Окна с видом на арарат

Алексей Василенко

ОКНА С ВИДОМ НА АРАРАТ
повесть


  1

…А начинался тот давний день самым заурядным образом: я почему-то вдруг отчётливо вспомнил, что уже наступила осень, что я могу отоспаться после коротких целинных ночей, могу почитать  то, что отложено было на потом, могу, наконец, никуда не спешить! Даже   занятия в университете я мог законно  прогуливать ещё две недели:  для нас, студентов из Армении, вернувшихся с очередной уборки урожая (второй тогда) из Приреченского совхоза недалеко от станции Карталы в Кустанайской области, учебный год  приказом министра начинался позже… Это были плюсы. Это была полная свобода, с которой, впрочем, неизвестно, что можно было делать.

Вялое течение мыслей вдруг выбросило на поверхность почему-то острое желание встать, пойти немедленно во двор, к ничейному старому ореху, росшему в дальнем конце, и потрясти нижние ветки. Если повезёт, и никто до меня ещё этого не сделал, можно было подобрать сколько-то упавших орехов в зелёной кожуре и  приступить к типично осеннему занятию – чистить эту самую корку, сами орехи класть на окончательную просушку…  И не обращать внимания на покрывающую ладони стойкую  коричневую краску, поскольку она, долго несмываемая, была в городе признаком, символом и достатка, и хозяйственности.

Осуществлению наметившегося желания никто не мог помешать, поскольку все домашние уже разошлись по своим работам и занятиям. И я решительно двинулся навстречу своим мечтаниям. Но не успел я пересечь наш  большой двор большого дома, не успел почувствовать предвкусие предстоящей работы –  терпкий, пряный запах  уже нагревшихся с утра ореховых листьев, как из нгебольшого  здания, стоявшего на отшибе, своеобразного малого добавления к нашему дому, показался Валька Симановский с незнакомым мужчиной, не с отцом.

 Валькиного отца я хорошо знал, знали его все в ближайшей округе. За двенадцать лет до того дня в городе случилось наводнение. Небольшая  спокойная речушка Гедар, пробегавшая в сторону вокзала мимо нашего дома, во мгновение ока превратилась в бешеного зверя, сносящего всё на своём пути. А на этом пути было множество самостроенных ещё с довоенных времён мазанок, буквально хибар, громоздившихся друг на друга, это были трущобы, где жили и коренные жители, и немногочисленные русские – выселенные когда-то из России молокане, и тюрки. В целом всё это была беднота, прислонившаяся в разные времена к городу в целях пропитания. И эта такая непростая территория после наводнения пришла к двум последствиям. Развалины мгновенно наводнили шайки мародёров, это во-первых. Второе последствие несколько задержалось: только через несколько лет  стали приводить в порядок всё русло реки. Где-то заключили её в трубы, часть вод направили в оросительный канал, на открытых участках начали облицовывать берега крупными кусками базальта. Ещё сколько-то лет спустя берега эти стали бульварным кольцом, а между базальтовыми камнями из облицовки во многих местах вылезли дикорастущие… каперсы! Но всё это было потом.

В те дни наводнения именно Валькин отец командовал группой по борьбе с мародёрами. Иногда это были сами жители «погедарья», решившие улучшить своё материальное положение за счёт соседей, иногда это были сбившиеся в кучки уголовники. Эти не разбегались при появлении властных фигур, а тут же начинали отстреливаться, благо, после войны с оружием проблем у них не было. Закон Симановского-старшего   знали все:  сопротивлявшихся он, недавний фронтовик, с разрешения вышестоявшего начальства не щадил… И конечно же, люди помнили об этом и сейчас, десяток лет спустя.

Сам Валька был на год-два моложе меня, поэтому приятелями мы не были, но в футбол вместе играли. Заметив меня, Валька что-то сказал спутнику и подбежал ко мне:

  –  Слушай, выручи, а?  Ты ведь с целины, свободен сейчас…

Я про себя поразился скорости, с которой распространялась информация во дворе (только два дня прошло, как я приехал), но «марку» нужно было держать, и я с небрежностью бывалого студента спросил:

 – Ну, что стряслось?

