Угол Монпарнаса и Сен-Мишель

               
            Угол Монпарнаса и Сен-Мишель

                пьеса- фантазия
                в двух действиях 
               

Действующие лица:
Сергей Есенин - 28 лет
Эрнест Хемингуэй - 24 года
Айседора Дункан - 46 лет
Гертруда Стайн - 49 лет
Бармен-официант (неопределённого возраста)

                Первое действие

Угловой фасад старого парижского кафе «Клозери-де-Лила», расположенного  на пересечении бульваров Монпарнас и Сен-Мишель, перед которым установлен памятник наполеоновскому маршалу Нею.
Есенин и Дункан идут через площадь, забавляясь и о чём-то споря, заходят внутрь кафе.
Поворот сценического круга.
(В случае отсутствия сценического круга или невозможности его использования, сцена начинается сразу внутри кафе).
Интерьер почти пустого кафе «Клозери-де-Лила» в присущих этому заведению красных тонах. Настенный календарь показывает, что на дворе май 1923 года.
Чуть за полдень, скучающий бармен за стойкой лениво протирает бокалы, иногда включая музыкальный автомат. За одним из дальних столиков сидит Эрнест Хемингуэй. Перед ним кофейная чашка и пепельница. Эрнест что-то сосредоточенно пишет в блокнот, время от времени задумываясь, или привстаёт, разминая ноги.
В зал входят Есенин и Дункан и садятся за столик в другом конце зала.

Есенин. Ну, куда ты меня притащила, Изадорушка? Лучше бы пошли в «Шехерезаду».
Дункан. Ты же сам говорил, что «Шехерезада» тебе надоела.
Есенин. Надоела - не надоела, но там хоть русский ресторан. Вроде все свои вокруг…
Дункан. Поэтому ты залепил пощёчину гарсону?
Есенин. А ты видела, как он на меня зыркнул, как узнал, что я советский поэт?
Видишь ли, флигель-адъютант Его Императорского Величества. Сволочь он, а не  русский офицер! И если бы не эти жандармы… Откуда они вообще взялись?
Дункан. Вот, правильно, а здесь они не нужны. Сюда ходят совсем другие люди -  модные поэты, писатели с Монпарнаса, художники-авангардисты, тот же Пабло Пикассо…
Есенин. У нас эти как раз самые буйные. Тут по-другому?
Дункан пожала плечами.
Дункан. Зависит от ситуации. Богема везде непредсказуема. Вот, например Пикассо, будучи здесь…
Есенин. Неуёмная ты моя богемщица. Ну, нравится мне твой Пикассо, нравится. Необычно рисует.  Так что ж теперь на поклон к нему переться, раз он в этом новомодном заведении часто бывает? Видишь – пусто, нет никого.
Дункан. Дарлинг, ты обещал…
Есенин. Хорошо-хорошо, посидим немного, а то ещё куда потащишь. Как, кстати, хоть называется сия забегаловка?
Дункан шутливо замахивается.
 Есенин. Ах-ах-ах… помню, что мы в Париже, в этой богоматери городов французских. Ну, пускай – кафе. Клозери… как?
Дункан. Клозери-де-Лила. (произносит по слогам) По-русски – «Сиреневый уют» либо «Хуторок в сирени». Кто как переводит…
Есенин. (иронично) Смотри-ка как романтично. Вон сирень - вижу, цветёт, а хуторок-то где? И что это за месью в сюртуке и треуголке сабелькой размахался?
Дункан. Где?
Есенин. Да там, перед входом (указывает за окно).
Дункан. О, это статуя «храбрейшему из храбрых» маршалу Нею. Так его называл Наполеон. Или князю Московскому, как он сам любил представляться…
Есенин. Да ты что! Московский князь? Храбрейших из храбрых? Вот умора…
Это не тот ли храбрец, что, отступая из «своего княжества», драпанул через Днепр под Смоленском, бросив на произвол судьбы свой легендарный корпус?
Дункан. Об этом мне ничего не известно…
Есенин. Ну откуда. Кто же будет хвастать тем, что чуть было не сдал в плен своего сюзерена…
Дункан. Знаю только, что маршал Ней сам руководил своим же расстрелом вот на этом самом месте, потому и памятник ему здесь.
Есенин. (с иронией) Да уж, вот где оказывается истинный героизм, настоящая французская доблесть, хотя…
Махнул рукой и через паузу.
Клозери-де-Лила. А что, пожалуй, даже красиво. Клозет для Лили. Шучу-шучу. Хотя даже для клозета пустовато. Правда, рано ещё для ваших бездельников, только полдень. Дрыхнут, верно, твои дружки-приятели. И их   экзальтированные поклонницы. Или дома рогалики в кофе макают.
Дункан. Круассон. (с французским прононсом)
 Есенин. Тьфу, ну пускай круассаны. Кстати, чего это французы их всегда расквашивают? Те горячие, хрусткие, только из печи, ан нет – давай совать их в чашку! Даже здесь обленились.
Дункан подаёт знак официанту.
Есенин. Да не о том я, не хочу этих булок! Господи, да когда же ты окончательно выучишься по-русски понимать, Изадорушка.
И в кафе пусто, и в здешних мозгах одно и то же: жрут и пьют, жрут и пьют… и фокстрот. О, кстати…
Незадолго до этого бармен включил музыкальный аппарат, из которого льются звуки фокстрота тех лет.
А самое высшее искусство – мюзик-холл! Вот тебе и вся хвалёная Европа…
Дункан. Оставь, наконец. Перестань, ну что ты так раздражён, так нетерпим, ну что…
Есенин. Ладно, не тараторь, королева эстрадных подмостков, новатор жанра! Чего не надобно, всё понимаешь. Растолкуй, вон, лучше мальчонке свой заказ. Вишь, почти седой уже, а всё «гарсон». Гарсон!
Мне пускай зельтер принесёт, от здешнего изобилия и выпить расхотелось.
Дункан делает заказ подошедшему к столику официанту.
Есенин. Тоска всё-таки тут, на этом хвалёном Западе. Птички и те сидят только там, где им дозволено.  Бедненькие.
Скажешь, нет?
Тут всё выглажено, вылизано и причёсано…  как голова Мариенгофа.
Вот те на – сравнил умного и милого имажиниста Тольку с этими птицеподобными!
Дункан. Действительно, причём тут идеальный пробор Анатоля?
Есенин. Но главное – Человека я пока ещё здесь, в ваших заграницах, не встречал и не знаю, где им пахнет. Понимаешь, Изадора?
То же самое и в литературе: кругом тоска и бездарнейшая «северянщина». Куда уж нам с нашей непристойной русской поэзией!
Даже издаваться здесь нет желания. Хотя и деньги нужны. Впрочем, какие тут деньги, если пятьсот экземпляров – рекордный тираж. Европа, прости господи!
Никому ничего не интересно. Все эти люди, смотри, снуют по улицам вроде ящериц. Не люди, а могильные черви. Ну, глянь, глянь…
Дункан посмотрела на людей за окном, а затем, поняв истинный смысл сказанного, попыталась выразить негодование.
Есенин. Что, не ясно? Ну, как тебе объяснить? Дома их – гробы, а материк – склеп.
Дункан. Я тебя когда-нибудь убью!
Есенин. Неприятно?
А ты обрати внимание: кто здесь жил, тот давно умер, и помним его только мы, ибо черви помнить не могут.
Такая гадость, такая духовная нищета, что блевать тянет…
Дункан. Мне надо выйти.
Пытается встать.
Есенин. Ты куда, дурно тебе?! Хорошо, не буду больше. Я думал, ты не поймёшь…
А ты всё-таки чувствуешь. Как же ты чувствуешь меня, милая. Не пей…
Зачем ты абсент заказала?
Я не хочу, не стану пока.  А ты, впрочем, смотри сама, как знаешь, как самой угодно…
И спустя паузу.
Я вот что подумал: пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас, у русских, есть душа, которую здесь сдали за ненадобностью в аренду под смердяковщину.
И правда, на кой ляд всем этим людишкам душа, что в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука, эта душа – всегда в валенках, с грязными волосами и нечесаной бородёнкой.
Я грешным делом уже и сам начинаю учиться говорить себе: «Застегни, Сергей Есенин, свою душу, это так же непристойно, как расстегнутые портки…» С грустью говорю, с испугом.
Поэтому в голове одна Москва и Москва. Даже стыдно, что так по-чеховски.
Дункан пытается налить и Сергею, но он закрывает рюмку рукой.
Есенин. Нет, не буду пить, просто не хочу…
Боже мой, лучше уж есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь.
Знаешь, и всё равно при этой культуре «железа и электричества» тут у каждого полтора фунта грязи в носу.
Что-то меня сегодня к нечистотам потянуло! Скверно…
Действительно, выпить, что ли? Господи, ну как ты эту гадость цедишь?

