Знамение. Часть 1

«А память наша вообще лжёт, давая возможность выжить, — старается смягчить невыносимое, покрывая его налётом забвения». — Э. М. Ремарк


В это лето жара пришла в город словно из глубины земли, заполняя собой улицы, дома, человеческие тела и даже море, что лениво облизывало берег, будто устав сопротивляться безветренному зною. Сначала исчез ветер. Потом стало трудно дышать. Волны, подобно людям, продолжали делать вид, будто ничего не происходит, и лениво накатывали на берег и отступали — раз, другой, третий, — как сердце, еще не знающее, что следующий удар может стать последним.

Отставной корректор печати — Лев Григорьевич Шипов, полностью погруженный в мысли, совершал свой очередной променад. Узкая улица, вьющаяся вверх от моря, кипела своей привычной жизнью вопреки полуденной жаре. Авоськи прохожих с шипением цеплялись друг за друга, чужие локти то и дело сшибались в борьбе за пространство; обрывки фраз «не лезь», «ну и цены!» висели в липком воздухе, перемешанном с французскими духами, жареной кефалью и кислым потом.
Воздух висел над городом грязной марлей, пропитанной запахами перезрелых ягод с лотков, горячего масла с чебуречной, пыли и гнилостно-сладкого смрада, что тянулся от переполненных мусорных баков позади столовых в «стекляшках».
Люди толпились в душной очереди у ларьков с крымским охлажденным вином; с другой стороны улицы — за польскими сапогами, где мужчины, сняв рубахи, стояли в мокрых от пота майках.
Женщины, красные от зноя, в своих цветастых халатах, накинутых на загорелые тела, трещали как соловьи в утреннем лесу. Делясь друг с другом новостями, они то и дело останавливались, доставали из сумочек платки — уже потемневшие от влаги — и обтирали блестящие краснотой шеи, по которым жирными ручьями струился пот.

— До чего дошло... ад, а не жизнь... хоть бы ветерок… Чтоб я еще раз согласилась на путевку сюда! Цены как в Париже, а на пляже сельди в бочке!

— Да Марья Петровна, какой Париж? Зато какой воздух! Сам Чехов тут жил, ну!

Из темных проемов маленьких палаток то и дело доносилось:
— Последняя пара, сороковой! Кому? Тете, сними, помери!
— Нога в поту, а она — меряй!
— Последний браслет из черного коралла! Кому?

Лев Григорьевич, давно привыкший к этому многообразному курортному контрасту, спокойно огибал улицы, придерживаясь тенистой стороны. Глаза впитывали тени, отброшенные балюстрадами; ловили сверкающую синеву моря, мелькающую средь веток раскидистых кипарисов. Крики, раздраженное шипение, толкотня местных с отдыхающими и даже противное дребезжание грузовиков никак его не задевали. Внутренне он даже не ощущал себя участником этой вечной человеческой суеты; был скорее ее слегка недоумевающим наблюдателем, который только-только вышел на шумную улицу пройтись, тогда как сознание осталось в тишине пустого кабинета.
Ближайший книжный развал ютился на задворках толкучки, в тени высокого забора, от которого даже на расстоянии вытянутой руки несло раскаленным железом. Он шел туда не спеша, обходя лужи растопленного асфальта, мимо палаток с дымящимся шашлыком и грудами липких от сока нектаринов.
Старуха, как всегда, сидела на низком табурете у края простыни, расстеленной на складном столике. Солнце съедало потертые переплеты книг, выстроенные перед ней в длинные стопки. Сама она в своем темном платке, нелепо повязанном на голове в этот удушливый зной, напоминала маленькую птицу, прикорнувшую на ветке. Рядом от табуретки в целлофановом пакете лежали пара надкусанных булок и неполная бутылка молока.

Присев на корточки, Лев Григорьевич привычным жестом поправил очки. Сочинения Чехова выглядывали из синего поцарапанного коленкора; в ближайших рядках просматривались учебники химии 30-х годов, а также детектив с вырванными страницами и несколько бульварных романов. Старуха лишь изредка обмахивалась краем платка.

— «Темные аллеи» есть? — спросил он, перебирая пальцами корешки на развале.

— Есть-есть. Вот, пожалуйста, — она протянула ему томик в картонной обложке, посеревшей от времени, с загнутыми уголками и темным пятном на задней стороне, похожим на след от кружки.
Руки ее то и дело поправляли стопки книг, перекладывая их с места на место. Точно бы невзначай она рассказала, что распродает библиотеку покойного мужа.

— Детям не надо, вишь ли, а места нет, да и на дачу не отвезти… пенсии на коммуналку то не хватает…

— «Темные аллеи» у вас тоже оттуда? — спросил он, протягивая три рубля.
Взгляд старухи уплыл куда-то в глубину рыночного шума. Трещащие голоса торговались из-за самовара, обещающего блистать перед глазами гостей, собравшихся по случаю застолья. В раскаленном воздухе висел сухой запах жареных семечек.

— А откуда же еще, миленьки? Муж читал ее после нашей свадьбы. — Она сморгнула внезапно выступившую на солнцепек влагу. — Дурак, географ, а повезся по какому-то полярному делу… И шо же? Шпионом объявили в тридцать восьмом.
Лев Григорьевич понимающе кивнул.

