Баня с цыганами

Баня стояла на берегу Москвы-реки, в Замоскворечье, среди низких, покосившихся домишек и беспорядочных огородов. Снаружи она казалась неприметной — бревенчатая, почерневшая от времени, с покосившейся трубой, из которой валил густой, сизый пар. Но внутри, за тяжёлой, окованной железом дверью, скрывалось то, что редко показывают посторонним: царство жара, пара, голых тел и тёмного, цыганского веселья.

Купец Степан Прокофьевич Толмачёв, грузный, с окладистой бородой, с толстыми пальцами, унизанными перстнями, приехал сюда в пролётке, один, без кучера. Он любил баню, любил пар, любил хлестаться веником до седьмого пота — но в последние годы ему стало мало просто пара. Ему нужно было что-то острее, что-то такое, от чего дух захватывало бы не только от жара, но и от чего-то иного, тёмного, сладкого.

Он заплатил хозяину, старому банщику Семёну, щедро, не торгуясь, и Семён, понятливо кивнув, ушёл в сторожку, оставив купца одного в предбаннике. Там, на скамьях, уже стояли вёдра с водой — горячей и холодной, — парились берёзовые веники, и пахло мятой, душицей и тем особым, смолистым духом, который бывает только в старых, настоящих банях.

Но главное ждало его внутри. В парилке, на нижней полке, сидели трое. Три цыганки, молодые, смуглые, с чёрными, как ночь, волосами, с глазами, в которых горел тот дикий, неугасимый огонь, который нельзя купить, но можно нанять. На них были лёгкие, почти прозрачные сорочки, подпоясанные верёвками, и их тела, гибкие и тёплые, угадывались сквозь мокрую ткань — груди с тёмными, крупными сосками, узкие талии, широкие бёдра, округлые животы.

Степан Прокофьевич разделся, тяжело ступая босыми ногами по мокрым доскам, и его тело — грузное, волосатое, с заметным брюхом, с ногами, покрытыми тёмным волосом, — было полной противоположностью их телам. Он вошёл в парилку, и жар ударил ему в лицо, обжёг кожу, заставил зажмуриться. Когда он открыл глаза, цыганки сидели перед ним, улыбаясь, и их тёмные, влажные лица были прекрасны, как лица языческих богинь.

— Здравствуй, хозяин, — сказала одна из них, та, что была чуть старше, с длинной косой, перекинутой через плечо. — Ждали тебя. Заждались уже. Садись, мы тебя мыть будем.

Он сел на полок, и они приблизились к нему со всех сторон. Их руки, смуглые и гибкие, с длинными пальцами, коснулись его плеч, его спины, его груди. Они взяли веники — берёзовые, пареные, скользкие, — и начали хлестать его, но не так, как хлещут в обычной бане — сильно, до синяков, — а легко, почти ласково, поглаживая, щекоча, дразня.

— Жарче, — сказал он, и голос его был хриплым от пара и возбуждения. — Жарче, девки. Не жалейте.

Они засмеялись — звонко, по-цыгански, — и ударили сильнее, оставляя на его красной, распаренной коже мокрые, узорчатые следы. Он застонал — от удовольствия, от боли, от того странного смешения чувств, которое разливалось по всему его телу.

— Теперь мылом, — сказала старшая цыганка, и они отложили веники и взяли мыло — тёмное, дегтярное, пахнущее берёзой и смолой.

Они намылили свои руки, и их ладони, скользкие и тёплые, скользили по его телу — по спине, по плечам, по груди, по животу. Они мыли его, тёрли, массировали, и в каждом их движении была та особенная, ленивая чувственность, которая бывает только у женщин, знающих своё дело.

Старшая цыганка, та, что была с косой, намылила его член — большой, твёрдый, набухший от жара и возбуждения, — и начала тереть его, медленно, круговыми движениями, и он чувствовал, как её пальцы, скользкие и ловкие, обводят каждую вену, каждый изгиб. Он закрыл глаза и откинулся назад, и его тело, горячее и расслабленное, подчинялось её рукам.

— Хорошо, — прошептал он. — Хорошо, девка.

— Я не девка, — сказала она, и в её голосе зазвенела та особенная, гордая нотка, которая отличает цыганок от всех остальных женщин. — Я — Настя. А это — Зара и Мариола. Запомни наши имена, хозяин. Ты нас ещё не раз позовёшь.

Она провела рукой по его члену, снизу вверх, и он вздрогнул, чувствуя, как приближается разрядка. Но она остановилась, убрала руку, и он открыл глаза, удивлённый.

— Не сейчас, — сказала она, и в её улыбке было что-то дьявольское. — Мы только начали.