                * * *

В кафе заходит Гертруда Стайн, машет из дверей Хемингуэю, подходит к его столику. Они обнимаются и присаживаются.
Стайн. Ты давно здесь, Эрни?
Хем. С открытия, Гертруда, как всегда. Пытаюсь работать.
Стайн. Как малыш Бамби? Всё температурит?
Хем. Доктор приходил, уже получше. Хедли прекрасная мать, она вполне справляется. Да и я скоро собираюсь домой, на сегодня достаточно.
Стайн. К себе? На улицу Кардинала Лемуана? Как вы вообще живёте в том квартале?
Хем. Обычно. Мы привыкли. Горячей воды и канализации в квартире, правда, нет, фортепиано для занятий Хедли – тоже, зато вид из окна под крышей самый, что называется, парижский. Вот только нормальной кроватью пока не обзавелись…
Стайн. Даже так? Романтика.
Хем. Жутко пружинистый матрас на полу. Лежишь и разглядываешь картины, которые нам нравятся, которые сами покупали в развалах Монмартра и сами же развесили на той противоположной стене. Нет-нет, уютно и даже светло почти до самого заката. Нам там хорошо втроём. Этого вполне достаточно. Разве не так?
Стайн грустно-ободряюще толкает его.
Стайн. Из «Торонто Стар» деньги пришли?
Хем. Обещают до конца недели. Хедли справляется.
Стайн. Она сможет, она у тебя рыжая и мудрая.
Хем. Да, мудрая, хоть и рыжая. Она всё понимает и верит в меня. Она умница, тут не поспоришь. А я…
Знаешь, ещё совсем недавно я думал, что вот-вот брошу журналистику навсегда, что не вернусь в эту бесконечную круговерть фиксации никому не нужных новостей, в жизнь пошлых сплетен и светских пересудов. Но, видимо, пока придётся продолжить. Придётся, чёрт подери!
Стайн. Так бросай свою газету! Сколько можно…
Хем. Легко сказать. Я не могу окончательно оставить эту работу, она приносит хоть какие-то средства. Пока не могу плюнуть на всё. Бамби и Хедли без этого не смогут.
Хотя времени уходит куча. Ежедневно рыскать по городу в поиске идиотских сенсаций – занятие, мягко говоря, противное. А сокращать тексты до скудости, граничащей с убожеством – это, это…
Машет руками.
Но куда денешься?
Я отправил в «Торонто Стар» около сотни очерков и репортажей. Представляешь? Почти сотню! О чём только я ни писал в эту газетёнку – с места событий писал о греко-турецкой войне, об обстрелах, штыковых атаках и жертвах, стал свидетелем  сожжения Смирны, обрыскал пол-Европы, много, где побывал и что видел. Насмотрелся по самое горло, кое в чём сам поучаствовал. А вечно сижу на мели, ожидая очередного перевода из редакции.
Стайн. Я читаю твои статьи. Они превосходны. Иногда мне становится страшно за тебя, когда ты там. Ты вечно лезешь в самое пекло…
Хем. А сочинять что-то для души, ради призвания, наконец, практически некогда. Вот незадача. Но если ты перестаёшь делать какие-то вещи просто для удовольствия, считай, что ты больше не живёшь. Это ведь очевидно.
Стайн. Я знаю, Эрни. И что думаешь предпринять?
Есенин. В конце концов, можно было бы попробовать заработать большие деньги, пойди я в Голливуд или сочиняя всякое дерьмо. Но я буду писать как можно лучше и как можно правдивее. Буду…, пока не умру. А я, надеюсь, никогда не умру (улыбается), я очень крепкий, хоть и изрядно подстреленный…
Стайн. Кстати, о Голливуде. Вчера в салоне мне представили некого мистера Джекобса, Энтони Джекобса. Говорят, он большой босс в компании «Метро-Голдвин-Мейер».
Хем. Натан Якобсон?
Стайн. Ты его знаешь?
Хем. Понятия не имею, кто это. Но наверняка родом из Одессы или из какого-нибудь Ростова, как Ханжонков. Он говорит по-русски?
Стайн. Надо спросить. А как ты догадался?
Хем. Это не сложно. Просто я наслышан о голливудской публике.
Стайн. Хочешь, познакомлю? Он будет завтра.
Хем. Пожалуй, нет. Ты знаешь, как я люблю твою родную Калифорнию, океан, но ещё не готов туда. Не то чтобы мне рановато, просто бегать в подмастерьях и писать диалоги для чужого сценария – это не по мне. Зачахну я там, да и сопьюсь наверняка в окружении девочек из массовки, мечтающих о роли. Вот выйдет первый роман, выстрелит в «десятку», тогда пусть экранизируют. А я ещё поторгуюсь. А он обязательно выстрелит, я знаю. Скажешь, я самоуверенный тип?
Стайн. Не знала бы тебя, сказала. Но моё предложение остаётся в силе, такими связями не разбрасываются. Тем более, ты не один, и даже не вдвоём со своей рыжей Хедли Ричардсон.
Впрочем, смотри сам. А дело-то хоть движется?
Хем. Урывками, но всё-таки успеваю что-то делать. Совсем немного – по страничке-полторы в день. Две – это великая радость. О, вспомнил: это случается, «когда озаряет вдохновенье»!
А если серьёзно, то иногда вполне удачные куски получаются, но редко. Больше чёркаю, переделываю, в общем, так пока…
Машет рукой.
Стайн. Когда дашь почитать?
Хем. Первый экземпляр из типографии – твой, но не раньше. Черновики не показываю, ты ж знаешь. Рано или поздно я подарю тебе книгу, а на титульном листе начертаю благодарность за то, что именно ты нашла самое верное определение мне и многим мне подобным – «потерянное поколение». Хотя ты его даже не искала, помнится, оно возникло в ходе какого-то очередного пустяшного спора.
Стайн. Точно, мы тогда чуть было всерьёз не повздорили…
Хем. Но меня словно током шибануло, и я тут же включил твои слова в эпиграф книги. Можно сказать, украл у тебя.
Стайн. Дарю от щедрот, я не жадная.
Хем. До окончания романа ещё неведомо сколько, а эпиграф – вот он. Потому что он абсолютно точен и наполнен безжалостным смыслом.
И о чудо, это сработало! Эпиграф, как локомотив, вдруг потащил весь текст за собой.
Стайн. А как, говоришь, будет называться роман?
Хем. Ещё не придумал. Что-нибудь связанное с Испанией, с Памплоной, там разворачиваются основные события.
Стайн. Потрясающе! Вот где для меня настоящий подарок! Памплона, коррида, фиеста…
Хем. Фиеста? Оп-па… А ведь действительно - фиеста, чёрт подери!
И как это у тебя получается?
Стайн. Что именно?
Хем. Вот так ловить на лету…
Стайн  пожала плечами (либо развела руки), а увидев Дункан, радостно помахала ей.

                *  *  *

Есенин. Смотри, тебе какая-то тётка машет, аж подпрыгивает. Да вон же из-за углового столика, в уродской шляпке. Эта точно из ваших…
Дункан. Дарлинг, это же Гертруда. Я тебе о ней рассказывала.
Есенин. А-я-яй, неужто та самая, та богемная, всех и всёзнающая Гертруда Стайн?
А парень с ней вроде нормальный. Приятный крепкий парнишка с откровенно нездешним, не с парижско-богемным выражением лица. И как он в этот новомодный клозет забрёл? Нет, точно не червь...
Дункан. Ты опять за своё…
Есенин. Я его давно приметил.  Сразу, как пришли. Он, представляешь, всё что-то писал в свой блокнот, пока тётка не заявилась и бесцеремонно не подсела за его столик.
Явно работал парень – это же по его взгляду было видно, по внутренней сосредоточенности и, в то же время, некой отрешённости, что ли. Ну, в общем, знакомая история…
Хотя, как тут, в этой забег… в этом кафе поработаешь. Я бы не смог.
Через паузу, задумчиво.
Что между ними общего? Она ему в матери годится… (запнулся) Извини…
Дункан. Тебя это как-то смущает? Раньше не замечала.
Есенин. Просто я смелый. Он тоже?
Дункан. У Гертруды другие гендерные предпочтения.
Есенин. Генд… Тьфу, это как понимать? Ты по-русски растолкуй.
Дункан. Ну-у, она уже много лет живёт с подругой, с Алисой Токлас, на улице Флёрюс в шестом квартале…
Есенин. Даже  так? Тогда избавь меня, пожалуй, от этих подробностей.
Дункан. Они не афишируют своих отношений. Во всяком случае, не занимаются эпатажем, как принято здесь в определённых кругах.
Есенин. Я не ханжа, но избавь, ради Христа…
Дункан. Они вместе с Токлас много путешествуют, обожают Испанию, во время войны активно занимались волонтёрством. Алиса вроде личного секретаря Гертруды, домоправительницы и редактора.
Есенин. Это всё, конечно, очень интересно. Но на хлеб эта выдающаяся Стайн чем зарабатывает?
Дункан. Гертруда достаточно состоятельна, она американка из богатой еврейской семьи, одной из самых уважаемых в Сан-Франциско...
Есенин. А-а-а…
Дункан. Не «а-а-а». Она слушала лекции по психологии в Кембридже, изучала медицину в Балтиморе. Она пишет, время от времени публикуется, увлечена современной живописью, коллекционирует Модильяни, Шагала художников Парижской школы. Сам Пабло Пикассо несколько лет назад написал ставший теперь уже знаменитым «Портрет Гертруды Стайн», который искусствоведы относят к его «розовому периоду»…
Есенин. Молодчина, Пабло! Точно разглядел расцветку!
Дункан. Перестань ёрничать, дарлинг! У неё теперь на улице Флёрюс, 27 что-то вроде литературного салона, самого модного в Париже, между прочим. Гертруда действительно не на словах поддерживает молодых талантливых писателей вроде того американца за столиком, о котором она мне все уши прожужжала.
Есенин. Через постель поддерживает? Ой, извини, какую глупость сморозил, какую мерзость! Она же вся в «розовом периоде»…
Дункан. Я разозлюсь.
Есенин. Не стоит. Давай лучше чокнемся, что ли. Хотя бы символически…