— Краской тогда та-а-к несло — вдруг добавила она. — Комнату вместе красили самой дешевой, с комочками, а сохла зараза… ой, как вспомню! Боялись, что к вечеру не успеем. Весь день голодные красили, кусок в горло от этой вони не лез. Он говорил, что вот, зато у нас теперь свой угол. Я потом всю неделю принюхивалась, даже пока он читал, от запаха ж никуда не деться… держался и в занавесках… А голос у него такой тихи-тихий был когда читал…

Старуха наконец встретилась со взглядом Льва Григорьевича, внимательно изучавшего выражение ее лица после произнесенного.

— Приходить еще коли нужно, книг много осталось, – резко и сухо произнесла она, вернувшись в тень прежней задумчивости.

До ушей долетали жалобные всхлипы ребенка, требующего у маменьки лимонаду из желтой бочки на углу.
— Лимонад закончился, только квас!

Разворачиваясь, Лев Григорьевич бросил взгляд в сторону. Сквозь горстки прохожих прояснился силуэт худого, но впрочем здорового загорелого ребенка, жадно припавшего ртом к пластиковому стакану с ледяным квасом.

— Ну Лешка, куда так глохтаешь? Пей осторожнее! Твоих ангин не налечишься! 
Ребенок, не слушая, щурился от яркого солнца и радостно улыбался разливающейся внутри него прохладе.
***

Обратный путь пролегал через старый сквер, вьющийся узкой полоской зелени, зажатой в тиски между совершенно одинаковыми домами с низкими крышами. Солнце, нагло повисшее над козырьками, выкачало из сквера даже последние остатки жизни; листва на кустах скрутилась от зноя; редкие тени точно бы стремились уплыть куда-то в невидимую прохладу — к самым корням дорожек. К дому на самом краю Ялты вела извилистая тропинка, упирающаяся в сторону гор.
Вид, открывающийся с самой вершины на город, всякий раз приводил неискушенного зрителя в восторг, но впрочем был привычен и порой даже скучен местным жителям.  Лев Григорьевич, запыхавшись от подъема, уже не глядя по сторонам, все больше с каждым шагом ощущал в висках глухой, не вполне понятный стук. Ворот рубашки, намокший от пота, противно и удушающе лип к шее, уподобляясь вязкому воздуху вокруг.

Подъезд трехэтажки, наконец показавшийся истинным спасением, встретил его затхлой прохладой. Только успев, казалось бы, перевести дух, как на подходе к собственной квартире Лев Григорьевич встретился с маленькими, по-доброму насмешливыми глазками, взирающими прямо на него.

— Сам Лев Григорьевич! Как вам погодка? Иль снова в архивах пылились? — сосед широко улыбнулся, поставив на пол с тяжелым звоном авоську, из которой угрожающе выпирали закатки с болгарскими помидорами.

— И вам доброго дня, Борис Маркович. В архивах сегодняшняя жара как раз совершенно бы не ощущалась.

— Да что вы?  Мы вот с Людой на пляж собрались. Благодать, а не погода, вот что я вам скажу. Ребята хоть воздухом свежим подышат, такие же любители пыль в четырех стенах собирать. Вот же, и не вытащишь в такие деньки! Ну, что у вас на сегодня?

— Обычный Бунин.

— Бунин… — Борис Маркович задумчиво почесал лысый затылок. — Который все про любовь да деревню? Мы вот помидорками запасаемся на зиму. Людка все крутит и крутит, если уж зимой наступят помидорные бунты, мы будем царями. Ха-ха!

Распрощавшись с соседом, он наконец отворил дверь собственной квартиры. В прохладном полумраке согласно переплетались между собой запахи затхлой бумаги и древесного клея от ветхих переплетов. Гостиная, куда он прошел дальше, больше напоминала кабинет. Рядом с дореволюционным собранием сочинений Толстого на полке стояла резная деревянная статуэтка совы, привезенная из Прибалтики; на этажерке польские журналы по искусству мирно соседствовали с набором гравированных перьевых ручек в футляре из грубого красного бархата — память о старой командировке в ГДР. На подоконнике, отвоевав пространство у стопки журналов «Иностранная литература», притулился темно-синий глобус на дубовой подставке, где СССР поражал своими внушительными размерами. Лев Григорьевич положил томик Бунина на небольшой свободный участок стола, рядом с чернильницей-непроливайкой и пресс-папье из карельского гранита.
В тишине пустой квартиры он все еще продолжал слышать неизвестный, и оттого страшный стук.
***

В Гаспре на верхней террасе дачи, принадлежащей Управлению делами Совмина, принимал старых приятелей и сослуживцев Артем Петрович Волгин. Стены светлой гостиной, отделанные карельской березой, впитывали аромат импортного кофе, давно остывшего в фарфоровых кружках на подносе для гостей. Различался и едва уловимый, почти призрачный запах цветущей глицинии, что мягко оплетала просторную веранду. Волгин тяжелыми, словно выточенными из мореного дуба руками разливал армянский коньяк. К месту ли нет, между дел диалог привел к обсуждению старых знакомых.