Валька торопливо сообщил, что к ним в гости приехал из Киева однополчанин отца на пару дней. Как  уже довольно известный писатель, он заранее договорился о каких-то встречах, и его нужно в течение этого дня просто сопровождать, чтобы он не плутал  по городу. А самому Вальке,   первокурснику политеха, пропускать занятия ну никак не годится… А отцу он тоже не смог отказать. А отец сам, как назло, тоже очень занят…

Писатель? Фронтовик? Это было очень интересно, это было похоже на удачную случайность, какие иногда сваливаются на людей. Я кивнул головой в сторону терпеливо ожидавшего человека:

– Он?

Валька призывно замахал руками. Человек подошёл, представился:

 – Виктор Васильевич Кочевский.

Через минут пятнадцать-двадцать, которые понадобились мне, чтобы оставить матери записку и собрать все имевшиеся в многочисленных карманах свои немногочисленные наличные деньги, мы с гостем города отправились в небольшое путешествие. 


2

Граф Иван Фёдорович находился в прекрасном расположении духа. События последних двух лет, а в особенности успехи последних месяцев вселяли  уверенность в том, что титулы и награды, последовавшие за победами в Закавказье, пресекут придворные шепотки о стремительной карьере. Какая там карьера! Это до двадцати-двадцати пяти годов – карьера, а сейчас, за сорок? Неужели же его непрерывные военные успехи в Европе, на Балканах ничего не значили, и были вызваны лишь благосклонностию царствующих особ? Да и начинался путь обыкновенно, как у очень многих, с Пажеского корпуса. Для зелёного юноши, пусть и из знатной фамилии, быстрое получение званий камер-пажа и лейб-пажа значило лишь одно: старание, усердие, исполнительность.

Первая удача пришла на выпуске из корпуса. Он был выпущен поручиком лейб-гвардии Преображенского полка, но главное –   флигель-адъютантом к Государю Императору Павлу Петровичу. Паскевича называли тогда везунчиком. Да так ли это? Он никогда не высказывался впоследствии о том времени –   нервном, непредсказуемом, наполненном интригами и опасностями. Но то, что в послужном списке у него появилась такая строка, конечно, сыграло свою роль. И дальнейшее благоволение Императора Александра,  а через некоторое время и взросление уже будущего Императора Николая в полку под командой опять же Паскевича. Позже, всего лишь три года назад,    недавний подчинённый стал Императором,    Иван Фёдорович, красавец, любимец дам, увенчанный лаврами побед, мог бы быть спокоен. А вот не получалось! Приходилось всё время доказывать, что ты действительно потом и кровью заслужил почёт. А ведь тайная нелюбовь таких  великих неутомимых, но не таких удачливых вояк, как Ермолов, например, происходит лишь от того, что они просто плохо его знают, как человека.

И вот теперь, после взятия Эривани, после успехов в  только что закончившейся войне с Персией и Турцией, после назначения наместником во всей кавказской округе снова назревал момент, когда нужно было совершить что-то неординарное, шумное, видное. Он задумчиво смотрел на лист бумаги, лежавший перед ним. Неужели вот это прошение может стать новым мощным толчком его известности, его славы? Бумага была бы вполне заурядной, если б  не некое географическое и историческое название не составляло бы её суть. Она, ни более, ни менее, содержала просьбу разрешить восхождение на гору Арарат!

Да, тут было, над чем подумать. С одной стороны – территория,
которую занимают два древних вулкана, с недавних пор военными усилиями России в лице его самого, графа Паскевича («уже и Эриванского» - самодовольно подумал он)  стала принадлежать российскому Императору. Армянское государство же, которому исторически эта территория когда-то принадлежала, не существовало уже несколько сот  лет, разорванное на куски такими симпатичными, дружелюбными соседями – Персией и  Турцией, превратившими армян в своих подданных. Теперь это навечно законная, по договору, после нескольких войн  и почти четырёх десятков лет серьёзного противостояния, территория России. Следовательно,  он, наместник, генерал-адъютант граф Эриванский Паскевич, имеет полное право разрешить такое восхождение, благо, никаких дурных последствий от сего предприятия  почти не просматривалось.