                *  *  *

Стайн. Эрни, ты уже забыл жене тот случай, когда она на вокзале Гар де Льон потеряла чемодан с рукописями, которые по твоему поручению везла в издательство?
Хем. Конечно, давно забыл. Её просто обокрали, надеясь на богатое содержимое неплохого американского чемодана. Представляю себе, каково было разочарование воришек!
Стайн. На тебя тогда жутко было смотреть. Помню, люди старались держаться от тебя в стороне, опасаясь подходить. Многие откровенно побаивались твоей реакции бывшего боксёра…
Хем. Знаешь, а теперь я даже рад. Ну, опубликовали бы издатели те мои незрелые рассказы, ну, разбирали бы потом, через много лет, по косточкам всякие литературоведы и прочие критиканы моё «раннее творчество». И впрямь ведь сырое. А тут я «появлюсь на людях» сразу таким изрядно созревшим, практически маститым автором.
Стайн. Маститым ты станешь, только если прекратишь свои загулы с этим несносным ирландцем, со своим приятелей Джеймсом Джойсом.
Хем. Прочь нравоучения! Они тебе не идут, Гертруда. А с Джеймсом вкусно пьётся, он славный и заводной. Одним словом – ирландец. Они с виски JAMESON одной крови.
А где ещё, скажи на милость, писателю набираться жизненных ощущений?
Когда я пью, окружающие меня люди становятся значительно глубже и ярче. А это увлекает. 
Я давно понял, что никогда нельзя откладывать на потом поцелуй с красивой девушкой и открытие новой бутылки виски.
Как-то, размышляя о профессии, мы с приятелем нашли парадоксальный ответ на один из самых важных, самых злободневных для нас вопросов.
Стайн. Какой именно?
Хем. Что мешает писателю?
Стайн. И что же?
Хем. Выпивка, женщины, деньги и честолюбие. А также отсутствие выпивки, женщин, денег и честолюбия!
В точку, верно?
Стайн. Вам, гулякам, видней.
Хем. А вот ещё одна замечательнейшая, крайне полезная мысль, можно сказать, выстраданная и тщательно нами сформулированная:
«Будучи трезвым, однажды претвори в реальность все свои пьяные обещания – это точно научит тебя держать язык за зубами».
Стайн. Смешно. Это правда смешно. А Хедли не пилит?
Хем. Она знает лишь то, что нам необходимо для комфортной жизни. Так правильно. Пусть она думает обо мне лучше, чем я есть на самом деле. А вдруг я тогда на самом деле буду лучше?
Стайн. Послушай, а когда к тебе вдруг приходит столь остроумная мысль, ты её записываешь для будущих книжек или транжиришь направо и налево?
Хем. Мысли приходят крайне редко. Я ведь туповат и косноязычен.
Стайн. Брось кокетничать, это не твоё.
Хем. Иные считают, что если тебе хочется избавиться от мысли, запиши её. Тут палка о двух концах. На днях я тут как-то светло так, светленько  загрустил, и это блаженно-грустное состояние вдруг навеяло фразу:
«Из всех животных только человек умеет смеяться, хотя как раз у него для этого меньше всего поводов».
И знаешь, записал. И даже возгордился собственной мудростью.
Стайн. Хорошо-хорошо. Я вот что хотела спросить: твои споры с этим, с самым модным нынче автором…
Хем. С кем это интересно?
Стайн. С Фицджеральдом. Ваши споры так и не утихают? Или вы окончательно разругались? Что-то давненько не видела вас вместе...
Хем. У нас со Скотти сложилась дружба, как я её называю, «с восторгом и враждебностью»…
Стайн. Ого, это как?
Хем. Он делится со мной тем, как писал хорошие рассказы, которые действительно хороши, тут не поспоришь. А я не понимаю – ну вот хоть убей! – зачем их потом переделывать из коммерческих соображений, превращая в ходкие журнальные рассказики. И  видимо, никогда не пойму, спорю, злюсь на него. А может, на себя?
Стайн. Если на себя, то зря, напрасно, Эрни.
Хем. Ты тоже так считаешь?
Стайн. Абсолютно уверена.
Хем. Значит, мы с тобой на одной стороне этой истории?
Стайн. Похоже на то. Сегодня он моден, а завтра…
Хем. (иронично) Да-а! Завтра мы себя покажем…

                *  *  * 

Есенин. Чем дольше здесь торчу, тем невнятнее объяснение – зачем?
Из Москвы казалось, что Европа – самый обширный рынок распространения свежих идей в поэзии. Пшик…
Теперь очевидно: до чего же богата и прекрасна в этом смысле моя, теперь наша с тобой страна! Даже Ходасевичи и всякие Маяковские картины не портят…
Идти дальше некуда, если уж ЭТИ стали считаться у нас первоклассными поэтами!
Дункан. У тебя сегодня определённо скверное настроение, дарлинг. Живи, отдыхай, дыши свободой… 
Есенин. Дыши? Чем? Нужно обязательно проветрить воздух! До того  накурено у нас сейчас в литературе, что просто вздохнуть невозможно!
Ведь у того же Маяковского почти ни одной рифмы с русским лицом, помесь негра с малоросской. Ну что это: «гипербола – теперь была» или «лилась струя – Австрия»?!
Уж на что был народен Шекспир, балаганом не брезговал, а создал ГАМЛЕТА. Это вам не Тит и не Влас…
Дункан. Возможно, Владимир просто хочет быть ближе к народу, к обычной  жизни?
Есенин. Не согласен. Искусство вдохновляется жизнью, но оно не может раствориться в жизни, не может…
А всё потому, что тот же Маяковский поэт «для чего-то», а я поэт «от чего-то». Не знаю сам от чего…
Но он проживёт до восьмидесяти лет, ему памятник поставят.  А я сдохну под забором, на котором его стихи расклеивают.
И всё-таки я с ним не поменяюсь. Дудки!
Дункан. Оставь, дарлинг. Вы оба проживёте долго и счастливо. И будете вместе прогуливать внуков на Гоголевском бульваре.
Есенин. Даже не мечтай. Я тебе о серьёзном, практически о вечном, а ты всюду умудряешься ввернуть слюнявую сентиментальщину.
Дункан. Куда мне до глобального! Тут бы «камбрэ» идеально выгнуть да «батман» не сорвать.
Есенин. Не обижайся, родная.
Меня немного понесло, но это вовсе не случайно.
Жизнь теперь – у нас, а не здесь, где действительно медленный грустный закат, о котором говорит Шпенглер.
Дункан. С каким удовольствием вы, русские, всегда хороните Запад. Даже смешно!
Есенин. А ты смейся-смейся, веселись вместе с этими…

                *  *  *

Хем. Гертруда, это та, о ком я подумал?
Стайн. Где?
Хем. За тем столиком, у окна. Ну, американка, всемирно известная танцовщица, о приезде которой гудит пресса. Это с ней ты здоровалась?
Стайн. А-а, великая и вечно всех шокирующая Айседора Дункан, конечно-конечно она…
Хем. А есть ли кто-то в богемной вселенной, с кем бы ты ни была знакома?
Стайн. Это плохо? Я никому не навязываюсь.
Хем. Я время от времени пытаюсь шутить. Увы, не всегда удачно. Ты не обиделась?
Стайн. Не зная тебя, разозлилась бы, скорее всего. Но я тебя знаю.
Хем. Она с молодым бой-френдом?
Стайн. Бери выше - с законным мужем. Они уже пару лет вместе. Айседора  даже приняла гражданство Советской России, открыла в Москве по просьбе наркома Луначарского школу современного танца. Она с лёгкостью блистает где угодно.
Хем. Ах вот как! Всё легко и просто?
Стайн. В общем, да. Успех у мужчин, восторг публики, овации на всех континентах. Правда… десять лет назад она потеряла в автомобильной катастрофе сразу двух своих  маленьких детей – Дердри и Патрика. А рождённый ею ещё через год младенец не прожил и суток. А так всё как в сказке.
Хем. О, Боже... Крайне печально. Настоящая трагедия.
Стайн. Вот так бывает. В наших разговорах с ней эта тема – табу.
Спустя паузу. 
Хем. А скажи, когда это в России научились так прилично шить мужские костюмы, как, вон, на её муже? Можно позавидовать стилю. Или они умели шить и раньше, но мы об этом просто не знали?
Стайн. Насчёт русских портных ничего не скажу, я тоже ничего об этом не знаю. Но ведь главное в костюме не то, как он скроен, а на ком и как он сидит. А этот русский парень умеет носить хорошую одежду. Это очевидно. Смотри, как ладно смотрится пиджак на его изящной фигуре. Хотя пишут, что он из простолюдинов. Как у них говорят, «от сохи». Впрочем, он мог сшить костюм здесь или в Штатах – они уже полгода путешествуют.
Хем. Как его зовут?
Стайн. Все его называют «поэт Сергей Есенин». Только так.
Хем. Сколько поэтов расплодилось! И у нас, и там у них уже.
Стайн. Утверждают, что этот особенный, какой-то уникальный.
Хем. В нём виден порок. В некоторых людях порок виден так же, как в призовой лошади порода.
Стайн. Он очень популярен у себя на Родине. Там он известнее Айседоры. Представляешь? А здесь его никто не узнаёт, отчего он, похоже, злится. Видишь, сидит какой-то хмурый, с постным лицом, что-то недовольно Дункан выговаривает. Но и тогда он не производит впечатление мрачного типа. Обаятелен? Без сомнения. Не такой уж писаный красавец, в моём понимании, но чем-то необъяснимо пленяет. Тут не поспоришь. Улыбается редко, но так обезоруживающе.
Хем. Он действительно талантлив?
Стайн. Говорят, гений! Не знаю, его толком не переводили. На французском вышла лишь  его поэма «Пугачёв» да несколько стихотворений, но я ещё не читала. Слышала только, что его стихи нравятся очень многим, начиная от членов бывшей царской семьи и заканчивая Львом Троцким.
Хем. Тем самым?
Стайн. Именно. Как у нас пишут, «чёрным гением революции». Он теперь там второй после Ленина. И лично руководил переворотом, это факт.
Хем. Да уж, разброс поклонников впечатляет. Формулы успеха в творчестве я не знаю, но попытка понравиться всем – это очевидная формула провала. Надеюсь, он ею не пользуется. Иначе успеха бы не было? Как ты думаешь?
Стайн. Согласна, Эрни. Формула успеха в таланте, вот и всё. Всё очень просто… когда этот талант у тебя есть.
Хем. Куда уж проще.
Стайн. Кстати, а ты знал, что Ленин с Троцким всего лишь каких-то лет десять-двенадцать назад частенько играли здесь в шахматы?
Хем. В «Клозери-де-Лила»?
Стайн. Да, вон за тем столиком…
Хем. Фантастика! И кто обычно выигрывал? А ты, конечно же, стояла у них за спиной, подсказывая ходы…
Стайн. Не ёрничай…
Хем. Извини, я окончательно охамел, каюсь. А ты действительно их могла тогда узнать?
Стайн. Естественно, нет. Мало ли тут бывает всяких разных «шахматистов», потягивающих Божоле. Это мне Рене (показывает на бармена) недавно рассказал. Говорит: вполне респектабельные господа, тихие такие, не шумные, типичные законопослушные буржуа, и не подумаешь…
Это он уж потом, много-много позже вспомнил этих господ, когда «Ле Монд» и «Фигаро» запестрели их изображениями. Даже уговорил хозяина прибить к тому столику табличку с их фамилиями. Видимо, тайный коммунист… (Улыбнувшись, помахала бармену)
 А вот Эмиль Бернар, ну ты его знаешь, так тот, будто что-то предчувствовуя, взял и уговорил Ульянова – кажется, так звучит настоящая фамилия «вождя мирового пролетариата» – именно здесь, в кафе, написать его портрет… кажется, первый живописный портрет этого жуткого конспиратора.
Хем. Даже так? Любопытно поглядеть на светлый лик символа революции в интерьере «Клозери-де-Лила», да ещё и исполнении постимпрессиониста. Портрет ещё у него?
Стайн. Кажется. Попробую организовать это для тебя, мастерская Эмиля неподалёку…

                *  *  *

Дункан. Надо бы перед отъездом побывать хоть в какой-то интересной галерее современного искусства. Их тут тьма. Гертруда всерьёз увлекается кубистами, близко дружит с Анри Матиссом, с Жакобом, с Хуаном Грисом и со многими другими гениями, естественно, с Пабло Пикассо. И вообще в курсе всех новинок. Я спрошу, что она посоветует.
Есенин. Что-то я к кубистам и прочим фантазёрам с мольбертами в последнее время поостыл. Вспомни лучше, как мы впервые увиделись и познакомились в мастерской Жоры Якулова.
Дункан. Жорж. Замечательный, такой забавный армянин Жорж. Помнишь, с каким пылом он нам рассказывал свою «теорию разноцветных солнц». А мы его почти не слушали…
Есенин. Мы были влюблены, и нам было не до него и его теорий.
Дункан. Ты взял меня за руку и долго не отпускал. А мне так хотелось, чтобы ты не отпускал. Ты держал и держал. Ты давно уже так долго и невесомо не держал моей руки. Ты смотрел на меня, а потом начал читать стихи, которые написал тут же. Я почти ничего тогда не поняла. Но как ты читал!
Есенин.
Пускай, ты выпита другим,
Но мне осталось, мне осталось
Твоих волос стеклянный дым
И глаз осенняя усталость.