— Да, уж… вы правы. Знал я такого зазнавшегося интеллектуала, — произнес он с уверенной усмешкой, глядя на золотистую жидкость в граненой хрустальной стопке, — он, понимаете ли, обитает в каких-то высоких, недоступных нам материях. Говорят, до того дошел, что даже у местного садовода как-то полтину за роман Достоевского выменял. Тот то хоть понял, что на растопку к мангалу меняет, а этот… Всю жизнь грамотея строят из себя, но что такие имеют в итоге? Коммуналка, пенсия сорок два рубля, если повезет, и уверенность, что они-то у нас знатоки и истинные «люди культуры»

Директор ялтинского винкомбината и завхоз санатория одобрительно закивали. Повсюду от них ленивой спиралью растягивалось впечатляющее убранство, во всех красках демонстрирующее хозяйский вкус. Полку в гостиной украшали сувениры из инкрустированного ракушечника, привезенные из Алупки, и фарфоровые чайки одного небезызвестного Ленинградского производства, некогда подаренные отдыхающими здесь генсеками.

Заметив, что солнце начало золотить стеклянную стену беседки снаружи, Волгин повернулся к гостям. Вместе с тем южный вечер, несмотря на час, все еще держал в воздухе удушливость прошедшего дня.

— Вот, — сказал Волгин, ставя бутылку на стол и незаметно вытирая пот со лба. — Жара, товарищи, даже холодный коньяк не спасает. Я, знаете ли, конечно же кое-что предусмотрел.

На стене под высоким потолком висел огромный прямоугольный агрегат с зеленой лампочкой и мелкой решеткой. Волгин подошел к нему, деловито нажал кнопку — в следующую секунду по комнате разнесся громкий, низкий гул. Из отверстий агрегата потянуло холодным, сухим ветром.

— Япония, — произнес Волгин с едва заметной гордостью, проскочившей в выражении его радостно сощуренных глаз. — «Тошиба», модель с осушением. Одна штука и в любой день прямо как в ноябре, можете представить? Зампред торгпредства лично привез.

— Фить, ты прямо как в космосе живешь, — присвистнул директор винкомбината, — у нас в кабинетах только вентиляторы, да и те, знаешь ли, не всегда надежны.
Завхоз санатория согласно закивал, хотя взирал на белую работающую коробку с нечитаемым выражением лица.

— Ну и ну. И сколько же, позволь спросить, надо заплатить и сделать, чтобы такое достать? Во всем Крыму, да даже в Союзе таких по пальцам пересчитать.
Волгин загадочно усмехнулся, добавив мощности устройству, и, не садясь, потянулся всем корпусом под струю ледяного воздуха, выставив вперед подбородок; потом вялым жестом указал на кресла.
— Садитесь, ну что вы. Я сам здесь часто сижу, особенно после обеда — так что ли легче думается, когда голова не плавится от нашей жары.

Гости переглянулись, однако пересели поближе к источнику холода.

— Каждому для счастья свой климат, ей богу. Кому для счастья пыль на корешках, а нам, грешным, — он похлопал ладонью по белому ящику, — вот это.

— За здоровье! И за технический прогресс, который делает нашу жизнь сносной, — поднял вверх стопку директор винкомбината.

Раздался звон чоканья. Гости опрокинули коньяк, и на мгновение в гостиной повисла чуть расслабленная тишина, наступающая, как правило, после удачно произнесенного тоста. Слышался только ровный, настойчивый гул кондиционера, что работал на полную и уже начинал заметно холодить спины сидящих.

— Хорошая вещь, — завхоз поежился, поправил воротник рубашки, — за пару минут и вправду как в ноябре.

Взгляд Волгина упал на открытую дверь террасы. Он глубоко вдохнул — воздух из сада доносил сладкий, терпкий запах перезревшего винограда и разогретой за день листвы.
— Япония, что еще сказать! Не будем, конечно, забывать, что мы в Крыму, — добавил он вдруг более живым и хозяйским тоном. — И чего мы это сидим в четырех стенах? У меня тут такой виноград в этом году… пальчики оближешь, — он махнул рукой в сторону сада. — Гроздь срежу, сами оцените.


Первые сумерки легли во двор мягкими тенями. Они вышли под деревянный навес. Гроздья «Изабеллы» висели так низко, что задевали плечи вышедших гостей. Рядом с пробившимся диким саженцем мяты на земле валялись раздавленные, налитые соком бусины винограда.
В подступающей прохладе запах, исходящий от разложившихся плодов, одевал все пространство вуалью густых, сладковато-терпких нот. Волгин достал из кармана маленький перочинный ножик, срезал несколько крупных гроздей, вынес их из-под тени раскидистых лоз и поднес поближе к свету — ягоды стали переливаться темным рубином.

— Вот они, дары жизни, сказал он. Садитесь-ка.

 Гости расселись за большой овальный стол из темного дуба, стоящий в центре навеса. Скатерть, расшитая причудливыми красочными узорами местных народов, чуть колыхалась от вечернего бриза. Волгин поставил графин на середину, рядом с массивной пепельницей, и жестом указал на корзинку с виноградом. Завхоз взял кисть, отщипнул ягоду.

