Сопка героев

Предисловие

Сегодня день освобождения города Темрюка и этот рассказ я хочу посвятить одному рубежу, одной земле и одному солдату.

Рубеж этот немцы называли «Готенкопф» — «Голова гота». А наши, по-простому, — «Голубая линия». Она протянулась через весь Таманский полуостров, от Азовского до Чёрного моря. Сорок третий год. Самое пекло.

В те места, где сегодня тихо шумит камыш и рыбаки ловят бычка в лиманах, тогда нельзя было ступить шагу — не взорвался бы. Семьсот огневых точек, мины, колючка, траншеи в полный рост. Гитлеровцы верили, что это железный заслон. Думали, пересидят здесь, как за каменной стеной.

Но они не знали наших.

Город Темрюк стал сердцем этой обороны. За него дрались так, что земля горела. А когда в сентябре 43-го его взяли, путь к Крыму открылся.

Этот рассказ — не про стратегию. Это про одного парня, который хотел жить, но пошёл умирать, чтобы мы могли просто читать эти строки. Про мальчишку с таманской земли. Про Александра Антоновича Безрукавого.

Я не придумываю героев. Я просто хочу, чтобы вы прошли этот путь вместе с ним. Чтобы вы услышали, как стучали сапоги по сопкам, как пахло порохом и как шептали молитву, лёжа в воронке среди убитых.

Светлая память Александру Антоновичу и всем, кто прорывал «Голубую линию».
Истребительный батальон

Темрюк в сорок втором пропах рыбой и гарью. Июль стоял такой, что воздух над лиманами дрожал, как кисель, и казалось, что даже чайки летают медленнее, чтобы не перегреться. Саша Безрукавый вышел из дома, прихлопнул калитку и постоял на улице, щурясь от солнца. Мать выглянула в окно, но ничего не сказала — только перекрестила его мелко-мелко, в спину.

Ему было семнадцать, но в военкомате он прибавил себе год. Назвал себя восемнадцатилетним. Сказал, что окончил школу и готов «громить врага». На самом деле он окончил только семь классов и работал в колхозе на тракторе, но в военкомате об этом не спрашивали.

— Фамилия как? — спросил усатый капитан с папкой в руках.

— Безрукавый, товарищ капитан.

Капитан поднял бровь. Усы у него были длинные, тронутые сединой, и держались как-то вразлёт, будто он только что вынырнул из воды.

— Ишь ты, Безрукавый… Имя-отчество?

— Александр Антонович.

— Год рождения?

— Двадцать четвёртый.

Капитан глянул на него, усмехнулся, но не зло, а скорее устало.

— Молодой совсем. А ну-ка, руки покажи.

Саша вытянул ладони — тонкие, жилистые, с белыми мозолями от тракторного руля. На пальцах ссадины, под ногтями земля — въелась уже навсегда, хоть отмывай.

— Ладно, — сказал капитан и захлопнул папку. — В истребительный батальон пойдёшь. НКВД — не курорт, но врага бить научим.

Так Саша попал в батальон, который формировался прямо на окраине Темрюка — из местных пацанов, милиционеров, колхозных бригадиров и старых фронтовиков, которых война выгребла из госпиталей. Обучали их быстро: рыть окопы, метать гранаты, ползать по-пластунски и не бояться, когда рядом рвётся мина.

Всё лето они несли охрану побережья. Ловили диверсантов, которых немцы сбрасывали с гидропланов, проверяли рыбачьи лодки, а по ночам сидели у костров и слушали, как где-то за Кубанью грохочет артиллерия. Саша тогда ещё вздрагивал от каждого разрыва, хотя старался виду не подавать.

Старшина Пётр Кузьмич, бывший охотник с Ахтанизовского лимана, взял его под опеку. Кузьмич был маленький, коренастый, с носом, похожим на картофелину, и хриплым голосом, будто он всю жизнь курил сырой камыш. Он любил говорить присказками и всё время обещал Саше фляжку.

— Ну что, Безрукавый, — говорил он, сидя на корточках у костра и помешивая в котелке что-то дымящееся. — Дойдём до Берлина — я тебе свою фляжку подарю. Там, говорят, у немцев вино есть, в бутылках с бантиками. Мамке твоей гостинец.