О, возраст осени! Он мне
Дороже юности и лета.
Ты стала нравиться вдвойне
Воображению поэта.

Дункан. Жорж, кажется, даже обиделся на то, что его прекрасные картины нас больше не интересуют.
Есенин. Наверняка, обиделся. Но Жора умный, хоть и художник. Он всё понял.
Дункан. Жаль, что это больше не повторится. Влюблённость – лишь миг!
Есенин. Отчего же. И мгновениям свойственно повторяться.
Дункан. Не в нашем случае. Это просто счастье, что ты тогда, в мастерской, не испугался  того дивного мига.
Есенин. Я не из пугливых. Знаешь, любовь как купание в море – нужно либо сразу, не раздумывая нырять с головой, либо вообще не лезть в воду. А если будешь слоняться вдоль берега по колено в воде, то тебя только окатит брызгами. И ты будешь мёрзнуть и злиться. А я, скорее, мерзляк, нежели трус. И плавать научился довольно рано.
Дункан. Теперь ты всё реже подолгу держишь мою руку в своей. Ты читаешь теперь свои новые стихи другим.
Есенин. Да? Виноват, непременно исправлю сию возмутительную оплошность. Хочешь, прямо сейчас? Вот дай-ка твою руку, вот послушай...

Мне грустно на тебя смотреть,
Какая боль, какая жалось!
Знать, только ивовая медь
Нам в сентябре с тобой осталась.

Чужие губы разнесли
Твоё тепло и трепет тела.
Как будто дождик моросит
С души, немного омертвелой.

Ну что ж! Я не боюсь его,
Иная радость мне открылась.
Ведь не осталось ничего,
Как только жёлтый тлен и сырость.

Ведь и себя я не сберёг
Для тихой жизни, для улыбок,
Так мало пройдено дорог,
Так много сделано ошибок.

Смешная жизнь, смешной разлад.
Так было и так будет после.
Как кладбище, усеян сад
В берёз изглоданные кости.

Вот так же отцветём и мы
И отшумим, как гости сада…
Коль нет цветов среди зимы,
Так и грустить о них не надо.

Дункан. Это не стихотворение, это приговор! Это эпитафия какая-то. Себя не обманешь, милый.
Есенин. Вот те на! Теперь ещё и в судьи меня определила. Давай-ка лучше слушать музыку. В этот раз гарсон с музыкой угадал.

                *  *  *

Стайн. Эрни, ты тут вспомнил мои слова о «потерянном поколении». Удачное определение, не спорю. Не глупая я всё-таки мадам. Но скажи, как окончательно не потеряться ему, этому «потерянному»? У тебя есть ответ?
Хем. Я думал об этом и вот что приходит на ум. Когда что-то кончается в жизни, будь то плохое или хорошее, остаётся пустота. Тут уж никуда не деться. Но пустота, оставшаяся после плохого, заполняется сама собой. Как порожняя уличная бочка наполняется дождевой водой. Пустоту же после хорошего можно заполнить, только отыскав что-то лучшее. Вот я и пытаюсь искать.
Стайн. Получается?
Хем. Я не падаю духом. Я никогда не падаю духом. В этом секрет успеха. Я никогда не падаю духом… на людях.
Стайн. И людям это в тебе нравится.
Хем. Не знаю, не уверен. Люди разные. Они делятся на две категории - на тех, с которыми легко и так же легко без них, и на тех, с которыми сложно, но невозможно без них. Поэтому приходится лавировать.
Стайн. А в личной жизни? После юношеского романа с той взрослой медсестрой на фронте, о которой ты мне рассказывал, Агнес фон Куровски, если не ошибаюсь, после так и не состоявшегося с ней брака ты встретил Хедли…
Хем. Всё так и было.
Стайн. Вы поженились, родили ребёнка, но я тебя с ней почти не вижу…
Хем. Знаешь, порой мужчине хочется побыть одному. В моём случае – чаще с друзьями, на охоте или рыбалке. И женщине, ты представляешь, тоже время от времени хочется побыть одной. Но каждому обидно это чувствовать в другом. Конечно, если они любят друг друга.
Стайн. О-о, всё так запущено?
Хем. Я бы не сказал. У нас замечательный Бамби, у нас пружинный матрас и вид на парижские крыши. Ты правильно говоришь: Хедли рыжая и мудрая. Мне с ней хорошо. Мне с ней долго будет хорошо.
Стайн. Так ты, можно сказать, счастливчик…
Хем. Реже всего в жизни я встречал умных людей, которые были бы ещё и счастливы. А я ведь не совсем глуп, Гертруда?
Стайн. Не напрашивайся на комплимент, Эрни.
Хем. И вообще, что такое счастье? Отвечаю: это всего лишь крепкое здоровье и слабая память. Самое идеальное сочетание!
Стайн. Не будь циником.
Хем. А что ещё остаётся. Крепкое здоровье и слабая память – только так и не иначе…

                *  *  *

Есенин. Вот ты меня, Изадорушка, всё останавливаешь, когда я нехорошо  отзываюсь о Западе, когда обзываю американцев неуничтожимой молью. Скажи, а в чём я не прав?
Ведь действительно, сегодня он в оборванцах, а завтра – золотой король! Владычество доллара съело в них всякое стремление к каким-либо сложным вопросам. С головой погружаясь в свой бизнес, американец остального попросту знать не желает.
Вот уж где – воистину страна негодяев! Даже Европа в сравнение не идёт.
Одна биржа чего стоит, насмотрелся. Куда там нашим маленьким воришкам или даже зычным громилам - мелюзга!
Дункан. А я, глупая, втайне надеялась, что вольный дух Штатов придётся тебе по душе.
Есенин. Куда там. Русское едва остывшее кочевье, безусловно, не может нравиться, но Америка – это тот смрад, где пропадает не только искусство, но и вообще всякие порывы. Уж лучше предпочесть наше серое небо и убогий пейзаж, чем небоскрёбы, которые дали пока что только Рокфеллера и Маккормика. Ни тебе Толстого, Достоевского, ни Пушкина.
Ничегошеньки!
Это я всё к чему веду?
А ты сама, май бэби, не от своих ли соотечественников сбежала во вчера ещё грохочущую революцией  неизвестность? От сытости ринулась в голодуху и хлад кромешный.
Не от их ли пошлости и тупой гнусности умыкнула?
Не ты ли мне говорила, что убежала из их мира эфемерного и сиюминутного искусства, намертво связанного с коммерцией?
Дункан. Сколько вопросов разом. Прямо голова закружилась, как от тридцати двух «фуэте». Пойми, милый, я живу танцем, линией, пластикой, а не досужими рассуждениями об упадке чего-то либо кого-то. А пластическая линия современного танца хороша лишь, когда направлена к высокой цели.
Моё искусство символично, и символ этот только один - свобода женщины от условностей, которые лежат в основе тупого американского пуританства. Вот и всё.
Есенин. Это понятно. Твой свободный танец далёк от «Лебединого озера»…
Дункан. И от «Жизели» Адана. Ты же знаешь, в моём искусстве всё другое, всё не так. Грациозному жесту красивой женщины я предпочитаю движение существа неказистого, даже горбатого, ущербного, но одухотворённого внутренней идеей. Это понятно?
Есенин. Ещё как понятно! Я окончательно и безвозвратно втрескался в тебя как раз после этого твоего «одухотворённого внутренней идеей» номера с длиннющим шёлковым шарфом. Твоего коронного номера…
Дункан. Я заметила, но сейчас о другом. Я, например, уверена, что нет такой позы в танце, движения или жеста которые были бы прекрасны сами по себе. Не бывает! Движение только тогда гармонично, когда оно правдиво, когда выражает твои чувства и мысли. Вот я и стремлюсь к гармонии с собой и миром.
А в России, ты прав, я действительно почувствовала искренний отклик. Это так.
Есенин. Не скромничай. Ты всегда и везде была в фаворе…
Дункан. На Западе мной любуются как забавным экзотическим персонажем, эпатирующим буржуазную публику. Персонажем крайне любопытным и модным. Не более того. А Советы с их массовым раскрепощением женщин – как раз то место на Земле, где я по-настоящему нужна, где я даже что-то там олицетворяю.
Есенин. Вот как? Даже олицетворяешь?
Дункан. Представь себе. Так мне, во всяком случае, говорят. Да я и сама вижу. Ты погляди на очереди в мою московскую школу из комсомолок в красных косынках и этих, этих… Помнишь, мы ещё смеялись? Ага, совслужащих гражданок с папиросами в зубах! Многим из них приходится терпеливо объяснять, что для танца нужны хоть какие-то данные, а не одно лишь желание. Понимают далеко не все, и это раздражает, иногда просто бесит.
Есенин. Извини, но ты своим хореографическим импрессионизмом запудрила бедным бабам мозги, спутала всё и вся. Все смыслы наперекосяк! Тут тебе и революция, и эмансипация, и твой любимый Ницше с Заратустрой, прости Господи. В написанной тобой книжке о женщине в современном балете – а я ею и тобой, право, очень горжусь – люди видят себя… пророками будущего.
 Такое бывает? Какими, к чертям, пророками? Что они могут увидеть в том будущем? У нас ещё за полгода никто думать не думал ни о какой революции. И вот НА тебе! А тут – будущее.
Дункан порывается возразить, но Сергей продолжает.
Если женщина и выйдет когда-нибудь на новый интеллектуально-физический уровень, как ты утверждаешь, то только через любовь. Горячую, страстную и нежную, без остатка. Да, и, по-возможности, верную. Но это не обязательно. Послушай знатока и ценителя. Верно говорю, иного не дано.
Дункан. Спорить с тобой бесполезно, поэтому пойду-ка я лучше поздороваюсь с Гертрудой.
Есенин. Ну да, она же тебе правды в глаза не скажет. Впрочем, ступай. А то подруга уже извелась вся, вертится как уж на сковородке…
Дункан. Дарлинг, веди себя хорошо, никому не груби и не пой революционных песен. Не огорчай меня…
Есенин. Так я ещё даже не пригубил…