Она отошла, и две другие цыганки подошли к нему. Зара, та, что была ниже ростом, с пышными бёдрами и с грудью, которая колыхалась под сорочкой, как два тёмных, спелых плода, взяла его за руки и притянула к себе. Мариола, самая молодая, с худеньким, мальчишеским телом и с огромными, чёрными глазами, встала позади него и начала тереть ему спину, прижимаясь к нему своими маленькими, твёрдыми грудями.

Теперь они стояли вокруг него — трое, обнажённые под мокрыми сорочками, — и их тела касались его тела, их руки скользили по его коже, их дыхание, горячее и частое, смешивалось с его дыханием.

— Раздевайтесь, — сказал он, и голос его был уже не требовательным, а умоляющим. — Снимайте всё. Я хочу видеть вас.

Зара, старшая, улыбнулась и, не торопясь, подняла руки и сняла сорочку через голову. Ткань, мокрая и липкая, на мгновение задержалась на её лице, а потом упала на пол, обнажив её тело — полное, смуглое, с широкими бёдрами и с грудью, которая, освободившись, качнулась и замерла, тёмные соски, большие и набухшие, смотрели на него, как два глаза. Настя, с длинной косой, сняла свою сорочку медленнее, с той особенной, танцевальной грацией, которая бывает у цыганок, знающих силу своего тела. Её груди были меньше, но упругее, и на её плоском, тёмном животе, чуть выше пупка, блестела маленькая, золотая монетка — амулет. Мариола, самая младшая, стянула сорочку одним движением, и её тело, худенькое, с выступающими рёбрами, с маленькими, острыми грудями, с узкими бёдрами, было похоже на тело подростка — но в её глазах, огромных и тёмных, было столько женской, древней мудрости, что Степан Прокофьевич, глядя на неё, чувствовал, как его сердце бьётся быстрее.

— Танцуйте, — сказал он. — Танцуйте для меня. Я хочу видеть, как вы танцуете.

Они засмеялись, и Настя, старшая, что-то крикнула на своём языке — гортанном, певучем, — и они начали танец.

Это был не тот танец, который показывают на сцене. Это был танец древний, тёмный, первобытный — танец, который танцевали ещё в цыганских таборах, у костров, под звон бубнов и струн. Их бёдра двигались круговыми движениями, их груди подпрыгивали и качались, их руки, извиваясь, скользили по их телам, по их животам, по их бёдрам, по их самым сокровенным местам.

Они танцевали вокруг него, и их тела, мокрые и блестящие, мелькали в клубящемся пару. Они подходили к нему, касались его своими грудями, своими бёдрами, своими животами, и отступали, не давая ему прикоснуться к ним. Они дразнили его, заводили, разжигали, и он сидел на полке, тяжёлый и горячий, и чувствовал, как его член, уже твёрдый и пульсирующий, просит выхода.

— Садись на меня, — сказал он, обращаясь к Насте. — Садись. Я хочу тебя.

Она подошла к нему, но не села, а встала перед ним, раздвинув ноги, и её тёмный, влажный треугольник оказался прямо перед его лицом. Она взяла его за волосы и притянула к себе, и он почувствовал запах её тела — сладкий, острый, пьянящий.

— Лизни, — сказала она, и в её голосе была та самая, властная нотка, от которой у него перехватило дыхание. — Лизни меня, хозяин. Покажи, какой ты мужчина.

Он послушался. Он коснулся языком её влажной плоти, и она вздрогнула, застонала, и её пальцы вцепились в его волосы сильнее. Он лизал её, чувствуя её вкус — солёный, сладкий, живой, — и она двигала бёдрами, прижимаясь к его лицу, и её стоны становились всё громче, всё откровеннее.

Другие две цыганки тем временем подошли к нему сзади. Они прижались к его спине, к его плечам, и их груди, твёрдые и горячие, терлись о его кожу. Их руки скользнули по его телу, к его животу, к его члену, и они начали тереть его — две пары рук, ловких и настойчивых, — и он чувствовал, как его тело наливается, как напряжение достигает предела.

— Пусти, — сказала Настя, отстраняясь от него. — Пусти, я сама.

Она поднялась на полок и села на него, верхом, и её влажное, горячее отверстие скользнуло по его члену, не давая ему войти, только дразня, только разогревая. Она двигалась медленно, круговыми движениями, и он чувствовал, как её плоть, тёплая и скользкая, обхватывает его, но не принимает.

— Пусти, — простонал он. — Пусти внутрь.

— Сначала, — сказала она, и её глаза, тёмные и смеющиеся, смотрели на него с высоты. — Сначала ты должен попросить. Как следует.

— Пусти, — повторил он, и голос его дрожал. — Пожалуйста, Настя. Я прошу тебя. Я... я заплачу. Сколько скажешь.