  К Арарату у Паскевича было явно заметное двойственное отношение. С одной стороны, этот красавец-великан  являл собою не просто украшение природы, не просто радость для глаз. Он весь был укутан немыслимой глубины историей,  где библейское предание о  Потопе и нашедшем на склонах горы пристанище удивительном корабле Ноя-праведника было лишь последним, уже  христианским преданием. А сколько их ещё не дошло до наших времён!  Так что две рядом стоящие горы, эти Сис и Масис, как их называют армяне, в их сознании сопровождаются священным трепетом. Не случайно вокруг Араратов клубились легенды и слухи о том, что где-то на пути к вершине ещё лежат, вмёрзшие в лёд остатки ноева ковчега, что людям вообще не дано достичь вершины Большого Арарата, все дерзкие пропадают в неизвестности…  Так что попытка восхождения на гору может быть воспринята местным населением и духовенством с недовольством, которое России и в этот момент,  да и вообще всегда, совершенно не нужно.

С другой стороны, – а почему бы и нет? По склонам вулканов, в этой каменной пустыне даже простейшая жизнь еле теплится. До какой-то высоты ещё попадается  кустарниковая растительность, потом, говорят, выживают на высоте только немногие травы, а дальше… Вечные снега и льды, куда ещё не ступала нога человека… Даже Ной свой ковчег причалил где-то на середине этого вечного снегового и ледяного царства, так и не поднявшись на вершину! Только редкие птицы да самая выносливая горная живность может случайно попасть на такую высоту. А уж на самой высокой точке… В особо жаркие годы, рассказывают, линия льда поднимается выше. Предания сообщают, что бывали случаи, когда младший брат Сис, то есть, –  Малый Арарат, не выдерживал, снимал шапку перед старшим братом. Потому что тот никогда, понимаете, – ни-ког-да не терял свою папаху! Впрочем, эта пустынность склонов вовсе не значит, что где-то в недрах таких созданий природы нет ничего, человечеству потребного. А посему нужно исследовать эти камни научно. У хорошего хозяина не должно быть бесполезного имущества!

Иван Фёдорович, конечно же, как наместник,  знал  о недавней удачной экспедиции нескольких российских  учёных на Эльбрус, он сам принимал участие в организации сего предприятия и сам сообщил об успехе в  триумфальном докладе в Петербург. И ореол славы, обнявший учёных, весьма существенно коснулся и его, как одного из…   Так, может, и этот дерптский профессор Паррот  сподобится удачи? В столице-то он наверняка как-то с кем-то  могучим обсудил свой поход. И в случае победы… Ведь впервые! Что ж, будь по сему. Разрешим.

И Паскевич одобряюще подписал прошение.

3

… Когда мы, наконец, вышли с нашго двора на проспект Микояна, к автобусной остановке, Виктор Васильевич почему-то начал оглядываться, будто что-то забыл захватить. Я спросил его об этом. Кочевский растерянно развёл руки:

– Послушай, Алексей, я чего-то не понимаю или полностью утратил ориентацию? Это я, бывший моряк! Морская пехота на берегу  заблудилась?

– А что случилось-то?

– Да понимаешь, Арарат у меня украли! Где Арарат? Я вечером приехал, думал, с   утра полюбуюсь… И – где?

Я мог и не смотреть. Я знал, где Арарат, более того – сам тоже видел его не часто. Но шутку поддержал:

– Украли! Ночью американская экспедиция выкопала оба Арарата и перевезла на какие-то острова!

