Сократ и Ксантиппа

               СОКРАТ И КСАНТИППА (Афинская тетрадь)

               

    Жанр: Одноактная историко-психологическая драма.

    Длительность: 15–20 минут (в зависимости от внутреннего ритма и пауз).

    Действующие лица: 2 человека (он — 70 лет, она — около 35 лет, младенец на руках).

    Сценография: Абсолютный минимализм (каменная тюремная скамья, масляный светильник, кувшин с водой).

О пьесе:

Акт запоздалой исторической справедливости по отношению к женщине, которую мировая культура двадцать пять веков незаслуженно считала сварливой мегерой. Предрассветный час в афинской тюрьме в мае 399 года до н. э., за считанные мгновения до того, как в камеру войдут ученики и принесут государственную цикуту. Это не философский диспут, а предельно обнажённый диалог о поздней нежности, материнстве, тяжести домашнего очага и великой любви, плодом которой стали трое сыновей. Дань уважения женщине, жене и матери, чьё достоинство наконец возвращено на сцену.


               


                СОКРАТ И КСАНТИППА




                Афинская тетрадь

(Май 399 года до н. э. Десмотерион на юго-западе Афинской Агоры. Предрассветный час перед казнью)



Действующие лица:


Сократ (70 лет) — приговорённый к смерти афинский гражданин и философ. На щиколотках — свежие багровые борозды от недавно снятых оков.
Ксантиппа (около 35 лет) — его жена. В складках её поношенного шерстяного гиматия спит грудной Менексен.


(Слабый, дрожащий свет глиняного масляного светильника выхватывает шероховатые стены из пористого ракушечника. В углу камеры — кувшин со свежей водой, сухая ячменная лепёшка на черепке. Сократ сидит на краю дощатого настила, растирая онемевшие суставы. Ксантиппа сидит вплотную к нему, плечом к плечу, баюкая одной рукой младенца, а другой — касаясь колена мужа.)



КСАНТИППА
(тихо, почти не разжимая губ, чтобы звук не разбудил ребёнка)
Холодно. Твои ступни совсем как мрамор в мастерской твоего отца. Софрониск бросал такие обломки в угол двора. Помнишь?

СОКРАТ
(с лёгкой, едва заметной улыбкой)
Помню. Только мрамор не болит, когда от него отнимают резец. А железо... странная штука, Ксантиппа. Пока оковы впивались в мясо, казалось, нет ничего в мире, кроме этой тяжести. А сняли их — и по телу разлилась такая сладость, будто мне снова двадцать лет и я бегу по гимнасию в Пирее. Боль и радость всегда ходят парой. Приходит одна — жди следом другую.

КСАНТИППА
Перестань. Умоляю тебя, Сократ, хотя бы сейчас... хотя бы в эти оставшиеся полчаса. Не говори со мной как с афинскими бездельниками на площади. Я не Алкивиад. И не Федон, который заглядывает тебе в рот и записывает каждое лыко в строку. Я твоя жена. Я стирала этот гиматий, в котором ты пойдёшь на казнь, триста раз. В нём больше моей соли, чем твоих речей.

СОКРАТ
(опускает ладонь на её руку — тяжёлую, с загрубевшей от работы кожей)
Ты устала, птица моя. Не от речей — от жизни со мной.

КСАНТИППА
(вздрагивает от этого забытого имени, глаза наполняются слезами; сквозь судорожный вздох она слабо, с горькой нежностью усмехается)
Птица... А помнишь... у лавки кожевника? Когда ты в первый раз осмелился потянуть меня за край покрывала? Помнишь, какую оплеуху я тебе закатила? Звон стоял такой, будто раскололся кувшин с маслом на ступенях толоса!

СОКРАТ
(тихонько покачивает головой, глаза светлеют озорным живым блеском)
Как же не помнить... У меня левая щека горела до самого заката. Но это ладно я — мне кажется, тогда весь рынок, да что рынок — все Афины от Акрополя до Пирея запомнили этот звук на всю оставшуюся жизнь! Торговцы рыбой на три дня забыли обвешивать покупателей — всё ждали, не прилетит ли им от дочери славного рода такая же добавка.