— Ну какой, а! Прямо тает во рту! Артем, ты у нас не только технику доставать умеешь, оказывается ты и еще и садовод, — причмокнул он.

— Да какой там с меня садовод, не смешите… Жена моя…

 На секунду лицо его омрачилось, ведь они не виделись больше года. Он и забыл, когда она в последний раз приезжала на дачу.  Волгин откинулся на спинку плетеного кресла и достал из кармана пиджака плоскую деревянную коробочку из темного ореха. По саду разнесся терпкий, чуть сладковатый запах табака. На бархатной подкладке лежали пять темно-коричневых сигар, привезенных из недавней поездки на Кубу.

— Вот это да, — выдохнул директор винкомбината. — Где достал?
— Настоящие, гаванские, — Волгин взял одну сигару, с наслаждением повертел в пальцах, поднес к носу чтобы вдохнуть этот запах. — Никакой подделки, лично выбирал на Кубе.

Гости потянулись к коробке. Завхоз взял сигару неуверенно, точно бы касаясь куска хрупкого стекла — боясь порезаться или раздавить.

— Всяко лучше наших.

Из кармана показалась никелированная газовая зажигалка с потертым боком и маленькая гильотинка. Волгин сделал ровный срез и чиркнул колесиком — язычок пламени дрогнул на вечернем ветру; затем поднес огонь к сигаре, несколько раз вращая ее, чтобы табак разгорелся равномерно. Поднес ко рту, набрал дым и, не затягиваясь, подержал его несколько секунд, ощутив на языке букет пряных нот.
Воздух под навесом стал гуще, смешивая запахи старого дерева, сладкого винограда, табака и вечерней прохлады, что тянулась со стороны моря. Сигары тлели красными угольками в полутьме. На сущее мгновение Волгину показалось, что в этом свете даже старые приятели делались как-то добрее и моложе, словно за ними не тянулось эхо ужасных сожалений о пережитых событиях.

— Красота, — произнес директор винкомбината, щурясь на море, горящее за Ай-Петри слабым багрянцем. — И вид, и виноград, — не жизнь, а…
Волгин усмехнулся, выпустив изо рта колечко дыма. Он указал сигарой в сторону города, раскинувшегося внизу — у самой набережной начали зажигаться первые огни.
— Малина, да… Как вы думаете, те, о ком мы напрасно спорили, хоть раз видели такое? Боюсь, что только на обложках.

— Ну, не скажите, — оживился винодел, — я сам люблю иногда почитать. В разумных пределах, конечно же. Сами знаете, не зря говорят про некоторых «ум за разум».
Волгин вперился взглядом в закатывающийся куда-то за горизонт солнечный диск. Море в его последних лучах казалось нежно-розовым, почти как то роскошное игристое, что он пил в прошлом году во Франции.

Завхоз перевел разговор на урожай яблок в Бахчисарае, винодел принялся рассказывать анекдот про Шевченко. Волгин глядел, как солнце наконец начало медленно таять, оставляя за собой полосу расплавленного золота. Чувство, словно он видит все остальное как бы со стороны, почему-то не давало покоя. В мыслях карикатурно всплыли образы старых школьных приятелей, но в особенности — самого невыносимого из них — Шипова. Волгин подумал, что тот, возможно, никогда не умел смотреть на мир без того, чтобы не подобрать к нему очередной глупой цитаты из своих толстых книжек. Ему стало даже немного жаль этого человека (пути с которым ожидаемо разошлись), что, по его мнению, добровольно отказался от всех даров, разложенных перед ним жизнью в угоду каким-то смутным принципам. Сигара начала неприятно жечь пальцы. Волгин перевел на нее взгляд, затем оставил тлеть в пепельнице. Едва различимо на скалистом мысе с другой стороны мигнул смазанный огонек — зажглась сигнальная лампа маяка. Он вернулся к разговору с гостями, что уже обсуждали новые поставки.
***

  Волгин проводил гостей до калитки. Еще какое-то время простоял за ней, слушая, как стихает шум мотора за поворотом. За кипарисами рассеивались красные огоньки машины, скатившейся в объятия серпантина. Наконец, спустя пару минут вернулся в дом. Тишину погруженной во мрак гостиной резало лишь монотонное гудение кондиционера. Он открыл настежь дверь на террасу, откуда щедро полился поток вечернего воздуха, дарующего запахи моря и нагретой хвои.
На подоконнике лежал томик с выпитой солнцем обложкой. Кажется, он купил его пару лет назад на базаре за рубль, пока ждал жену у ларька с черешней. Тогда неохотно взял его, подумав с полупрезрительной снисходительностью, что когда-нибудь прочитает.

От пожелтевших страниц поднялся слегка сладковатый запах, напоминающий пыль школьных полупустых архивов, где когда-то ему приходилось засиживаться с товарищами в тридцатых годах. Ненавидящий это Волгин всегда сбегал под предлогами плохого самочувствия; знал, что один из лучших друзей все равно поможет ему подготовить работу. Отчего-то в памяти вновь замелькали картинки с образом бывшего друга, что всегда таскался с книгами, и Волгин не упускал ни одной возможности его за это подразнить. Даже когда они стояли в коридоре, прижатые к зеленый стене тоскливым ожиданием начала урока, от его пиджачка, сильно большого в плечах, отчетливо исходил запах пыльных переплетов, из-за чего даже на расстоянии вытянутой руки Шипов в своих круглых очках напоминал юному Волгину какую-то неудачную карикатуру.