Саша улыбался, но в улыбке уже не было мальчишеской легкости. До Берлина далеко, а вот немцы уже на Тамани — дым от их костров видели по утрам, когда ветер дул с запада.

Однажды ночью их подняли по тревоге. Говорили, что в плавнях засели два «языка» — немцы, которых сбросили с парашютом. Саша с Кузьмичом пошли в цепь. Плавни в лунном свете казались каким-то другим миром — чёрные кочки, зеркальные окошки воды, кваканье лягушек, которое заглушало все шаги. Саша держал винтовку, чувствуя, как пот течёт по позвоночнику.

— Тихо ты, — шепнул Кузьмич, коснувшись его плеча ладонью. — Дыши ровнее. Они тебя и так чуют.

Их нашли на рассвете. Два мокрых, перепуганных парня в пятнистых комбинезонах, с автоматами и рацией. Один попытался выстрелить, но Кузьмич перехватил ствол, а Саша ударил прикладом — несильно, чтобы не убить, но чтоб запомнил.

— Первый твой пленный, — сказал Кузьмич, затягивая руки немцу проволокой. — Запомни этот день, Безрукавый.

В феврале сорок третьего их батальон расформировали — кого в стрелковые части, кого в разведку. Кузьмич уходил в морскую пехоту, под Новороссийск. На прощание он хлопнул Сашу по плечу и сказал:

— Ну, брат, не поминай лихом. Фляжку я тебе всё равно подарю. Догоняй.

Саша попал в 274-й стрелковый полк войск НКВД. Кузьмича он больше не видел.

Фронтовая глина

К весне сорок третьего фронт застыл на Тамани, как заноза. Немцы окопались так, что каждый метр был утыкан дзотами. Бетон, сталь, минные поля — всё это они называли «Готенкопф» («Голова гота»), а наши солдаты, проходя мимо, кривились и крестились: «Голубая линия». Будто что-то синее и мирное, а на деле — сплошная, липкая смерть.

В 274-м полку уже не было мальчишеского романтизма. Одни мужики — обожжённые, битые, с пустыми глазами, которые смотрели сквозь пространство, как будто видели там тех, кто не вернулся.

Он попал во взвод к лейтенанту Кравцову — молодому, но уже седому на висках, с аккуратной щеточкой усов. Кравцов носил гимнастёрку всегда застегнутой на все пуговицы, даже в жару, и говорил тихо, будто каждое слово весило по пуду.

— Безрукавый, — сказал он, просматривая список. — Тебя старшина хвалил. Говорит, пленного брал. Молодец. Но здесь не плавни. Здесь, — он показал рукой на линию горизонта, где дымились сопки, — здесь либо ты, либо он. Понял?

— Понял, товарищ лейтенант.

— Вот и хорошо. Иди к старшине, получишь маскхалат.

Старшина, угрюмый узбек с выбитым зубом, выдал ему пятнистый балахон, который пах мышами и сыростью, и сунул в руки гранату.

— На, держи. Береги. Если в окоп к тебе залезут — рви чеку и не думай.

В мае их подняли по тревоге. Командир полка — майор Семёнов, высокий, сухой, как степная трава, — построил весь полк перед атакой. Хмурое утро, над сопками висит туман, в котором слышны немецкие голоса — они тоже готовятся.

— Слушай приказ, — сказал Семёнов, и голос его, негромкий, разнесся по всей поляне. — Прорвать оборону противника на участке высоты 121,4. Там укрепрайон, его надо взять любой ценой. Артподготовка будет, но короткая. После — вперёд. Ясно?

— Ясно, товарищ майор! — ответили все хором, и в этом хоре Саша слышал не столько бодрость, сколько обреченность.

Саша стоял во второй шеренге, перебирая пальцами ремень винтовки. Рядом — Колька Нечаев, его ровесник, с копной рыжих волос, вылезающих из-под каски, и веснушками, которые даже грязь не скрывала. Колька уже дважды был ранен и уже дважды возвращался.

— Слышь, Саша, — прошептал он, щурясь на туман. — Говорят, там минные поля. Саперы ночью проход делали, но говорят, немцы заново наставили. Как бы не наступить…

— Не наступим, — ответил Саша, хотя внутри всё сжималось в тугой узел. Он вспомнил плавни, того первого пленного и его испуганные глаза. Там было страшно, но это был другой страх — ночной, сырой. А сейчас был страх утренний, когда всё видно и каждый куст кажется врагом.