                *  *  *

Погрозив мужу пальчиком, Дункан встала из-за стола и подошла к столику Стайн и Хемингуэя. Поздоровавшись, Хем оставил подруг наедине, взгромоздившись на высокий стул у барной стойки. Женщины, тем временем, обнялись, после чего принялись оживлённо щебетать о чём-то своём.
Есенин. /глядя на удаляющуюся Дункан/ О как профессионально «спину поставила». Красота! Сплошь  гибкость и грация…
И всё-таки кругом тоска смертная. Вот тебе и весёлый разудалый Париж! Вот тебе изобилие шарма и пития…
А действительно, огорчить, что ли, Изадору? Гарсон!

В этом месте, по желанию режиссёра-постановщика, возможен поворот сценического круга и окончание первого действия. Второе действие в этом случае начнётся вновь с фасада кафе - поворот круга - интерьер.

                Второе действие 

Есенин. Одному пить не с руки, как-то без привычки.
Оглядывается вокруг.
Пойду-ка к буфету, там хотя бы люди.
Подойдя к барной стойке и взобравшись на стул, Сергей заметил расположившегося неподалёку Эрнеста и подсел к нему поближе.
Есенин. Не помешаю?
Хем. Что?
Есенин. Не помешаю, говорю?
Хем. А-а, пожалуйста.
Через паузу.
Есенин. Меня зовут Сергей Есенин. И давай сразу на «ты», мы вроде из одного поколения. Не люблю пустяшных церемоний.
Протягивает руку.
Хем. (пожимая её) Окей, согласен. А я Эрнест, журналист из Америки.
Слышал, что ты муж Айседоры Дункан?
Есенин. Заладили все – муж, Дункан хазбенд… 
Поэт я, ядрёна корень, знаменитый русский поэт! А фамилия у тебя есть, Эрнест?
Хем. Извини, конечно. Хемингуэй, полностью - Эрнест Хемингуэй.
Есенин. Эрнест – нормально. А вот Хем, Хеминг… сложновато для русского, и чёрт язык сломает. Предлагаю по маленькой - за знакомство!
Хем. День только в самом разгаре…
Есенин. Да? Значит впереди у нас заманчивые перспективы.
Гарсон, или как там тебя!! Две водки, две, понимаешь?
Бармен показывает бутылку.
Ну, Смирнофф так Смирнофф. Наливай! Убери деньги, парень, я угощаю. Да убери же ты…
Вот ведь всё не как у русских.
Откуда ты родом, Эрнест?
Понюхав содержание переданной ему барменом рюмки, Сергей брезгливо повёл плечами. 
Ну, штат или как там у вас…
Хем. Штат Иллинойс. Оук-парк – есть такой городок.
Есенин. Где это?
Хем. Недалеко от Чикаго. Сейчас уже стал его пригородом.
Есенин. Красивое место?
Хем. Мне нравится.
Есенин. Смотрю, не больно ты разговорчивый. Ты про природу расскажи. Какая она там, у тебя дома? Я вот болтаюсь уже полгода по вашим каменным джунглям, скоро уж совсем позабуду, какая она - настоящая природа.
Хем. А что, природа как природа: леса, озёра вокруг. Я больше люблю бывать в северном Мичигане, куда в детстве летом ездил на каникулы. Это бывшие индейские места…
Есенин. Гляди ты – индейские места! Сразу вспоминается Майн Рид, его Оцеола и Отважная охотница, дикие мустанги. В «краснокожих», поди, играл?
Хем. Естественно. Там сразу возникали образы отважных воинов с голым торсом и перьями на голове, в набедренных повязках из мятой кожи, с луком за спиной и взметнувшимися ввысь томагавками.
Есенин. Ну вот же, вот…
Хем. Я высматривал их за толстыми стволами деревьев, где они обычно подкарауливают свою добычу. Я находил их следы. Это было сложно, но я находил.
Есенин. Прям-таки находил?
Хем. Я их отчётливо видел.
Мы с отцом в тех краях частенько выбирались на охоту или на рыбалку. Можно сказать, постоянно. Для меня это был праздник. Отец меня к нему и пристрастил. Я до сих пор лучшего отдыха не знаю. Хотя это даже не отдых. Праздник ведь не всегда отдых, верно?
Ты улыбаешься?
Есенин. Просто вдруг ясно представил своих земляков-«индейцев» из Кузьминской волости Рязанской губернии, ловящих окуньков в Оке или, скажем, в Трубеже, с закатанными по колено портками. Люблю этих мужичков. Они такие незамысловатые, хотя не без хитринки, такие родные. Вдруг припомнились, и как-то душевно стало, тепло.
А вот ваш Чикаго, откровенно говоря, меня совсем не порадовал. Нет, не понравился. Я ведь только что оттуда. Ты, Эрнест, не обижайся, но в эти ваши «сто тысяч улиц» можно загонять только свиней. Да и то потому, что там, наверняка, лучшая в мире бойня.  Не обижайся, американец.
Хем. Я не обижаюсь.  Может, ты и прав. Мне и самому, если честно, сегодняшний Чикаго не очень…
Есенин. А в Нью-Йорке, слышишь, забавно получилось. Подплываем мы с Изадорой на пароходе – огромный такой лайнер, «Париж» называется - тьфу, и тут, и там - то же самое!  Так вот: подплываем, а слева от городской пристани Статуя Свободы на острове стоит – строгая мадам! Мне поначалу показалось, будто она улыбается, а уже потом я разглядел, что нет – серьёзная леди.  Мы совсем близко от неё тогда на пограничном катере прошли.
Почему на таком важном катере, спросишь?
Хем кивнул.
 Ваши балбесы в погонах – впрочем, они везде одинаковы – сперва не разрешили нам сойти на  американский берег, отправили на какой-то зачуханый островок и давай выведывать: чего, мол, в Соединённые Штаты припёрлись, и с какой-такой целью? Целый день, веришь, нас продержали. Я им даже подписку дал, что «Интернационал» здесь прилюдно петь не буду.
Хем. Почему именно «Интернационал»?
Есенин. Да было дело в Берлине, в пивной. Незадолго до отплытия в Штаты. А вашим иммиграционным служакам уже оттуда, из Германии, доброхоты сообщили о прибывающем в страну известном русском скандалисте.
Так вот: плывём, значит, мы вторично мимо той бабы, а я возьми да ляпни в сердцах: «Бедная, старая девушка! Ты поставлена здесь ради курьёза!»
Вся журналистская братия, что нас встречала, была в глубоком обмороке, когда им перевели, конечно. А назавтра во всех газетах… 
Но ничего – слава Богу, обошлось. Ну и нахальное же это племя – газетчики!  Только и охочи до сенсаций - что у нас, что здесь. А за океаном в особенности.
Так ты тоже из них?
Хем. Был…
Теперь уже - нет. Почти нет.
Есенин. Я ведь заметил, ты строчил что-то там, за столиком. Сочиняешь?
Хем. Пытаюсь.
Есенин. Сейчас все, кому не лень, сочиняют. Стихи?
Хем. Теперь уже – нет.
Есенин. Из тебя, действительно, иной раз слова не вытянешь. Давай выпьем, что ли, американец? Может, тогда разговоришься…
Хем. Или всё-таки рановато?
Есенин. Наши пьяницы говорят: «С утра не выпил – день пропал!»
Я на отдыхе, а ты, смотрю, тоже собрался было уходить. Давай-давай!
Хем. Хотя - ладно, уговорил. Я сегодня свою норму уже выполнил – почти две страницы написал.
Есенин. Какие же вы все здесь рациональные! Норму он выполнил…
Хем. Нет, просто это – самодисциплина.  Нельзя распускать себя во всемирной  столице распущенности. Не стоит уподобляться…
Эрнест кивнул головой назад – в пустой теперь зал кафе и даже куда-то много дальше.
Есенин. Это ж надо – норма! Какая, к дьяволу, может быть норма?! Хотя… ты, вероятно, прозаик? Тут мне трудно судить…
Хем. Прозаик, писатель… Нескромно пока так себя назвать.  Недавно вышла только первая моя книжка. Совсем тоненькая.
Есенин. О чём она, Эрнест? Впрочем, глупый вопрос.
Хем. В ней десять стихотворений и три рассказа.
Есенин. И всё-таки стихи…
Хем. Эти, пожалуй, последние. Точно – последние. Не моё это дело – поэзия.
Есенин. А ты почитай.
Хем. Да не серьёзно всё это, свободным стилем и вообще…
Есенин. Ладно мяться! Почитай, любопытно.
Хем. Ну, если угодно, только небольшой фрагмент. И потом очередь за тобой. Согласен? Тогда слушай:

Мы заглядывали далеко,
Но шли кратчайшим путём.
И плясали под сатанинскую скрипку,
Спеша домой помолиться,
И служить одному господину ночью,
Другому – днём…
И так далее. Ерунда – одним словом.
Есенин. Почему же…
Знаешь, я не сторонник нерифмованного слога, но фокус не в этом. Здесь мысли много, даже слишком много для стихотворения. Бьётся она, как в тисках…
Тут мысли - на роман.
Хем. Ты так считаешь?
Есенин. Это вроде вступления к чему-то крупному.
Хем. Я, чёрт подери, тоже об этом думал!
Есенин. А ты попробуй, парень. Сегодня, к примеру, ты что писал? И как ты вообще здесь, на людях, работаешь? Я бы не смог сосредоточиться.
Хем. Привык. Нормально. По утрам тут, в кафе, почти никого нет, а я только до ланча и работаю. Дольше – тяжко, не идёт. Тем более, дома теперь Бамби, наш первенец – с ним не попишешь. А что касается сегодняшней моей писанины – вот, рассказ на днях начал, думал даже закончить успею. Небольшая такая новелла. Их хотя бы иногда печатают, ведь семья регулярно кушать просит, сам понимаешь…
Есенин. Так ты не из этих, не из прожигателей?
Хем. Если бы…
Я и во Франции только потому, что здесь жизнь дешевле, чем в Штатах или  Канаде. Благо в «Торонто Стар» освободилось место европейского корреспондента, повезло. Теперь сполна отрабатываю это своё везение.
А одним писательством у нас не заработать. Особенно, когда ты никому не известен, и читатель не ждёт твоих книг. Но будь я проклят, если стану писать прозу только ради того, чтобы обедать каждый день! 
Хотя, если честно, пока мне с трудом даются даже абзацы, а ведь они - лишь выжимки того, из чего делают настоящую книгу.
Есенин. Мне трудно советовать, но всё же попробуй, пытайся писать вещи покрупнее, масштабнее, что ли.
Хем. Словно тренируясь к бегу на более длинную дистанцию…
Есенин. Точно. Может, тогда и придёт уверенность?
Хем. Я уже начал длинный рассказ – возможно, повесть или роман - о том, что знаю лучше всего. Я пытаюсь зацепиться за фразу, самую честную для меня фразу, которую придумал сам или услышал от кого-то. Тогда текст начинает двигаться сам собой. Хотя, согласись, плохо писать о чём-то уже действительно случившимся. Это всегда убивает. Единственная, на мой взгляд, стоящая литература – когда ты создаёшь, когда придумываешь. Тогда всё становится правдой.
Есенин. Вот уж не уверен…
В поэзии, скорее, по-другому. Кстати, о поэзии: ты просил меня почитать что-нибудь своё? Сам напросился, теперь слушай и тихо мучайся иль наслаждайся. Это из довольно нового, хотя стихи о позднем лете. Видишь, я не гнушаюсь писать об уже случившемся:

 Вижу сад в голубых накрапах,
 Тихо август прилёг ко плетню.
 Держат липы в зелёных лапах
 Птичий гомон и щебетню.

 Я любил этот дом деревянный,
 В брёвнах теплилась грозная морщь,
 Наша печь как-то дико и странно
 Завывала в дождливую ночь.

 Голос громкий и всхлипень зычный,
 Как о ком-то погибшем, живом.
 Что он видел, верблюд кирпичный,
 В завывании дождевом?