— Я знаю, что заплатишь, — сказала она, и в её улыбке было столько победы, что он, даже в своём состоянии, почувствовал, как она наслаждается своей властью. — Но сначала ты должен сделать кое-что. Ты должен сказать, что я — твоя царица. Что ты — мой раб. Скажи это, и я возьму тебя.

— Ты — моя царица, — сказал он, и в его голосе не было ни стыда, ни гордости, только голое, животное желание. — Я — твой раб. Сделай это. Сделай, Настя.

Она улыбнулась, и её бёдра медленно опустились, принимая его в себя. Он вошёл в неё, и она была горячей и влажной, и её мышцы сжались вокруг него, как живой бархат. Она начала двигаться — медленно, ритмично, — и он чувствовал, как её тело принимает его, как её бёдра двигаются в такт его дыханию.

Две другие цыганки, Зара и Мариола, стояли рядом и смотрели. Их руки, ленивые и тёплые, гладили его плечи, его грудь, его живот. Они касались его сосков, сжимали их, играли с ними, и он чувствовал, как от каждого их прикосновения по его телу пробегает электрическая волна.

— Хорошо, — прошептал он. — Хорошо, девки. Продолжайте.

Настя двигалась быстрее, её бёдра бились о его бёдра, и её стоны, низкие и гортанные, смешивались с его стонами. Он чувствовал, как внутри неё он пульсирует, как его тело напрягается, как он приближается к той грани, за которой нет возврата.

— Кончай, — сказала она, и её голос звучал как приказ. — Кончай в меня, хозяин. Я хочу чувствовать тебя.

Он кончил — с криком, с судорогой, с ощущением, что его тело разрывается на части. Его семя, горячее и густое, излилось в неё, и она, почувствовав это, замерла на мгновение, а потом медленно, не торопясь, поднялась.

— Хороший мальчик, — сказала она, поглаживая его по голове, как гладят собаку. — Хороший. Теперь отдыхай.

Она отошла, и две другие цыганки подошли к нему. Зара, с пышными бёдрами, села на его лицо, и он, всё ещё задыхаясь, начал лизать её, чувствуя её вкус, её влажность, её дрожь. Мариола, маленькая и гибкая, встала над ним на колени и провела его членом по своей влажной плоти, но не давая ему войти.

— Не сейчас, — сказала она. — Сначала ты должен обслужить нас. Всех троих.

И он, измученный, но всё ещё горячий, подчинился. Он лизал Зару, пока она не кончила, содрогаясь всем телом и заливая его лицо своей влагой. Он трогал пальцами Мариолу, чувствуя, как она, маленькая и худенькая, пульсирует под его руками. А Настя, старшая, сидела на полке и смотрела на него, и в её взгляде было то самое, тёмное, древнее удовлетворение, которое бывает у победителей.

Пар в бане становился гуще. Свечи, расставленные по углам, давали жёлтый, дрожащий свет, и в этом свете их тела — его, грузное и волосатое, и их, смуглые и гибкие, — казались фигурами из какого-то дикого, языческого сна. Они лежали на полках, переплетённые, и их дыхание, медленно успокаиваясь, смешивалось с шипением каменки.

— Завтра, — сказала Настя, поднимаясь и накидывая сорочку. — Завтра снова. Ты будешь ждать нас?

— Буду, — сказал он, и в его голосе была покорность. — Я буду ждать.

Они вышли из парилки, и их босые ноги зашлёпали по мокрому полу. Он остался один, сидя на полке, и его тело, всё ещё горячее, всё ещё помнящее их прикосновения, было пустым и полным одновременно. Он смотрел на пар, поднимающийся от каменки, и в его голове кружились отрывки танца, их голоса, их стоны, их тёмные, смеющиеся глаза.

— Цыганки, — прошептал он, и в этом слове было столько же проклятия, сколько и поклонения. — Чёртовы цыганки.

Он знал, что придёт снова. Знать, что заплатит любые деньги, чтобы снова увидеть их гибкие тела, чтобы снова чувствовать их руки на своей коже, чтобы снова быть их рабом, их игрушкой, их добычей. И в этом знании была странная, горькая сладость.

А на улице, в сырой темноте московской ночи, три цыганки шли по пустынной набережной, и их сорочки, мокрые и лёгкие, прилипали к их телам, обнажая каждую линию, каждый изгиб. Они смеялись, переговаривались на своём языке, и их смех, звонкий и свободный, разносился над рекой, над спящим городом, над всей этой пыльной, чинной Москвой, которая и не подозревала, что в старом Замоскворечье, в почерневшей от времени бане, только что произошло то, что нельзя купить за деньги, но можно взять силой, красотой и той древней, цыганской хитростью, которая старше любых купеческих миллионов.

----------

Больше эротики на boosty.to/borgia


Рецензии