Ровно в шесть сорок ударили «катюши». Земля задрожала, и небо, до этого серое, стало алым от огненных хвостов. Саша прижался к брустверу, вдавил лицо в глину, чтобы не слышно было, как стучат его зубы.

— За Родину-у-у! — заорал майор, и его крик потонул в грохоте.

Полк поднялся, как одно тело. Саша побежал, сжимая винтовку, не разбирая дороги, потому что дороги уже не было — была мешанина из дыма, огня, земли и криков. Артподготовка кончилась слишком быстро. Немецкая авиация налетела шершнями, и наши орудия замолчали.

«Вперёд!» — кричали командиры. Но артиллерийской поддержки не было. Бойцы рванули в атаку без прикрытия. Саша бежал и не видел никого вокруг — только трассеры, которые пронзали туман как горячие иглы, и лица падающих товарищей.

И вдруг под ногами что-то щёлкнуло — сухо, противно, как щелчок сухой ветки.

Он не услышал взрыва. Было только ощущение: сначала удар в грудь, потом жар в левой ноге и правой руке, а потом — тьма, вязкая и глухая.
Мёртвая тишина

Очнулся Саша от боли. Очень конкретной, дробной, которая сидела в левой ноге и в правой руке — как будто туда загнали раскалённые гвозди. Лежал он на боку. Сверху навалилось чьё-то тело — тяжёлое и тёплое, и пахло от него горелым сукном. Ноги остались свободны, и это было единственное, что позволяло дышать.

Вокруг стояла тишина. Такая, что звенело в ушах. Только ветер — холодный, резкий, как февральский, хотя на календаре был май. Где-то далеко, за гребнем, стучали очереди — словно кто-то отбивал дробь на пустой жестяной бочке.

— Эй… — прохрипел Саша. Губы пересохли, язык прилип к нёбу. — Есть кто?

Никто не ответил.

Попытался отползти. Дёрнул ногой — и закричал от боли, но крик вышел хриплым, скукоженным, как у птенца. Тогда он понял, что нога не слушается. Лежал на минном поле, и вокруг валялись осколки, обрывки плащ-палаток и те, кто уже не встанет.

Саша приподнял голову — насколько позволяло тело, придавившее его сверху. Воронки, спёкшаяся земля, и в одной из воронок — рыжие волосы. Колька Нечаев лежал лицом вниз, широко раскинув руки, и в спине у него зияла рваная рана. Саша смотрел на эти рыжие волосы, испачканные землёй, и не мог поверить, что Колька, который два часа назад шептал ему про мины, теперь просто лежит. И всё.

Солнце поднялось высоко, и туман рассеялся. Пекло нещадно. Саша лежал среди мёртвых и думал: «Неужели всё? Так просто? Встал, побежал, щёлкнуло — и нет?». Он вспомнил мать, её руки, которые пахли тестом, и Кузьмича, обещавшего фляжку. Ему вдруг стало обидно до слёз, что он не дойдёт до Берлина и не привезёт ей того немецкого вина.

Он потерял сознание.

К вечеру пошёл дождь. Саша очнулся от холода — вода лилась на лицо, смешиваясь с кровью, и он даже не мог её пить, потому что губы разбиты. Он услышал шаги. Тяжёлые, чавкающие по глине.

— Тут есть кто? — раздался голос. Молодой, с кавказским акцентом.

Саша хотел крикнуть, но из горла вырвался только свист.

— Слышь, командир! — крикнул тот же голос кому-то вдаль. — Тут живой есть!
К нему подполз санитар — совсем молодой парень, курносый, с чёлкой, прилипшей ко лбу, и большими, испуганными глазами. Он был, наверное, ровесник Саши или даже младше.
— Сейчас, сейчас, браток, потерпи, — затараторил он, разрывая пакет с бинтами. — Ты только не спи, слышишь? Не закрывай глаза!