Удивившись своим мыслям, он швырнул книгу, против воли воскресившую неупокоенных призраков прошлого. Затем вышел на террасу и сел в плетеное кресло, подставив лицо легкому бризу, липнущему к коже испариной. Последние тени сомкнулись в полотно ночи. Море, раскинувшееся внизу, лежало сплошным черным пятном, с редкими серебряными бликами от луны сквозь рванину густых облаков.  Поверхность почему-то напоминала лист ватмана, на котором он когда-то учился чертить графики поставок и выводить аккуратные кривые роста, —  столь же непредсказуемые, сколь и вся жизнь.

В вечерних сумерках молчащего сада перед глазами ясно предстала сцена, забытая в безумном потоке прожитых десятилетий. Несколько классов, сбитые в группы на пешую школьную экскурсию. Десятки разгоряченных зноем детей остановились на обочине где-то между Ялтой и мысом со своими сопровождающими. Подьем все еще противно звенел в ушах серпантином; жгучее солнце высоко висело над их головами, как раскаленная медная сковорода, и в нос ударяли запахи полыни и можжевельника. Всюду раскидывались черные свечи многолетних кипарисов, погашенные ветром; олеандры роняли на асфальт розовые хлопья. Где-то внизу, на самой набережной, обрывками играл заунывные мелодии оркестр. Море в тот жаркий день казалось Волгину натянутым до горизонта, как синяя жесть, по которой кто-то провел ногтем. Скалы мыса в точности были обработаны ветром по примеру старых костей животных. Жар, исходящий от расплавленной гальки, ощущался всей кожей даже сквозь подошву сандалий. Слух ловил писк кузнечиков в высокой траве, что усиливал тошноту тех доходяг, сдавшихся зною еще в начале пути. 

Отбившийся от группы Шипов стоял чуть ближе к краю, откуда открывался лучший вид на море, сверкающее серебром и полуденным солнцем на искрящихся гребнях. Сильный ветер нещадно трепал их волосы, от его силы им закладывало уши. Его задумчивый взгляд уходил куда-то за горизонт, словно вовсе не смотрел на воду и только пытался рассмотреть что-то, сокрытое далеко-далеко за ее бесконечными границами.

— Ты на что это так уставился? — Спросил, не скрывая насмешки, Волгин с ободранным коленом и засохшей коркой на губах.

Шипов медленно развернулся к нему. 
— А ты знаешь, Артем, море ведь больше, чем нам кажется. Если чуть дольше слушать, можно понять, какое оно огромное и как ему тяжело дышать. — Во взгляде на сущий миг мелькнуло что-то, подозрительно похожее на тихую жалость.

— Глупость какая! В море купаются, а на пляже смеются, играя в мяч. Весело же топтать песочные замки младших! И брызгаться тоже только в море и в речках! Еще смотрят на пароходики, постоянно пьют абрикосовый сок или как мама и папа что-то взрослое! Что ты можешь знать о море, а? Ты ни разу с нами не плескался, тебе ли говорить?


 Густые тени молчащего сада внезапно сомкнулись вокруг него. Мгновение — и Волгин вновь увидел себя в плетеном кресле, обращенном к морю, чья соленая прохлада уже пропитала рубашку на спине. Он вопросительно, точно бы с насмешкой обратил взгляд на черную воду, словно вот сейчас, сию минуту, в нем что-то дрогнет и что тот мальчик на скале — с книгой в кармане, отрешенным выражением и с этой своей дурацкой фразой  — наконец окажется прав и море впрямь окажется больше, чем кажется, будто за всеми его жестяными поверхностями откроется незримая глубина, и он, Артем Петрович Волгин, поймет и все наверстает.
Минуты утекали как черная, безразличная вода, плещущаяся о сваи, как будет плескаться всегда, даже когда его не станет. Не открывалось никакого второго дна или «больше, чем кажется». Уголок рта пополз вверх.

— Море дышит, — повторил он про себя.
Слова показались вычурными, словно дешевую размазню решили повесить в позолоченную раму. Ну и что? Ну, дышит, положим. Что с того, а? Разве от этого дышится легче, когда шумит пустой холодильник вместо моря за окном? Разве когда прохудилось пальто, а на новое не хватает, становится ли от этого знания легче жить? Становится ли, наконец, сытнее, когда дети просят добавки, а в пустой кастрюле только запах съеденной еды?


Город, где он появился на свет, приходил в воспоминаниях запахами гари, печным дымом и заплесневелой, мокрой штукатуркой ветхих хибар.  Когда они переехали в Ялту, сразу же поселились в доходном доме, некогда, вероятно, знавшим иные времена, а тогда — служившим пристанищем для тех простых людей, которым было больше некуда идти. Комнатушка на восемнадцать метров, за занавеской кровать родителей, у окна раскладушки для него и двух младшеньких. Окно было заклеено на зиму полосками газеты, сквозь щели которых вечно сочился пронизывающий холод. Бывало в особо хмурые февральские дни по утрам вода в кружке покрывалась изморозью, и ему нравилось дышать на нее, с забавой разглядывая в косом свете дня причудливые ледяные структуры.