Насчёт американцев и Арарата выскочило у меня не случайно. Тогда писали в газетах о военной американской базе, расположившейся на другой стороне Арарата. Ещё прошлым летом в Ленинграде довелось мне побывать на   юмористическом спектакле «Вот идёт пароход», где были собраны все  светила эстрады. Так вот там куплетист Илья Набатов пел про Ноя, про то, что «когда был всемирный потоп, чтоб я с семьёй не утоп, архангел мне выписал чек, и на чек я построил ковчег». Потом на мелодию песни про бесконечный дождь: «Но когда бюро погоды  обещало суховей, с небесного водопровода закатил на сорок дней дождик, дождик…». А уж дальше, на мотив   тоже популярнейшей песни певца Канделаки: «А на день на сорок первый, на-ни-на, на-ни-на, вдруг не выдержали нервы, на-ни-на, на-ни-на, взял с собой красивый зонтик, на-ни, на-ни-на, поглядеть на горизонтик – как идут дела». Мелодии менялись, история разворачивалась. Уже Ной увидел Арарат («На горе на Арарате, на-ни-на, на-ни-на, буду жить здесь обязатель… на-ни-на, на-ни-на!»), уже собирался высаживаться, но тут явились американцы…

Пока ждали трамвай или автобус, я рассказал Виктору Васильевичу эту историю, даже напел немного. Посмеялись. А ещё я показал ему направление, где клубились облака, да и те видны были плохо из-за слоя воздуха, задымленного заводами, вокзалом, городским транспортом – всеми «прелестями» послевоенной экономики, быстро растущей почти на пустом месте.   А росла она тогда почему-то исключительно на юг, в сторону Аракса, границы СССР,   Араратской долины. Арарату это не нравилось, и он хмурился и являлся людям не всякий день. Пока ехали к центру, Кочевский спросил:

 – А сколько туда километров, если по прямой?

– Что-то между полусотней и шестьюдесятью.

Кочевский посуровел, даже перестал жадно смотреть в окошко на  проспект с редкими довоенными домами и несколькими – построенными уже после  войны:

– Плохо. Наши «лучшие друзья» турки и американцы сейчас, в этот момент, смотрят на нас даже в самую простую оптику. И видят и наш трамвай, и даже наши спины. Дай бог, как говорится, чтобы смотрели просто в бинокли, а не через прицел. И вообще, шестьдесят, – при нынешних танках и моторизованной пехоте, не говоря уже про авиацию,  – это не расстояние…

– Ну, армия-то здесь есть.

 – Конечно, есть. Но отрезанная горами. Тут своеобразный анклав получается. В случае чего, разумеется, помогут главные силы, но они далековато, им, чтобы по земельке дойти сюда, не меньше недели надо. А тут всё может кончиться за пару дней. Здесь, даже если встанет весь народ, –     смертники. Это я тебе, как офицер говорю. И повторится пятнадцатый год…

– А вы знаете?

– Знаю, знаю. Симановский много рассказывал. Полтора миллиона людей за кратчайший срок уничтожено было…

 –  Н-ну, наверно, с 1915 года  турки другими стали.

– Думаешь? Молодой ещё. Иначе ты понял бы, что у убийц нет национальностей. Они становятся убийцами, если им с детства говорить, что тот или иной народ – плохой, злой, разбойный, насильник. Если религия говорит, что именно их бог выше всех прочих, если человекоубийство государство и религия называют  священным делом. А если правители при всём этом решат, что чья-то земля им нужна, то тогда они уже подготовленный свой народ легко поднимут на убийство другого народа. У нас принято говорить, что в этом правители виноваты. Да, правители приказывали! Но ведь не правители  стреляли и резали мирных людей, стариков, женщин и детей! Ты, Алексей, не видел, а я очень много знаю про украинцев-бандеровцев, сам украинец, а воевал с ними. Те же фашисты, те же османы. Ничем не отличаются… Вместо нормального ума у них ствол-затвор, топор-петля-ятаган… И кровь… Не десятки лет, а сотни должны пройти, чтобы при хороших условиях головы новых поколений перестроились на нормальный лад. Ты уж прости, но я не верю в скорое переустройство мозга. Воспитание – это чушь, косметика. Она смывается легко. Мозг должен научиться мыслить принципиально по-другому,  не ненавидеть, не терпеть, а уважать, считать другого человека себе равным. Но я знаю и то, что в плохую сторону этот процесс происходит почему-то очень быстро. А вот в хорошую сторону… С чьей бы то ни было стороны, в том числе и с советской! Сколько людей бежали за границу после революции! Многие ли поняли, что ошиблись? А сколько таких тихих противников осталось в нашей стране? Они молчат. Они послушно и даже результативно работают, но копят злость и передают её своим потомкам. И если мы заранее не видим накапливающегося негатива, если вовремя не спохватываемся, то это и наша вина, это наше верхоглядство: раньше надо было замечать, думать   и действовать, действовать, не сидеть, сложа рука и не ожидая, куда кривая коза вывезет…