Саша открыл рот и прошептал:
— Воды…
Санитар оглянулся, схватил чью-то флягу — видно, у убитого — и сунул её Саше в руки. Пил Саша жадно, захлёбываясь, и вода казалась сладкой, как нектар.
— Потом, потом, — сказал санитар, отнимая флягу. — Держись, слышишь? Я тебя вытащу.
Его перевязали, положили на плащ-палатку и потащили волоком. Саша помнил только, как над ним проплывало низкое, свинцовое небо, по которому бежали тучи, и чья-то рука — сухая и тёплая — гладила его по голове, как в детстве, когда у него была температура, и мама сидела у кровати.

Госпитальный запах

Очнулся он уже в госпитале. Это была бывшая школа в станице под Армавиром — в классах стояли кровати, между ними висели простыни, и пахло хлоркой, бинтами и кислым компотом. Всё тело Саши было перебинтовано. Левая нога висела в какой-то странной конструкции, а пальцы правой руки он не чувствовал совсем.

Рядом сидела медсестра, тётя Нюра, полная, круглая женщина с глазами, похожими на спелые сливы. Она поила его морковным соком из железной кружки и приговаривала:

— Бог спас, сынок. Ещё бы час — и всё. Ты там, говорят, на мине лежал, а она не взорвалась. Счастливый ты, Сашенька. А Кольку твоего… — она замялась, — Кольку мы уже не спасли. Его похоронили там, на высоте.
Саша молчал. Смотрел в белый потолок, где треснула штукатурка, и думал о том, как Колька смеялся, когда старшина травил анекдоты, и как он, Саша, завидовал его рыжим волосам, потому что у самого были мышиные, невзрачные.
— Счастливый… — повторил он и горько усмехнулся. — Да я и не знал.
Потом было долгое лечение. Операции, перевязки, когда медсестры снимали бинты, и Саша кусал подушку, чтобы не кричать. Он выучил все трещины на потолке, все пятна на простынях. Писал письма домой, в Темрюк, но ответа не было — почта ходила плохо.

Мать ответила через месяц. Письмо было на синей бумаге, дрожащим почерком, в нём она плакала и просила беречь себя.
«Всё хорошо, мама, — писал он в ответ, выводя буквы здоровой рукой. — Скоро немцев прогоним. Я вернусь».

Снова в строю

Вернулся он в строй к сентябрю. Уже не в 274-й — его роту почти полностью перебили в мае, и от старого взвода осталось три человека. Саша попросился в медсанроту. Правая рука всё ещё плохо слушалась, но левой он мог держать бинты и носилки — а это было главное.

Они наступали вдоль побережья. Сентябрь на Тамани был золотой, тёплый, с запахом солёной воды и пожухлого ковыля. Саша нёс раненых, перевязывал их, вытаскивал с поля боя, где так же, как в мае, горела земля и свистели пули.

Двадцать седьмого сентября освободили Темрюк. Саша не участвовал в том бою — он был в резерве, ждал приказа, но когда услышал, что город взят, он не заплакал, а просто сел на землю, снял каску и долго смотрел на небо. Он представил свою улицу, свой дом, калитку, которую красил в прошлом году, и мать, которая, наверное, стояла сейчас на крыльце и смотрела на колонны наших машин.

Он взял у старшины бумагу и написал домой единственное слово: «Освободили».

Через три дня, когда бои уже ушли на восток, Саша взял увольнительную и пошёл на ту самую высоту. Теперь она называлась Сопкой Героев — так назвали её солдаты, потому что там полегло слишком много своих.
Он поднимался медленно, опираясь на палку, которую вырезал из сухой ветки. Нога болела, но он шёл. Вокруг, на склонах, ещё чернели воронки, валялись гильзы, обрывки проволоки. А у самого гребня стоял обелиск — временный, сколоченный из досок, и на нём красной краской было выведено: «Здесь стояли насмерть».
Саша снял каску. Ветер дул с лимана, солёный и свежий, и в нём слышались крики чаек. Он сел на траву, положил перед собой кисет с махоркой, который курил ещё Кузьмич, и закурил. Дым относило в сторону, к морю.
Он вспомнил всех. Кольку, который смеялся до последнего. Кузьмича, который обещал фляжку и который, как Саша знал, погиб в августе под Новороссийском. Лейтенанта Кравцова, который шёл в атаку первым и кричал: «За мной!». Сашу, себя прежнего — мальчишку, который боялся темноты и плавней, а теперь сидит на Сопке и не боится уже ничего, кроме забвения.