 Отец, работавший на местном заводе и мать, трудящаяся в прачечной, возвращались к вечеру, и от обоих исходил кислый, тяжелый запах, без всяких слов лучше всего говорящий об усталости.  Они почти не разговаривали, лишь бросали порой взгляды, полные нежности и обеспокоенности, на детей. Перед сном бесконечно обсуждали как быть дальше и как устроить детей.  Пальто у Волгина было одно. Зимнее, на ватине, с плеча старшего двоюродного брата, который, повзрослев, уехал в Ленинград, где, по слухам, жили совсем иначе. Рукава были коротки, подол обтрепан — в нем он ходил в школу, во двор, где ветер, дувший с моря, пробирался под воротник и заставлял ежиться от дрожи. Закутавшись в него же стоял часами в очереди за пайком — толпа двигалась медленно, а на улице, вопреки яркому солнцу, было холодно.

Со школьных лет Волгин запомнил лишь то, что хлеб в те годы стоил у них рубль тридцать пять за килограмм. Буханка растягивалась на пару дней, мать резала тонко, словно бумагу, почти прозрачными ломтями. На долгожданный ужин каждому в семье доставался кусок, намазанный маслом,  — размятым вареным картофелем с крупицами соли. Иногда, по праздникам, на хлебе появлялась красная, тягучая субстанция, пахнущая сладкими яблоками и чем-то столь далеким, о чем он не смел и мечтать. В завкоме перед этим отцу выдали заборную книжку, где были указаны жена и трое детей. Красовался штамп магазина, закрытого распределителя при заводе отца, куда прикрепляли рабочих как лошадей к стойлу.
Карточки на хлеб выдавались в бюро снабжения раз в месяц, в двадцатых числах.  Мать приносила домой тот лист бумаги, расчерченный на мелкие квадраты, с крупной надписью «Рабочий А» и названием месяца. Каждый из таких квадратиков и был купоном, где строго подсчитывались даже граммы. Волгин всегда удивлялся, что их нельзя отрезать самим, ибо на это, как ему позже открылось, имел право лишь продавец с ножницами, и все происходило в его присутствии.
Он помнил, как купон наклеивали в отчетную ведомость, после чего можно было платить медными монетками, которые мать раз за разом пересчитывала по вечерам после работы.


В тот день, как и прежде, мать и отец рано-рано ушли на работу. В магазин через пару улиц отправили его. Младшие оставались на раскладушках у окна, плотно заклеенного газетными кусками. Ему вручили карточку и деньги — рубль тридцать шесть, строго наказав быть осторожнее. Добираясь через проулки в своем пальтишке, из-под которого торчали красные от холода запястья, Волгин чувствовал себя по-своему важным для семьи. Люди стояли рядами вдоль стены, вросшие в снег, перемешанный с комьями грязи, что никогда не было редкостью для крымской зимы. Женщины, стоящие позади него, переговаривались шепотом, а какой-то старый мужчина впереди кашлял столь протяжно, словно выкашливал свои легкие. Кто-то вяло ругался, хоть и на злобу уже не оставалось никаких сил.  Спустя пару часов показалась серолицая женщина. Когда очередь дошла до него, ее красные большие руки взяли карточку. Пару секунд он глупо смотрел, как ножницы смыкаются на купоне, — щелк — квадратик бумаги падал в ведомость. Больше всего ему нравилось наблюдать за этим странным действом. Продавщица деловито взвешивала буханку темного хлеба с трещиной на корке и, как всегда, он протягивал ей холодные монеты, больно прилипающие к пальцам за такую пару часов ожидания.

Расплатившись, он часто прятал буханку под пальто. Едва уловимый запах согревал душу Волгина, со всех ног бегущего домой через темный широкий переулок, сжатый с двух сторон обшарпанными низкими домами. Фонарей там почти не было. Он всегда ходил наклонив голову, тщательно глядя под ноги, чтобы не поскользнуться на грязи и гололедице, застывшей коркой на ненавистных лужах. За забором, как помнил Волгин, начинались развалины старой дачи, где при дневном свете играли дети, а вечером никто не появлялся. 

Прикрыв глаза, Волгин откинулся на спинку кресла. Тишина вечернего сада перенесла в те невыносимые годы, приходящие и по сей день в смутных кошмарах.

В тот вечер, когда он услышал шаги позади, то был уже на выходе от развалин. Оборачиваться не хотелось, да и страшно — в груди лихорадочно билось сердце, по спине густо струился холодный пот, усиливающий озноб. Шаги за ним тоже ускорились.
Почувствовав недоброе всем своим замерзшим нутром, он бросился нелепо бежать, прижимая хлеб крепче к груди. Не успев сделать и шагов десяти, он почувствовал, как затрещал воротник — его с силой дернули и рванули назад. Перед ним – один взрослый в кепке, с безумно страшными, шарящими глазами; второй явно младше первого, лет пятнадцати-шестнадцати, с грубыми ручищами. Они не сказали ни слова. Взрослый кивнул — Волгин согнулся от удара в живот, хватая ртом воздух. Кричать бесполезно, в переулке никого, кто пришел бы на помощь. Осознание беспомощности и панический страх вырвались слезами. Потом кулак сомкнулся на скуле. Голова мотнулась в сторону, во рту стало очень кисло и солоно. Он упал на бок, пытаясь закрыть голову руками.

