В Пехоринку Макаров ехать не собирался. Пехоринка детства, погребенная под московской суетой, изредка подавала о себе знать - как подает о себе знать загнанное туманом под пепел пламя костра, и тогда Андрей морщился, начинал покрикивать на жену, или давить на клаксон, стоя в мигающей огнями удушливой пробке. Пехоринка вылезала отовсюду - октябрьское небо, полоскавшееся в лужах, вдруг так отчетливо напоминало то, пехоринское, плачущее, серое, как грязное стариковское исподнее, но удивительно живое, потому как прорезали небо не скандальные московские вороны, а чинные, гордые гуси, летящие клином, или яркие, попугайные сойки, или ястребки, висящие над пойменным лугом. Макаров втягивал со свистом воздух, словно пытаясь обнаружить в нем что-то живое, но - не находил. Иногда блеск офисного стекла напоминал Макарову ту особую голубизну окон его детства, которая случалась перед Пасхой, когда мать, подтянув до подмышек отцовские штаны, натирала мелом захмуревшие за зиму стекла, и весело пела про какого-то гармониста, шатавшегося по деревне, и с тех пор Макаровское сердце отзывалось на слово "гармонист" учащенным стуком. Город давал Макарову какие-то зацепки, словно играл с ним в квест, а Андрею нужно было догадаться, как сложить в одно эти знаки. Тут был и неожиданный тракторный след на густом черноземе, завезенном для газона, и старый велосипед "Орленок", прислоненный во дворе к мусорным бакам, и скользкое серебро килек в супермаркете, так остро напомнившее ему о мальчишечьей рыбалке, не для забавы, а для промысла. И в городе лезла откуда-то солома, и невесомые разноцветные лепестки космеи опадали августовскими вечерами в палисадник, и голубь, ходивший по крыше, курлыкал так, как простой пехоринский вяхирь. А в этот раз сигнал был слишком четким, чтобы отмахнуться, и гвоздь, который пропорол подошву макаровских итальянских ботинок, на ровном месте, на асфальтированной дорожке к гаражам, вдруг остановил его, макаровский, бег, и Андрей, задохнувшись, сказал сам себе - еду. Не, ну бля буду, надо. Зарез, как надо. Стараясь не потерять равновесие, Андрей вывернул ногу, гвоздь был несерьезным, так, гвоздок, мебельный, с бронзовой тусклой шляпкой, и Андрей легко вытащил его, но преувеличил свои страдания и даже дохромал до аптечного киоска, пожаловался миловидной провизорше, получил упаковку пластыря разнообразных форм и цветов, и отшучиваясь - девушка, вы что, хотите, чтобы я весь покалечился, постеснялся снимать носок и пошел, нарочито прихрамывая, домой. Дома жена, бросившая посреди комнаты работающий пылесос, увлеченно переписывалась в телефоне с подругой, тёща смотрела в телевизор и пила сладкий кофе, проталкивая в рот смазанный плавленным сыром круассан, и никто особо не удивился, когда Макаров выкатил походно-полевую сумку размером с сундук, и покидал туда вещи, и только жена, нажав на кнопку, закричала, будто находясь еще в зоне шума от пылесоса, - Макаров, ты куда? А Андрей, чмокнув её в залепленную сиреневой маской щеку, сказал - я к деду. Телеграмма пришла. А, ну, звякни, как доедешь, - жена уткнулась в телефон, забыв спросить, куда принесли телеграмму и носят ли их сейчас - вообще. Макаровский "Тигуан" полетел, радуясь свободе, и Макаров, ощущая, что Москва удаляется от него, несся все дальше и дальше - так бежит человек от погони, срывая на ходу ставший ненужным галстук, сбрасывая пиджак, и ветер крутит, как серсо, его дорогую велюровую шляпу ... Всю дорогу шел мелкий, едкий, гадкий дождь, и Макаров даже не видел, что там, на обочине, и что - дальше, и леса бежали вместе с ним, и тусклое золото листвы проблескивало сквозь патину, и грудились пятиэтажные домишки с промазанными черным битумом швами, и где-то неслись скоростные электрички, созданные для того, чтобы сократить и без того короткий человеческий путь. Макаров вдруг остро ощутил необходимость кричать - не петь, нет, орать, и включил "Я не сдамся без боя" и все кричал, и кричал, пока не выдохся. Сам Макаров не понимал, а что ему, так плохо было в Москве? Куда он торопится и зачем? Но знал - надо. В Пехоринку он въехал к вечеру. Деревня спала в чутком, голубоватом сумеречном свете, это так странно преломлялся лунный, льющийся ниоткуда. Дедова изба стояла под старой, толстой, надежной липой, которую дед отказывался спиливать, и сердечные листочки шурша по крыше, скатывались в заросший полынью палисадник. Золотые шары почти облетели, и казались бурыми, но уцелевшие георгины пламенели неожиданно ярко и победно. Тянуло дымком, и Макаров встал на крыльце, не решаясь постучать, и вдруг попрыгал, проверяя, не подгнили ли доски, и потянул на себя дверь, в которой уже и места не было живого - дед все забывал ключи, и каждый раз выдирал засов с мясом. В сенях было совсем темно, но ноги сами шли верной дорогой, и Макаров даже не задел ведер, и не ткнулся коленом в мешки с картошкой. Дверь в избу отворилась на той же ноте, на какой ее закрыл Макаров давным-давно, и даже вата, вылезшая из-под обивки, так же сухо шелестнула. Дед сидел на том же диване, в тех же валенках, в тех же "американьских штанах", которые ему слал Макаров, потому что деду нравилась их несносимая ткань, и курил, пуская дым в потолок. Мигал экран еще лампового телевизора, и билась у печи осенняя, нудная муха. Пожаловал, внучек, - дед приподнялся, а Макаров, сделав два больших шага, подхватил его, прижал к себе, легонького, костистого, и только и пробасил в плечо, - дед, прости ты, меня, дурака, а дед, часто мигая, всё повторял, - эх, Андрюшка, что ж не сказал, что приедешь, я и вина-то не взял, Андрюшка ...
2023
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.