Понимаешь, в чём соль?
Иные думают: вот – рифма, вот – размер, вот – образ…  и дело в шляпе. Всё, я – мастер. Чёрта лысого – ты мастер! Этому и кобылу научить можно! Этим меня не удивишь. А ты сумей улыбнуться в стихе, шляпу снять, присесть, воспарить над миром и пролететь. Вот тогда ты – мастер. Знаешь, почему я – поэт, а Маяковский так себе – непонятная профессия?
Хем. Кто это?
Есенин. Извечный мой оппонент. Бунтарь в поэзии, как он полагает. Хотя и талантливый, чертяка!
Хем. Никогда о таком поэте не слышал.
Есенин. Да и где ж ты его ломаные вирши прочитаешь, если их ни на один язык дословно перевести невозможно!
Хем. Так, значит, не настоящий поэт этот Маяковский? А в чём  между вами отличие?
Есенин. У меня Родина есть! Понимаешь?
У меня – Рязань. Я вышел оттуда и, какой ни на есть, приду туда же.
А у него – шиш! Вот он и бродит без дорог, и ткнуться ему некуда.
Ищи, брат, Родину! Найдёшь – пан! Не найдёшь – всё псу под хвост пойдёт! Нет поэта без Родины. Да и писателя – тоже.
Хем. Держат липы в зелёных лапах
         Птичий гомон и щебетню…
Талантливо! Нет, Сергей, правда, очень здорово, только…
Есенин. Что – только?
Хем. Боюсь, столь же образно перевести эти твои строки невозможно. Пропадёт многое в переводе, каким бы распрекрасным он ни был. Поэтому, наверное, у нас на Западе и ваш Пушкин недооценён. Так все русские утверждают. Не нашлось, видно, переводчика, достойного его таланта.
Есенин. А я не боюсь…
Говорю же: у меня Родина есть! А здесь всё равно никому русская поэзия не интересна. Как и наши идеалы, наши святые ценности…
Хем. Вы, русские, по-моему, всегда были склонны к мессианству. Вот и сейчас бредите мировой революцией. Правда, теперь и у нас, на ваш манер, иные «прогрессивные» деятели стараются запугать, что если, мол, не станешь коммунистом или не воспримешь марксистской точки зрения, то у тебя не будет друзей, и ты окажешься в одиночестве. Мода, что ли такая. Очевидно, они полагают, что быть одному – это нечто ужасное или, что не иметь друзей - страшно.
Есенин. Без друзей – тоска.
Хем. С этим соглашусь. Брякнул, не подумав. Но я, например, не могу быть и никогда не буду коммунистом, потому что верю только в одно - в свободу. Это мой приоритет!
В экстренном случае, когда так уж тяжко приголубит,  я, прежде всего,  подумаю о себе и о своей работе. Потом я позабочусь о своей семье. После этого помогу соседу. Но мне дела нет до государства. Я никогда ничего у него не просил и верю в его абсолютный минимум.
Есенин. Так ты индивидуалист, каких поискать. Впрочем, похоже, тут все такие…
Хем. Не вижу в том ничего плохого. А что принесло тебе ваше коллективное сознание? Вы стали как-то лучше? Чище? Честнее? Добрее, наконец? Режете друг друга как полоумные, стреляете почём зря, вечно врагов ищете…
Есенин. Всё это так, постреливали, было. Но только тут, на Западе, осознаёшь, как велика заслуга… представляешь, да-да, той самой русской революции, спасшей мир от безнадёжного мещанства. В самом широком смысле этого полностью обессмысленного понятия.
Хем. А может, вы пока не омещанились только из-за своей нищеты? Нарастите жирку и снова давай расставлять слоников по комодам. У вас, я слышал, эти богатеи уже…
Есенин. Нэпманы…
Хем. …вот-вот, говорят, скоро снова возьмут у вас верх.
Есенин. Хрена им лысого! Эту накипь сосребём, дай срок. Потому что они – не истинный  русский народ, скорее, они – это вы. А мы…  Да, пускай мы – азиаты, пусть дурно пахнем, чешем, не стесняясь, у всех на виду седалищные щёки, но мы не воняем так трупно внутри, как воняют внутри европейцы или те же гринго.
Хем. Это я, значит…
Есенин. Ты? (шутливо принюхивается)
Ты вроде нет, только я теперь о другом. Никакой революции тут быть не может! Вот я о чём. Всё зашло в тупик…
Хем. А она обязательно нужна, эта ваша революция? Это государство рабочих и крестьян, или как там у вас?
Есенин. Да ведь я не о государстве, Эрнест, и не о коммунизме с марксизмом толкую. Так ничего и не понял американец. Как же тебе объяснить-то?
Хем. Где уж мне, замшелому индивидуалисту, понять тебя - такого передового, такого завтрашнего…
Только по мне так писатель должен смотреть на жизнь со стороны, как цыган. Сознавать свою классовую принадлежность он может только при ограниченном таланте. А если таланта у него достаточно, все классы – его достояние. Он черпает отовсюду, и то, что он создаёт, становится всеобщим достоянием. Ну в чём же, скажи, в чём я не прав?!
Есенин. Во завёлся парень! Да ладно, кое-что ты верно говоришь. Я нынче и сам об этом размышлял. Тут соглашусь с тобой, хотя лишь отчасти…
Хем. Знаешь, Сергей, раз мы хоть в чём-то сошлись, я никому прежде этого не говорил, но жить в действии для меня много легче, чем писать. У меня для этого больше данных, чем для работы за столом. Действуя, не задумываешься. И когда тебе приходится туго, тебя держит сознание, что иначе ты поступить не мог и что ответственность с тебя снята.
Есенин. Тебе в тот момент до лампочки очень многое…
Хем. Но когда ты пишешь, никогда не удаётся написать так, как хотелось бы. Практически никогда.
Есенин. Я тоже изрядно правлю - редактирую, чёркаю, ищу иную рифму, пока не добьюсь. А как без этого? Иначе в результате получишь шлак.
Хем. Конечно. И кому какое дело, что писательскому творчеству приходится учиться из года в год. Пусть все думают, что мы такими и родились. Мало кому ведомо, что писательство - это постоянный вызов и самое трудное дело из всех, какие мне, например, приходилось делать. Поэтому я и делаю его – пишу. И я бываю счастлив, когда это у меня выходит. И знаешь, что забавно?
Есенин. Что, Эрнест?
Хем. Это единственное, что надо делать совершенно… самостоятельно и в чём никто на свете не может мне помочь, как бы ему ни хотелось. Разве что оставив меня в покое.
Есенин. Вот это – в самую точку! Насчёт покоя. Да, совсем забыл тебя спросить.  Ты сейчас сказал: надо писать о том, что знаешь лучше всего. Так?
О чём же будет твой первый роман?
Хем. О моём поколении, искалеченном войной. О любви. О дружбе и верности.
О простых людях, которые ещё вчера были солдатами…
Есенин. Так ты воевал?
Хем. Неподалёку отсюда, в северной Италии.
Есенин. И как тебя на войну занесло? По другую сторону океана?
Хем. Представь себе: добровольно и только со второго раза. Впервые меня забраковали из-за левого глаза и уха, которые мне повредили в боксёрском клубе, ещё в детстве. Я снова подал документы, теперь в «Красный крест», и вот…
Есенин. Да ты настырный!
Хем. Молодость – глупость! Это избитое выражение, по сути – абсолютная  правда. Я был огромным дураком, когда отправился на ту войну. Полным идиотом! Я думал, что мы спортивная команда, а противник – другая команда, участвующая в состязании. Глупец!
Есенин. И что ты вынес из той войны? Кроме осознания собственной глупости…
Хем. Вынес? Итальянскую серебряную медаль «За отвагу», а еще почти три десятка миномётных осколков в теле и алюминиевый протез в коленке.
Есенин. Во как! Похоже, парень, тебя превратили в решето!
Хем. В какое решето?
Есенин. В обыкновенное. В сито, парень. Покажешь?
Хем. Что показать?
Есенин. Колено. Таких протезов я у нас не видал.
Хем. Прямо здесь?
Начинает приподнимать штанину.
Есенин. Оставь. Что это я, ей Богу! 
Лучше скажи, как это случилось?
Хем. Забавно. Я служил водителем автомобиля «Красного Креста» и пообещал знакомым ребятам принести на передовую сигареты и немного шоколада из прифронтовой столовой. Так, с пакетом шоколада в руках и блоком «Кэмела» за пазухой меня обстрелом и накрыло.
Есенин. А медаль где заслужил? «За отвагу» зря не дают…
Хем. Как раз за тот случай и наградили. Меня взрывом подбросило, перевернуло, а я уж снова на ногах. И сообразить толком ничего не успел. Смотрю, а парни, к которым я бежал, совсем рядом, вот они лежат, руку протяни, ну вот. Один из них, гляжу, мне машет, машет, схватившись за голову.
Другому бойцу, с которым за полчаса до этого мы вместе курили, облокотясь на бруствер, хохотали,  который и попросил меня принести шоколад, ногу от бедра оторвало напрочь. Как срезало осколками.  Я её видел, эту ногу. Она осталась на том самом бруствере. Целая, словно живая, обутая в почти новенький, ещё толком не растоптанный сапог.
А из рваного обрубка тела того парня теперь, пульсируя, хлестала ярко алая кровь. А сам он извивался на земле, держась обеими руками за то место, где раньше была  нога.
И его крик! Этот крик я не забуду до конца дней! Габриэль звали того парня, Габи. Я навсегда запомнил. В переводе – божий человек. На пару лет старше меня.
Лёжа на носилках, он ещё недолго бился в конвульсиях, потом дёрнулся и затих, пока мы с Рино несли его в медчасть. В операционной сказали, что уже поздно. Да мы и сами это понимали.
Есенин. Погоди, Эрнест! Гарсон, повтори нам!
Указал на рюмки. Бармен наполняет их, и собеседники выпивают не чокаясь. Женщины встали из-за своего стола и выходят из зала. Айседора издали  погрозила Сергею пальчиком, а тот лишь отмахнулся. 
Есенин. А другого парнишку спасти удалось?
Хем. К счастью, его лишь контузило да пара царапин. С ним сегодня всё в порядке.
Есенин. Но ты и сам, говоришь, был ранен. Как же ты помогал выносить-то?
Хем. А кому ещё нести? Других санитаров там не было, только я да  угрюмый пастух Рино из под Сиены, заряжающий второй батареи, который случайно оказался поблизости, вот нам и пришлось…
Слава Богу, мины теперь ложились где-то в стороне, поэтому можно было не пригибаться. Нам повезло. В такие моменты боли почти не чувствуешь, почти. Разве что, потом. Потом совсем другие ощущения.
С обезболивающими в миланском госпитале было туго, а поваляться пришлось не одну неделю. Так что кололи нам по очереди. Приходилось и медсестёр охмурять, а куда денешься…
А что, и в госпитале можно найти свои радости…
Есенин. Да ты геройский парень!
Хем. Куда там. Знаешь, Сергей, когда идёшь на войну мальчиком, – а мне было девятнадцать - то имеешь большую иллюзию бессмертия. Других людей убивают, а тебя – нет. Но потом, когда ты в первый раз получаешь тяжёлые ранения, ты теряешь эту иллюзию и понимаешь, что это может случиться и с тобой. Трудно расставаться с иллюзиями.
Есенин. Иллюзия бессмертия? Это поэтично.
Вот так же отцветём и мы,
И отшумим, как гости сада…
Хем. Думаешь, мы только гости этого сада?
Есенин. Конечно. А кто же ещё? Увы, иные уже и загостились…
Хем. Надеюсь, ты не о себе?
Есенин. Как знать…
Интересно, а ты молился в моменты ну совсем уж утраты иллюзий?
Хем. У меня с Богом сложные взаимоотношения.
Есенин. Да и у меня непростые. Но Христос был и остаётся для меня совершенством. И останется! Правда, я верую в него не как многие другие. Те веруют из страха, что будет после смерти? А я принимаю его как человека, одарённого светлым умом и благороднейшей душой. Для меня он, прежде всего, – образец в любви к ближнему.
А скажи, после всего пережитого сегодня ты относишься к войне иначе, чем тогда? По-моему, теперь ты должен её ненавидеть.
Хем. Первое время так и было. Вообще, любить войну могут только спекулянты, штабные и проститутки. Им в военное время жилось как никогда, и нажиться они тоже сумели как никогда раньше.
Однако спустя месяцы, когда раны зарубцуются, уже соглашаешься с утверждением, что настоящий мужчина не должен умирать в своей постели. Он либо гибнет в бою, либо пускает себе пулю в лоб.
Есенин. Стало быть, я не совсем настоящий. Меня не устраивает ни одно, ни другое. Я не стану самоликвидироваться. Дудки! Никогда не осчастливлю  мир таким подарком. Да и грех это. А уж погибать непонятно за что, это точно не про меня. Разве что – умереть за любимую женщину, за близких. Пожалуй, ещё за свою страну, если на неё напали.
Хем. А меня это спорное, на твой взгляд, утверждение устраивает. По мне, настоящий мужчина - это когда всё решаешь сам или, в крайнем случае, за тебя решает судьба.
Есенин. Получить финкой в пьяной драке – тоже судьба?
Хем. Конечно, но другая - безмозглая, зряшная.
Есенин. Такие зряшные, как ты говоришь, повороты у меня, время от времени, случаются, чего скрывать. Дерусь, бывает, грешен. Начистить физиономию подлецу или какому-нибудь фанфарону – милое дело. Но войны не приемлю, ну никак.   
Хем. Поэтому ты туда и не рвался?
Есенин. Да как тебе сказать. Ведь мы с тобой оказывается однополчане или сослуживцы, что ли, по той Мировой. Только воевали в разных уголках Европы.
Хем. Это как понимать? А ну-ка, ну-ка поделись…
Есенин. Не поверишь, но вот ведь совпадение: призвали меня служить  в девятьсот шестнадцатом. Получаю назначение в военно-санитарный поезд Её Императорского Величества Александры Фёдоровны. Вроде бы даже назначили туда по личной рекомендации Григория Ефимовича Распутина.
Хем. Того самого старца, которого потом застрелили?
Есенин. А перед тем травили и, в конце концов, утопили в полынье Невы.
Но слушай дальше. Огребал я не так уж долго, но тоже по полной. И носилки с ранеными в прифронтовой полосе потаскать довелось, и кровавые полы в госпитале поскрести. Это не так тяжко физически, ну ты знаешь, сколько душой. Стоны там, вопли, кровища, а то тихая смерть безусых новобранцев или седых старых служак. А куда без неё, костлявой, без неё никак.
Хем. Да уж, никак. Это мне знакомо.
Есенин.  И тут вдруг в один распрекрасный момент Императрица возьми да вызови меня из казармы Царскосельского уже госпиталя к себе, чтобы я стихи ей с дочками почитал. Они тогда все там Сёстрами Милосердия трудились. Послушала меня и в конце говорит: «Поэту, дескать, не место на фронте, поэта беречь надобно!» И перстнем одарила. Изящный такой, тонкой работы, безупречный! Не веришь?
Хем. Ну почему же. Но чтобы царственная особа простому санитару…
Есенин. Э нет, не скажи. Верно, не такому уж простому?
Кто-то ж ей обо мне поведал?
Впрочем, незадолго пред тем вышел мой поэтический сборник «Радуница», и о рязанском пареньке слух по Руси уже слегка прошелестел, раз даже до самого Распутина добрался.
Да и нравы нашего Двора, похоже, попроще британского были, хоть покойная царица и приходилась внучкой вашей королеве Виктории. У нас всё как-то искренней…
Хем. Не совсем моей королеве, но это не важно.
Предлагаешь тост за лиц с высочайшего престола?
Есенин. А что, давай! За упокой их светлых душ. Лично я видел от них только добро. И не я один. Сегодня у меня дома за это пить небезопасно, а здесь в самый раз.
Выпивают, опять не чокаясь.
Есенин. Ясное дело, я тогда воспрял духом и потом ещё не раз выступал перед Александрой Фёдоровной и девочками. Им нравилось, хлопали. Как-то, даже втихую  поцеловался с одной из царевен в госпитальном коридоре, в кромешной тьме. Представляешь? Но это только между нами.
Хем. Могила.
Есенин. А тот перстенёк через пару лет очень даже кстати оказался, это когда моя  сестрёнка, Шурка, с голода пухла. Её царский презент только и выручил. Один барыга тогда хорошо раскошелился. Обманул, правда, сволочь, но продуктов для поправки хватило. Жаль, что памяти не осталось, зато сестрёнка жива-здорова.
Это было, когда уже у нас, в России, самое пекло началось…
Хем. Военный переворот?
Есенин. Февральская революция, потом Октябрьская, Гражданская война, брат на брата…
Хем. Не скучно живёте.
Есенин. А мы никогда скучно не жили. Только веселуха эта с какой-то мышьяковой горчинкой. Или мышьяк не горчит? Как-то не довелось  попробовать.
Хем. Не советую, виски вкуснее.
Есенин. Пил я твой хвалёный виски в Чикаго. Только с мышьяком его и сравнить, больше не с чем.
Хем. Не тем угощался, дружище. Наверняка, тебе там местный БУРБОН наливали, а надо пить только ирландский, ну или шотландский виски. Выпадет случай, научу тебя разбираться в марках. Я в этом кое-что соображаю…
Есенин. Тут уж кто к чему привык. Мне поздно менять предпочтения, да и зачем… 
Хем. Это, пожалуй, верно. Тут не поспоришь.
 И куда теперь отправишься, Сергей? Снова в твою развесёлую державу? 
Есенин. Только домой, надо быстрее домой возвращаться, на Родину. Обрыдло всё и вся!  А ты, американец, здесь останешься, в этой… притворной и лицемерной клоаке?
Хем. Это ты о Париже?
Есенин. Обо всём этом…
Хем. Ну не то, не то, Сергей! Вот опять не могу с тобой согласиться. Париж – вовсе не клоака. Во всяком случае, сегодняшний Париж. Ты просто плохо его знаешь. А он бесконечно разный и, скорее, какой-то радостный, даже восторженный, праздничный. Он точно останется праздником для меня, надолго. И я наверняка запомню это ощущение.
Сегодня именно так мне кажется. Уверяю тебя,  люди вроде меня - молодые и, может быть, наивно мечтающие прославиться чувствуют себя здесь именно так. А что, страшная война, наконец, ушла в прошлое. И для выживших в ней впереди - только хорошее. Мечтай, твори, люби, наконец, без оглядки.
Есенин. Насчёт «люби», пожалуй, соглашусь…
Хем. Хотя Париж бывает и жестоким. Это когда рушит мечты бездарей или просто переоценивших свои силы «творцов». А их море…
Есенин. Вот это уже ближе к истине. Город-обманщик, дарящий пустышку…
Хем. В любом случае, я люблю этот город и когда-нибудь обязательно напишу о нём. Это счастье -  жить в Париже, когда ты молод, полон сил, когда готов любить,  брать от жизни всё и творить, творить день и ночь. Этот город создан для творчества, поверь, он пропитан им. Мне здесь пишется легче, чем где бы то ни было. А я много где пробовал…
Есенин. Ну ладно, ладно, не горячись. Охолони, дружище…
Через паузу. 
А знаешь, похоже, я стал ленивым и крайне нелюбопытным типом. Вот ты говоришь с таким воодушевлением, а я мало что видел в этом городе, почти ни с кем не познакомился. А дерьма вылил ушат! Скверно чувствовать себя эдаким негодяйчиком.
Хем. Согласен. Негодяйчики малосимпатичны…
Есенин. Отчего это? Или мой характер стал таким стервозным, или нервы совсем истрепались в этом долгом и, в общем-то, бессмысленном путешествии, или у нас с Изадорой что-то не так? Не пойму.
Но вот что худо: из-за своего занудства, из-за упрямой заносчивости я мог так и не встретить здесь нормального человека. И уехать разочарованным, даже обозлённым, разбитым вконец. Я мог не узнать мужественного и сомневающегося парня, открытого этой жизни и упорно пытающегося творить. Несмотря ни на что. Я о тебе, американец.
Хем. Ты не преувеличиваешь?
Есенин. В самый раз. А вдруг наша с тобой встреча, Эрнест, не случайна? Если бы её не было, я б отправился отсюда эдаким угрюмым букой, недовольным всем и вся.  А ты вселил оптимизм, которого не было. Ты дал понять, что и наше с тобой поколение кое-чего стоит. Где бы мы ни жили.
Хем. Моя подруга Гертруда Стайн назвала его «потерянным поколением».
Есенин. Дура твоя Гертруда!
Хем. Нет, она умная. Опять ты горячишься. Да, возможно, мы и потеряны для самих себя, но, делясь этой «потерянностью», мы что-то путное расскажем другим людям, ещё не успевшим потеряться.
Есенин. Я горяч, чего уж там. Часто бываю ленивым и неразумным. В последнее время всё чаще. Но подобные встречи лечат, даже от этого. Вот мы поговорили, казалось бы, совсем недолго, а что-то во мне, внутри меня изменилось, повернулось чёрт его знает что-то в правильную сторону. Вот так мне сейчас кажется.
Хем. Не поверишь, и у меня то же самое чувство.
Есенин. Слава Богу, улетучилось это удушливое раздражение всем происходящим вокруг. И я теперь говорю тебе, я настаиваю: напиши про этот город, парень. Раз питаешь к нему тёплые чувства. Обязательно опиши его таким, каким ты его ощущаешь. И если это будет сделано искренне, если постараешься, люди поймут, они тебе поверят. Как нынче верю я.
Хем. Попробую. Главное - сочинить одно предложение правды, самое первое, а дальше уже дело пойдёт. Надеюсь, Сергей, когда-то, пусть даже через немало лет, ты прочтёшь мою книгу о Париже и вспомнишь тот день, когда мы познакомились, и ты благословил её автора.
Есенин. Майский день 1923 года.
Хем. Сегодня лишь один из многих-многих дней, которые ещё впереди. Но, может быть, все эти будущие дни напрямую зависят от того, что мы делаем сегодня – что говорим, что пишем, о чём размышляем. Наверняка, это именно так.
Есенин. Именно, именно так, Эрнест. Впрочем, возможно, с годами мы поумнеем или потеряем память, забыв этот день.
Хем. Люди с возрастом не умнеют, они просто становятся осторожнее. Подобно ружьям или сёдлам, они, слегка поизносившись, делаются только лучше.
Поэтому береги себя, русский поэт Есенин! Доживём до старости – будем  лучше, чем сегодня! А мы обязательно доживём.
Чокаются.
Есенин. Что со мной может статься. Сергея Есенина скоро весь мир будет признавать! Чего я и тебе желаю. Хемингуэй – надо запомнить эту фамилию. Может, и твой будущий роман, Эрнест, и другие твои книги, в том числе и о Париже, когда-нибудь переведут на русский язык, и истории твоих героев тронут русские души. Уверен, обязательно тронут. Что-то в тебе есть эдакое… стоящее. Что-то живое, не наносное. Почти что русское. Этим ты мне, ей-богу, глянулся. Не упусти этого в себе, американец. Тогда ты – пан, тогда ты легко взберёшься на любого самого лихого скакуна со слегка изношенным седлом на крупе.
Да, и не забудь описать это парижское кафе «Клоз… тьфу…
Хем. «Клозери-де-Лила».
Есенин. Прославь его, не жалко.
Давай за него, что ли!
Подаёт сигнал бармену, который тут же наполняет рюмки. Чокаются. 
Кстати, тебе непременно надо ехать в Россию. Это пойдёт на пользу, уж точно ляжет в профессиональный саквояж. А там, глядишь, и твой взгляд на коммунистов и их идеи чуть изменится. Слишком уж он у тебя однозначен.
Хем. Я подумаю об этом. Тем более, теперь у меня в России есть  однополчанин, можно сказать, фронтовой брат.
Есенин. Свидимся ли? Я почему-то уверен, что наш диалог не закончен.
Потерянное поколение, говоришь?
Да, мы теряли. Где-то мы, похоже, всерьёз затерялись. И я даже догадываюсь  – где. Отсюда и искрим, как ненормальные. Но нас рано списывать со счетов. Нет-нет, не стоит. Мы ещё прозвучим, мы «найдёмся». 
Хем. Обязательно. Ведь мы только стартуем…
Есенин. Кстати, а куда стартовали наши дамы? Что-то их давненько не видать.
Хем. Они уютно расположились за столиком на веранде, воркуют. Женщины всегда найдут, о чём посплетничать. Там освещающее кусты сирени солнышко. Ласковое, но уже изрядно припекает. Скоро лето, совсем скоро.
Есенин. Так зови их, дружище! И включите музыку, гарсон! Хорошая музыка нам не помешает.
Оба выходят из зала кафе на улицу.