— Где хлеб? — спокойно спросил взрослый уточняюще.

Волгин молчал, надеясь, что его побьют еще немного и, не найдя нужного, отпустят. Представлять слезы голодных младших, видеть худые руки разочарованной мамы было страшнее всего. Если он отдаст хлеб — отец никогда ему больше ничего не доверит. Да и сможет ли он после такого считаться их сыном? От удара в ребро буханка отлетела на несколько сантиметров. Второй тут же поднял буханку и отряхнул ее от снега и грязи.

— Еще что есть?

Вытащили из кармана медные монеты, оставшиеся от рубля и тридцати пяти копеек. Мелочь, но почему-то и та была им нужна. Волгин зло попытался схватить и отдернуть руку, за что получим каблуком по голове. В глазах тут же потемнело.
В какое-то сущее мгновение удары стали серьезнее и посыпались на спину и затылок. Лежа в снегу, Волгин перестал ощущать прежнюю боль первых ударов; в голове раздавался только гул. Пальто разорвалось на плече и вылезшая наружу вата смешалась со снегом и кровью. Он попытался ползти к забору, да куда угодно, на что его перевернули и ударили еще раз, в лицо. Губа лопнула, во рту отвалился кусочек — зуб, кажется. Горячая кровь мигом залила подбородок.
Взрослый присел на корточки рядом.

— Дышит еще, сученыш, — прошипел он, взяв его за волосы.

Из кармана показалось что-то острое, похожее на отвертку или напильник — заплывшие глаза уже ничего не различали. Мгновение — острие вошло под лопатку.
Взрослый выпрямился, вытер руки о снег. Отломил кусок от буханки, жадно сунул мякоть в рот. Жевал медленно, глядя на неподвижное тело. Потом кивнул второму.

— Пошли.

Ветер гнал по переулку снежную пыль с обрывками газет.  Тело мальчика лежало в сугробе в разорванном пальто с короткими рукавами, из-под которых торчали красные, почти синие руки, уже не чувствовавшие холода. Кровь из-под лопатки, что пропитала вату, вылезшую наружу, начала медленно застывать на морозе.
  Казалось, он не чувствовал тела и не мог понять, где его верх, а где низ. Со всех сторон давил низкий гул, позже начавший распадаться на скрип снега, чьи-то шаги, стук собственного сердца, бьющегося где-то в голове и в висках, что мешало дышать. Дыхание было страшно булькающим. Он попытался вдохнуть глубже — что-то горячее и острое рвало его под лопаткой внутри.
Боль проявилась пятнами от каждой клеточки тела. Пальцы нелепо скребли снег, совсем не чувствуя его. Он попробовал совсем немного приподнять голову — мир качнулся, тошнота тут же подступила к горлу, из которого вышел жалобный, хриплый стон.

Снег под щекой подтаял и превратился в гладкое полотно льда, в котором отражалось что-то — небо? фонарь? — Волгин не мог разобрать того, что видит.
 В голове было пусто и гулко. Хлеб. Где хлеб? Он помнил только, что хлеб был теплым и он прижимал его к груди. А потом... потом что-то было. Что-то страшное, но что именно – никак не мог вспомнить. Каждой клеточкой своего тела он все еще помнил то тепло, исходящее от целой буханки сквозь пальто; помнил ее свежий, чуть влажный запах, предвещающий скорый ужин по возвращению родителей домой. Пару минут назад пальцы сжимались на шершавой, треснутой корке, и ему все помнилось столь ясно, столь отчетливо, что, казалось, протяни руку — оно вернется.

Руки скребли снег, но не находили нужного. Чувство, что того тепла больше нет, что оно ушло и уже никак не вернется, было хуже всего; хуже того, что адски горело под лопаткой.
Он снова попытался открыть глаз, в этот раз получилось лучше предыдущего. Перед ним показалась кирпичная стена с осыпавшейся штукатуркой и кривой забор. Опустил взгляд на руку, лежащую прямо перед лицом с почти синими ногтями.
Он смотрел, не понимал, — чьи это пальцы? Пересилив боль, перекатился на спину и продолжил шарить рукой, как незрячий котенок, оставляя за собой борозды в снегу. Ничего не было. Внутри поднималось что-то темное, еще не до конца смирившееся с потерей. Голова взорвалась болью и красочной картиной — как он торопливо несся по улице, боясь остудить то робкое тепло. Глаза бессмысленно впивались в серую, равнодушную гладь небосвода, тогда как руки, почти переставшие сгибаться, наконец перестали скрести снег вперемешку с грязью.