(Они оба сдавленно, почти неслышно смеются — коротким, заговорщицким смехом двоих людей, у которых есть общий тайный мир, недоступный ни одному зеваке в Элладе. Ксантиппа утыкается лбом в его плечо, пряча новый приступ слёз в грубой шерсти его одежды.)

КСАНТИППА
(шепчет, не поднимая головы)
А помнишь потом... когда я всё-таки согласилась пойти к тебе? В тот вечер у ручья... Ты взял мою руку. Вот так же, этими пальцами камнереза. Держал её так робко, так бережно, словно боялся смахнуть дыханием пыльцу или расколоть неловким движением статую Филона. Ты, который не боялся спартанских копий при Делии и Потидее, дрожал перед тонким девичьим запястьем.

СОКРАТ
(перебирает её натруженные пальцы, поднося их к своему лицу)
Потому что мрамор Филона высечен из мёртвого камня. Расколешь — досада, но можно взять новый кусок паросской глыбы. А ты была живой. Самой живой из всего, что дышало под этим небом. Камень не умеет так любить, Ксантиппа. И не умеет так страдать, как умеешь ты.

(Пауза. В тишине десмотериона слышно лишь мерное сопение младенца.)

СОКРАТ
(прижимает её ладонь к своей груди, туда, где глухо бьётся сердце)
Знаешь, Ксантиппа... Они двадцать пять лет бегают за мной по портикам, ловят каждое слово, спорят о сущности добродетели, о природе блага, о бессмертии души... А я смотрю на них и молчу. Потому что то, что я познал с тобой, я не нашёл ни в одной области риторики. Ни в одном философском рассуждении нет ответа на то, как замирает сердце, когда ты просто входишь в комнату и ставишь на стол глиняную плошку.

КСАНТИППА
(с лёгкой, горьковатой усмешкой, прищурившись, хотя голос дрожит)
Да конечно... Рассказывай мне теперь, перед чашей яда! А как же Аспасия? Та самая великая милетянка, которой ты восхищался в молодости? Перед которой склонялся сам Перикл, а ты сидел у её ног, раскрыв рот, и внимал каждому звуку её речей? И наверняка... восхищался не только на словах, старый лис! Думаешь, до меня не доходили сплетни с холма?

СОКРАТ
(тихо, хрипловато смеётся в седую бороду, глядя на неё с бездонной нежностью)
Аспасия... Это было в другой жизни, птица моя. Я был тогда сухой горсткой хвороста — молодой, тщеславный, жадный до красивых слов. Она чиркнула кремнем — и хворост вспыхнул. Яркий треск, сноп искр на один вечер, ослепительный дым — и кучка серого пепла на ветру. Таким огнём нельзя обогреть дом. От таких искр не рождаются дети.

(Он бережно обнимает её за плечи.)

СОКРАТ
(продолжает)
Это была ты, Ксантиппа. Только ты. Ты годами поддерживала ровный, спасительный огонь в моём остывающем теле. Подкладывала поленья изо дня в день, сберегала угли под золой в самые лютые зимы, когда весь город отворачивался от нас. Как терпеливая, мудрая хозяйка бережёт очаг, чтобы он не угас до утра. Без тебя я замёрз бы на этих площадях ещё сорок лет назад.

КСАНТИППА
(прячет лицо у него на груди, судорожно вдыхая знакомый запах сукна, сухих трав и камня)
А помнишь... помнишь Лампрокла? Когда я рожала нашего первенца?

СОКРАТ
(закрывает глаза, лицо его светлеет)
О, боги...

КСАНТИППА
Великий Сократ! Человек, которого дельфийский оракул назвал мудрейшим из эллинов! Муж, не дрогнувший перед спартанскими щитами и перед тридцатью тиранами! Повитуха выставила тебя за порог, а ты метался по дворику, спотыкался о смоковницу, хватал себя за бороду и не мог найти места. Ты наступал в собачьи миски, бессвязно заклинал Артемиду, забыв всю свою логику, и вздрагивал от каждого моего крика так, будто копьё пробивало твою собственную грудь!