После войны Александр Антонович Безрукавый служил на Сахалине, дослужился до майора… Вышел в отставку, приобрёл дом в Темрюке — рядом с тем, где родился. Воспитал сыновей, дождался внуков.

И каждую весну, в мае, он брал палку и шёл на Сопку. Внуки бежали впереди, шумели, срывали цветы, а он поднимался медленно, как когда-то в сорок третьем, садился на траву и смотрел на лиманы.

— Вот здесь, ребята, — говорил он, и голос его дрожал уже не от боли, а от времени. — Здесь я лежал. Думал, конец. А жизнь оказалась длиннее войны. Только вы запомните, — он обводил рукой горизонт, где небо сходилось с морем, — эта земля полита кровью. Не для того мы воевали, чтобы вы о нас забыли.
Внуки замолкали. Они ещё не понимали до конца, что такое война, но чувствовали, что в голосе деда есть что-то важное, что нельзя забывать, как нельзя забывать вкус хлеба или запах дождя.
А ветер шевелил ковыль, и лиманы тихо плескались у берега, будто отвечая:
— Не забудем. Не забудем.

Послесловие

Повесть, которую вы прочитали, — художественная. Но за ней стоит реальная судьба. Александр Антонович Безрукавый (в некоторых источниках — Безруков) родился 27 декабря 1924 года в Темрюкском районе. В июне 1941-го ему было шестнадцать. В 1942-м он добровольцем вступил в истребительный батальон, сформированный в Темрюке из работников НКВД, ветеранов и молодёжи. Позже стал рядовым стрелком 274-го стрелкового полка войск НКВД.

«Голубая линия» — один из трёх самых протяжённых оборонительных рубежей Второй мировой войны. Она протянулась через весь Таманский полуостров, от Азовского до Чёрного моря. Глубина обороны достигала шести–восьми километров. 577 долговременных огневых точек, 37,5 километра минных полей с плотностью 2500 мин на километр, 87 километров проволочных заграждений. За главной полосой — ещё десять промежуточных рубежей. Всё это держала 400-тысячная 17-я армия вермахта с 2860 орудиями, 100 танками и 300 самолётами.

Штурм начался 26 мая 1943 года. Части 1-й Отдельной стрелковой дивизии войск НКВД пошли в атаку в 6:20 утра после полуторачасовой артподготовки. В ответ немцы обрушили на них шквал бомбёжек — в налётах участвовало от 50 до 150 самолётов одновременно. Бои шли за каждую высоту. Одним из ключевых узлов сопротивления была высота 121,4 — Сопка Героев. Её взятие открывало путь к прорыву всей линии.

Наступление продолжалось с переменным успехом всё лето. 27 сентября 1943 года был освобождён Темрюк. Лишь 9 октября 1943 года в ходе Новороссийско-Таманской операции «Голубая линия» была окончательно прорвана. Командующий фронтом генерал-полковник Петров доложил Сталину: «На Кубани и Таманском полуострове не осталось ни одного живого немца, кроме пленных». Цена победы была чудовищна: только в боях за высоты у реки Курка погибло около 18 тысяч красноармейцев.

Одна из атак запомнилась Александру Безрукавому на всю жизнь. Полк подняли в наступление без артиллерийской подготовки и без поддержки техники. Бойцы пошли вперёд и попали на минное поле. В том бою Александр был тяжело ранен. Он долго лежал на поле — его не могли найти, и только спустя время товарищи обнаружили его, ещё живого.

Он выжил. После выздоровления его оставили в медсанроте помогать медикам. Затем была служба на охране объектов в Ставрополье, на железной дороге в Украине, в Белоруссии. Войну он закончил в пограничных войсках, а после — окончил училище НКВД, служил на Сахалине до 1971 года.

Александр Антонович Безрукавый был награждён орденом Отечественной войны II степени и медалями «За боевые заслуги», «За оборону Кавказа», «За Победу над Германией». Он дожил до 90 лет и до последних дней оставался активистом — встречался с молодёжью, выступал перед личным составом, рассказывал о войне.

Сегодня на месте боёв у реки Курка стоит памятный знак советским воинам — участникам прорыва «Голубой линии». А на монументе у хутора Калиновка высечены слова: «Мы никогда не забудем ни подвигов ваших, ни имён ваших». И пока живы эти истории — жива и наша память.


Рецензии