем дирижировать лопатой. Колесо вязло, тачка норовила опрокинуться, а ее содержимое источало аромат, далекий от ладана в оперном театре.
— Это… это аллегория! — пыхтел Бонус, упираясь всем телом. — Сизифов труд! Художник, толкающий бремя своего таланта в гору обыденности!
— Главное, чтобы твое бремя таланта не вывалилось на полдороге, — прокомментировал Флюг, неспешно шагая рядом. — А то придется собирать по нотам.
До склада – старого, полуразвалившегося сарая на краю поля – они добрались как раз к тому моменту, когда Бонус был готов испустить дух. Внутри, на деревянных стеллажах, уже ровными рядами лежали аккуратно сформированные и подсыхающие «брикеты». Воздух был густым и специфическим.
— Вот, — Флюг обвел рукой помещение. — Храм твоего вдохновения. Здесь рождается энергия будущего. Тепло. Свет. А ты – его жрец. Выкладывай.
Бонус, тяжело дыша, начал выгружать свое «бремя». Он пытался делать это артистично, но после пятого рейса от тачки к стеллажу его движения утратили балетную грацию. Пот заливал глаза, твидовый пиджак прилип к спине, а в голове вместо оперных арий стучала одна-единственная мысль: «Когда обед?»
— Чувствуешь? — спросил Флюг, заметив его состояние. — Это катарсис. Очищение через труд. Вся дурь выходит. Шопен, рессоры, маленькие гонорары… Все уходит. Остается только чистая, первозданная правда бытия. И кизяк.
Бонус выпрямился, опершись на лопату, как на посох странника. Он обвел мутным взглядом ряды на стеллажах. Разные оттенки, разная фактура, от свежего, темного, до почти седого, высохшего.
— Это… хор! — внезапно прошептал он. — Да! Это же хор! Вот это – партия сопрано, молодые телочки. Легкие, воздушные… А вот это – басы! Старые быки-производители! Мощь! Драма! А вот тут, смотри, с вкраплениями соломы – это тенора, вечно чем-то недовольные! Флюг, ты гений! Ты открыл мне глаза!
Он схватил валявшийся в углу обломок грифельного сланца и бросился к стене сарая.
— «Хор поселян и поселянок, славящих урожай»! — возбужденно бормотал он, выводя на досках кривые нотные знаки. — Нет, не то! «Хор узников кизячного склада, взывающих к свободе»!
Флюг подошел и посмотрел на его каракули.
— Узник тут пока один. И если норму не выполнишь, то и останешься один. Наедине со своим хором. Так что давай, Моцарт, меньше какофонии на стенах, больше продукции на стеллажах. Вдохновение вдохновением, а обед по расписанию. И учти, на обед сегодня котлеты. Из Манькиной сестры. Так что это… прочувствуй всю трагедию момента. И работай.


4.
Слово «котлеты» подействовало на Бонуса отрезвляюще, как ушат ледяной воды. Он замер с обломком сланца в руке, и его творческий экстаз сменился тихим ужасом. Манькина сестра… Превращенная в фарш. Это была уже не аллегория, не метафора. Это была суровая, пахнущая жареным луком проза жизни.
— Как… котлеты? — пролепетал он. — Но ведь она… она же была муза! Источник… сырья!
— Была муза, а стала котлета, — философски изрек Флюг, направляясь к выходу из сарая. — Диалектика, понимаешь. Переход количества в качество. И вообще, незаменимых у нас нет, ни среди коров, ни среди композиторов. Так что шевелись. Обед через час. Кто не работает, тот не ест. Особенно котлеты.
Флюг исчез, а Бонус остался один на один со своим «хором» на стеллажах и трагической новостью. Он посмотрел на свои руки, испачканные не только землей, но и, как ему теперь казалось, прахом невинно убиенной коровы. Вся его «Кизяк-кантата» мгновенно наполнилась новым, зловещим смыслом. Это была уже не просто опера о труде. Это был реквием. Реквием по Манькиной сестре.
Он отбросил сланец. Музыкальные каракули на стене показались ему кощунством. Он снова взялся за лопату, но теперь в его движениях не было ни артистизма, ни ярости. Была лишь методичная, тяжелая скорбь. Каждый пласт, который он переносил из тачки на стеллаж, был прощальным комком земли, брошенным в могилу.
— Прости, — шептал он, укладывая очередной «брикет». — Твоя жертва не будет напрасной. Я напишу об этом. Не оперу… Ораторию! «Страсти по Буренке»! Адажио для мясорубки с оркестром!
К обеду он пришел вымотанный, опустошенный, но с горящими глазами. В дощатой столовой, где пахло щами и компотом из сухофруктов, Флюг уже сидел за столом перед тарелкой с гречкой и двумя румяными, пышущими жаром котлетами.
— А, явился, страдалец, — беззлобно пробурчал он. — Садись, ешь. Заслужил.
Бонус сел напротив. Перед ним тоже поставили тарелку. Он смотрел на котлеты, и ему казалось, что они смотрят на него с немым укором. Он взял вилку, но рука его дрожала.
— Не могу, — прошептал он. — Это… каннибализм.
Флюг громко чавкнул, откусив половину котлеты.
— Не каннибализм, а производственный цикл. И очень, доложу тебе, вкусный. Ты давай, не ломайся. Тебе силы нужны. После обеда пойдешь на дальнее пастбище. Там бык Потап нагулял. Материал, знаешь ли, эксклюзивный. Крупногабаритный. Почти монументальное искусство. Твой хор басов пополнять надо.
Бонус вздрогнул. Бык Потап. Он видел его однажды. Огромный, как дореволюционный комод, с мутными, налитыми кровью глазами и кольцом в носу. Подойти к нему с лопатой казалось задачей более опасной, чем написание критической статьи о местном партийном руководстве.
— Но он же… он же меня на рога насадит! — взмолился Бонус.
— А ты найди к нему творческий подход, — посоветовал Флюг, дожевывая. — Спой ему что-нибудь. Из Шопена. Или из своей будущей оратории. Животные, они музыку любят. Может, проникнется и выдаст тебе премию. В натуральном виде.
Страх перед быком Потапом оказался сильнее экзистенциальных терзаний. Бонус схватил вилку и яростно впился в котлету. Он ел быстро, жадно, стараясь не думать о ее происхождении, а думая лишь о том, что ему нужны калории. Много калорий. Чтобы убежать от быка. Или, в крайнем случае, чтобы было чем переваривать собственный страх.
— Вот, — удовлетворенно кивнул Флюг, наблюдая за ним. — Сразу видно человека, нашедшего истинное вдохновение. Не в облаках, а в котлете. И в перспективе встречи с прекрасным. В лице Потапа.
После обеда, вооруженный лопатой и тачкой, Бонус, словно гладиатор, идущий на арену, побрел к дальнему пастбищу. Флюг провожал его взглядом, стоя на крыльце.
— Эй, Моцарт! — крикнул он ему в спину. — Если что, лоб зеленкой я тебе смажу! За счет заведения! Аллергию-то помню!
Бонус не обернулся. Он шел навстречу своей судьбе и своему самому главному произведению, которое, возможно, должно было родиться из рева быка, стука его копыт и отчаянного крика композитора, познавшего всю глубину аграрного бытия. Вдалеке уже виднелась могучая фигура Потапа. Играл орган. Но на этот раз — только в его голове. И это была музыка битвы.


Рецензии