СОКРАТ
(усмехается, гладя её по волосам)
Потому что в тот день я впервые понял, что ничего не знаю. Абсолютно ничего. Все мои силлогизмы, все доказательства рассыпались в прах перед дверью той комнаты. Там шла настоящая битва — не за споры на Агоре, а за саму жизнь. И вела её ты, одна, в муках и крови. Когда повитуха вынесла мне этот орущий комок и опустила в мои ладони — мои руки, привыкшие тесать гранит, тряслись так, словно я держал само утреннее солнце. Я стоял и плакал, Ксантиппа. Мудрец стоял посреди пыльного двора и размазывал слёзы по бороде, благодаря богов лишь за то, что ты осталась жива.

КСАНТИППА
(опускает глаза, голос срывается, в нём звучит застарелая женская боль)
Ты только прости меня, Сократ... Прости, если я бывала несправедлива к тебе. Если кричала. Когда после бесконечного, душного дня, после шалостей мальчишек и вечных забот о деньгах, когда лавочник отказывался отмерить в долг горсть бобов... ты переступал порог глубоко за полночь. Босой, отрешённый, в грязном, изорванном хитоне. И я набрасывалась на тебя, как безумная. Я бранила тебя последними словами... А твои ученики, заглядывая через калитку, шептались за моей спиной: «И как только этот великий человек терпит такую сварливую бабу?»

СОКРАТ
(перехватывает её подбородок, поднимая её лицо к себе; взгляд его глубок и твёрд)
Пусть шептались. Что знают эти мальчики о человеке? Они видят мудреца на ступенях стои, но они не знают жизни. Только я и моё старое тело знают, что было потом, когда за ними закрывалась дверь. Только я помню, как нежно ты брала деревянный ковш. Как твои руки — смертельно уставшие за день от жерновов, стирки и детей — бережно, капля за каплей, смывали с моих избитых ног и плеч накопившуюся дорожную пыль и афинскую грязь. Ты бранилась, а твои пальцы врачевали каждую царапину.

(Он медленно проводит ладонью по волосам спящего Менексена, затем вновь берёт руку Ксантиппы.)

СОКРАТ
(продолжает тихо, с непоколебимой ясностью)
Только глупец, глядя со стороны, мог болтать о «тяжёлом нраве». И только слепец, увидев наших троих сыновей, не понял бы главного: в какой безмерной любви я прожил каждый день, каждый год из тех, что ты мне подарила. Дети не рождаются от терпения, Ксантиппа. Дети рождаются от огня. И этот огонь в нашем доме зажигала ты.

(Он переводит взгляд на каменную стену, где колеблется тень от огня.)

СОКРАТ
Геродот любил читать афинянам свои свитки. Помнишь, как полвека назад весь город повторял рассказ о Солоне и лидийском царе Крезе?

КСАНТИППА
(тихо)
О золоте Креза в Афинах не болтал только ленивый.

СОКРАТ
Крез сидел на золотом престоле, увешанный сокровищами половины Азии, и надменно требовал признать его счастливейшим из смертных. А мудрый Солон только покачал головой и назвал не царя, а простого афинянина Телла. Знаешь, почему? Философы любят повторять слова Солона о том, что Телл пал в бою за свой полис и что никого нельзя называть счастливым до его последнего часа. Но они выбрасывают самое главное, то, с чего старик Солон начал.

КСАНТИППА
И с чего же?

СОКРАТ
Он сказал: Телл был счастливцем, потому что прожил дни в достатке духа, у него были прекрасные, любимые дети, и каждый вечер в его скромном доме его ждала верная, любимая жена. Не слитки золота в подвалах Сард, не покорные рабы и не льстивые оды. А тёплый порог, детский смех и женская рука, которая встречает тебя у дверей после долгого дня.