Поворот сценического круга. И вот снова перед нами фасад кафе «Клозери-де-Лила».
Выйдя из зала, мужчины подходят к дамам, расположившимся за уличным столиком.
В случае отсутствия круга, все действующие лица просто выходят на авансцену.

Есенин. Великий русский поэт Сергей Александрович Есенин ушёл из жизни спустя два с половиной года после нафантазированных здесь всеми нами событий. По официальной версии он покончил жизнь самоубийством, а по широко распространённой – был подло убит в пятом номере ленинградской тогда ещё  гостиницы «Англетер». Правды об этой жуткой трагедии, возможно, мы не узнаем никогда.
С Айседорой они расстались почти сразу по возвращении в Россию.
По словам друга Есенина Анатолия Мариенгофа, Сергей вернулся из той поездки полностью надломленным. Очевидно, он так и не повстречал за кордоном близкого своей душе человека, который был бы связан с ним не только болью, но и светлыми  перспективами их общего «потерянного поколения». Человека, который изменил бы что-то внутри него. Такой человек был очень  необходим поэту в тот сложный, возможно, критический момент его жизни. Как жаль, что они разминулись…
Дункан. Айседора Дункан трагически погибла через полтора года после смерти бывшего мужа. Обмотанный вокруг её шеи длинный шёлковый шарф попал в спицы быстро крутящегося колеса спортивного автомобиля. Произошло это в Ницце.
Очевидцы утверждают, что перед тем, как сесть в тот роковой автомобиль, она сказала: «Прощайте, друзья! Я иду к любви». Айседора искала её всю жизнь.
Стайн. Гертруда Стайн с годами отошла от своих леволиберальных взглядов,  заняв в конце жизни крайне правые позиции. В период Второй мировой войны она даже поддержала маршала Анри Петена, которого во Франции считают предателем нации. Стайн умерла от онкологического заболевания в 1946 году, в городке Нёйи-сюр-Сен, и похоронена на кладбище Пер-Лашез в пригороде Парижа.
Хемингуэй. Лауреат Нобелевской и Пулитцеровской премий в области литературы  Эрнест Миллер Хемингуэй пустил себе пулю в лоб из любимого охотничьего ружья фирмы «Скотт энд Сан» в июле 1961 года, не оставив предсмертной записки. Это случилось в его доме в Кетчуме, Штат Айдахо. Говорили, что великий писатель исчерпал себя, что страдает от безтемья и отсутствия фантазии.  Но, похоже, он просто послал весь этот Мир к чёртовой бабушке.
«Папа Хэм» всегда хотел ощущать себя настоящим мужчиной, мачо. Каковым он и был на самом деле.
Стайн. Эрни всегда слыл натурой влюбчивой и, в то же время, крайне независимой. После развода с пианисткой Лиз Хедли Ричардсон он был женат ещё трижды. И каждый раз по большой любви.
Есенин. В нашей стране Эрнест Хемингуэй так никогда и не побывал.

                *   *   *
Есенин. Но пока, в этот солнечный майский парижский денёк, все мы ещё живы.
Бывает, мы  раздражаемся, бесимся, порой безрассудно веселимся, и смело, для кого-то даже слишком самоуверенно смотрим в будущее.
Но ведь мы молоды, полны силищи и безгранично талантливы, а это - главное!
Хем. Мы твёрдо убеждены, что впереди нас ждёт лишь радость творчества и оглушительный  успех, а ещё…
Есенин. …ещё много хорошей, доброй, очень красивой музыки…

                Музыка.  Занавес.

               
 



 


 


Рецензии