Это не поддающееся осмыслению чувство, что он потерял вложенное в его руки со словами «будь осторожнее», поднималось волной бесполезного раскаяния. Он должен был вернуться домой, чтобы снова стать своим, стать нужным сыном, и в его руках было доказательство того, что он не мал и на него можно положиться. Куда теперь возвращаться? Как ему возвращаться с пустыми руками, смотреть отцу в глаза и… что тогда он увидит? Жалость? Злость? Нет. Волгин знал, что вернувшись таким никчемным, он увидит что-то более страшное, чего он боялся больше смерти, но пока не мог дать этому названия.

Ему казалось, что теперь никогда не будет как прежде и мама больше не прижмет его с той же нежной радостью; отец не хлопнет по плечу, не пошутит про то, как он вырос и возмужал. Мама, наверно, подняла бы голову в ожидании на звук его шагов. Но что бы она увидела? Пустые руки. Пустые. Пустые.

Закусив разбитую губу, Волгин почувствовал жар соленой крови. Дышать удавалось только короткими вдохами через нос. Под лопаткой, где что-то было не так, продолжало гореть. Что-то там было сильно не так — он не знал, что это, но всем телом понимал, что оттуда что-то медленно вытекает вместе с самой жизнью.
Где-то далеко на набережной или на соседней улице с патефона тянулись довоенные мотивы, полные трагичной красоты. Раздались чьи-то хрустящие по сугробам шаги. Он напрягся — тело сжалось, боль снова взорвалась в боку. Шаги приближались.

— Господи… Мальчик!!! Ты живой?

 Из-за дикой сухости во рту его язык едва мог шевелиться. Он жалко, даже как-то комично моргнул одним глазом, затянутым кровавой пленкой.  Женщина — кажется, которую он не вполне ясно видел, — присела рядом.  Теплая тоненькая ручка коснулась его плеча через разорванную ткань, насквозь промокшую и почерневшую от запекшейся крови. Не в силах сдерживаться, он беззвучно заплакал.  Кто-то еще —крепкий мужчина, судя по ощущениям, — взял его на руки. Под лопаткой что-то хрустнуло и вновь мир перед глазами затянулся в непроницаемую пелену.

— Тихо, тихо, родненький. Сейчас, сейчас. Донесем тебя…

«Рубль тридцать пять. Рубль тридцать пять» — он продолжал мысленно повторять про себя эти слова, невесть что значившие, как единственно известную молитву, оставшуюся от прежнего мира.
Он не мог вспомнить как оказался дома. Мать прижимала к себе и тряслась, повторяя одно и то же, что он не мог разобрать. Отец стоял в темном проеме двери и молчал, смотря прямо на него, и во взгляде у него было что-то такое страшное, чего мальчик никогда раньше не видел, но оно не было похожим ни на злость, ни на жалость. Что-то куда страшнее…

— Карт… хле… — попытался мальчик сказать про отнятый хлеб. Вместо внятных слов из горла вырывался только хрип.
— Молчи. Молчи, родной, —  приложила мать палец к его губам.
Он послушно прикрыл глаза. В голове стучало — рубль тридцать пять. Рубль тридцать пять. Он и представить не мог, что запомнит это число на всю жизнь и что эта ночь, полная страшной боли и переживаний — лишь первая из многих, когда он будет лежать без сна, глядя в этот треснувший потолок. Вспомнилось внезапно другое — как взрослый жевал отломленный кусок, глядя на него, как на падаль; и то, как отец беспомощно смотрел на него, застыв в проеме двери.

Плетеное дно скрипнуло. Он открыл глаза и поежился от внезапной прохлады. Встал, выключил лампу на террасе, закрыл дверь и прошел на кухню, где открыл кран и налил воды. Вкус отдавал чем-то металлическим, вроде старой разводкой, которую он все собирался поменять, да руки не доходили. Стакан осушил залпом и поставил на стол, где лежала вчерашняя газета. Волгин привычно перевернул страницу — строка с ценами на недвижимость, внезапно выросшими еще больше прежнего. Затем вернулся в спальню, тут же без тени прежних мыслей рухнул на кровать и взбил подушку. Почти засыпая, бросил взгляд на окно — черное, без единого проблеска. Завтра — позвонить в Москву и уточнить поставки, встретиться с одним человеком. Обычные дела, держащие на поверхности и не дающие утонуть в тумане сентиментальности. В конце концов, он был доволен своим выбором, и еще ни единого раза не пожалел о сделанном.

Через полчасаа без всякой видимой причины в груди что-то екнуло, словно сердце пропустило удар и в следующий же взяло слишком сильно. Он открыл глаза, приподнялся на локте. Глухая боль разливалась где-то за грудиной, оставляя в догадках — то ли это сердце, то ли остатки тяжести от плотного ужина, крепкого коньяка, сигары или непрошенных мыслей. Он сел на край кровати, опустил ноги на пол. Даже спустя несколько минут боль не уходила, но вместе с тем и не усиливалась. Волгин встал, прошелся к окну. Море за ним казалось черным из-за неба, полностью затянутого тучами, сквозь которые не различалось даже блика луны. Локти уперлись в подоконник точно бы в попытке найти опору. Его глаза безразлично смотрели в темноту, где плескалось море — отчаянная попытка отвлечься, пока внутри, за ребрами, что-то в тесноте продолжало неспокойно клокотать.
Добравшись до кровати на ватных ногах, Волгин наконец провалился в тяжелый сон без сновидений.


Рецензии