(Он смотрит на спящего ребёнка, затем — прямо в глаза Ксантиппе.)

СОКРАТ
Крез закончил пленником на погребальном костре, воя от ужаса и запоздало вспоминая Солона. А я... у меня нет ни единого золотого статера. Моё наследство — этот штопаный гиматий да глиняная плошка. И всю жизнь я думал, Ксантиппа, что каждый из нас умирает в совершенном одиночестве. Нас окружают ученики, толпа, судьи — а перед бездной ты всё равно один. Но сегодня, на пороге этого последнего часа, о котором так верно сказал мудрец, я смотрю на тебя и на нашего сына... И клянусь всеми богами: я был истинным счастливчиком.

(Он бережно сжимает её плечи.)

СОКРАТ
Человек ведь всю жизнь с трудом пробивается к другому человеку — даже к родному, даже к самому близкому сквозь глухоту, гордыню и страх. И этот путь ко мне пробила ты, Ксантиппа. Ты полюбила меня уже на закате моих дней, когда во мне почти не осталось плоти — одна сухая мысль. И я, возвращаясь в наш бедный дом, находил там не холод пустых стен, а наших мальчиков, ожидавших меня вместе с тобою. Жаль, что Солон не знал о тебе... Он обязательно привёл бы тебя в пример всему эллинскому миру.

(На обветренных губах Сократа проступает его знакомая, лукавая и тёплая улыбка.)

КСАНТИППА
(всхлипывает, отирая слезу, и качает головой с горькой усмешкой)
Да конечно! Рассказывай мне сказки! Солона давно нет в живых, а твои напыщенные ученики... о, я слишком хорошо представляю, какую память они оставят обо мне! Они напишут, что я была злой, крикливой бабой, отравлявшей дни великого мыслителя. Они отомстят мне за каждую миску похлёбки, которой я не захотела делить с их пустой болтовнёй!

(Она умолкает, глядя на пламя светильника. Когда она заговаривает снова, голос её уже не дрожит — он звучит с неожиданной, тихой уверенностью.)

КСАНТИППА
(продолжает)
И всё же... папирус стерпит всё: и сплетни кумушек на Агоре, и досужие россказни мальчишек, которые сегодня бегают за тобой со своими дощечками и стилями, не понимая в жизни ни единого вздоха. Они напишут то, что льстит их собственной гордыне. Но колесо времён вращается долго, Сократ. Пройдут века, смолкнет шум Афин, и рано или поздно найдётся человек... Он придёт в эту каменную камеру, стряхнет книжную пыль, отбросит глупости и легенды — и расскажет людям нашу настоящую жизнь. И нашу правду.

СОКРАТ
(смотрит на неё долгим, изумлённым взглядом, будто увидел её впервые)
Ты говоришь сейчас как оракул, птица моя.

КСАНТИППА
(слабо улыбается сквозь слёзы)
Может быть. Просто женщина, которую слишком долго не слушали, рано или поздно начинает говорить за себя сама.

(Он медленно прижимает её лицо к себе и целует её в губы — долго, закрыв глаза, отдавая этому поцелую весь остаток нежности и жизни. Затем бережно размыкает объятия, заглядывая в её глаза.)

СОКРАТ
(шепчет, едва сдерживая дыхание)
Иди, Ксантиппа. Иди... Дети ждут тебя. Но знай: ни одна чаша цикуты на свете не сможет заглушить сладость твоих губ.

(Ксантиппа отступает на шаг, прижимая к груди Менексена, и замирает, не в силах отвести от него взгляда. В глубине тюремного коридора раздаётся тяжёлый металлический лязг: стражник скрежещет ключом в наружном засове десмотериона.)

Занавес.

Изменения: убран дублирующийся кусок диалога в середине; финальное пророчество теперь произносит сама Ксантиппа, с новой короткой репликой Сократа ("Ты говоришь сейчас как оракул") и её ответом, который прямо формулирует вашу тему — женщину, которую наконец услышали.




Т.Д.


Рецензии