Вот в таких разговорах добрались мы до центра, откуда обычно везде начинают знакомство с новыми местами.




4

Молодой диакон смотрел на Арарат, будто впервые его увидел, будто никогда отсюда, из  Эчмиадзина, из резиденции патриарха всех армян, не имел он возможности хотя бы ненадолго глянуть в лицо священной горы. Отсюда, с середины заболоченной, солончаковой равнины, Масис виден был практически в одиночестве, он заслонял своего младшего брата своей широкой спиной, только кончик Сиса едва показывался. Когда профессор Паррот впервые добрался до  Эчмиадзина из Эривани, чтобы получить благословение на восхождение, он спервоначалу вот так же безотрывно смотрел на видимые вдали склоны, пытаясь сразу определить, с какой стороны лучше начинать подъём. С этой стороны путь  он отверг сразу. Как самый долгий и, как казалось, самый заснеженный. Диакон Хачатур, которого патриарх после встречи назначил быть переводчиком, советником, короче, –   помощником в организации такого трудного и рискованного дела, подсказал, что этот путь, пожалуй, самый лучший. А когда профессор не согласился, сообщил, что в предгорьях Арарата, хоть и мало, но  есть сёла, живущие не земледелием, а охотой.  Нормальной земли в тех местах, как и по всей Армении,   нет   и в помине – одни вулканические шлаки, камни, охота тоже   весьма скудная, но живут люди как-то… Вот их и нужно спросить. Они и проводниками могут быть, и носильщиками.

Профессор Дерптского (в тот год уже давно российского, со времён Петра Великого) университета Иоганн-Фридрих Паррот с высот своей известности в учёном мире в этом вопросе снизошёл до мнения молодого диакона. При этом он вспомнил, что в 1811 году, когда он впервые попал на Кавказ, то цель себе наметил максимальную – подняться на Казбек. Дерзость такого намерения становилась очевидной, если кто-то узнавал, что было в том году эдакому наглецу, как и этому диакону, всего… двадцать лет! Жизнь тогда в очередной раз показала ему, что напор и стремление побеждают далеко не всегда. Нужен опыт, наработанные приёмы, нужно знание того – в какое время, в каком окружении ты будешь, каким и чьим интересам ты, возможно, помешаешь… Та попытка  закончилась неудачей. Но у Паррота было ещё и завидное упрямство. Позже он набирал тот самый необходимый опыт в Испании, в Пиренеях, забирался на  Рис-ди-Миди, в Крыму поднимался на Чатырдаг. С Эльбрусом его, правда, опередили, но профессора (уже профессора!) таковой факт мало обеспокоил. У него была теперь другая цель. Так что этот диакон, похоже, так же,  как и когда-то он сам, в те же самые двадцать лет начинает путь к каким-то вершинам. Будет ли это Арарат или что-то другое – пока знать никому не дано…

Хачатур оторвался от созерцания, подошёл, скромно опустив взор:

 – К сожалению, профессор, католикос не разрешил мне следовать вместе с вами, когда я выразил такое желание. Разумеется, жаль, очень жаль, но дела католикосата  не терпят отлагательств… Так что я помогу вам в беседах с приараратскими поселянами, подскажу, если что-то понадобится, и вернусь в Эчмиадзин. Католикос Епрем, хоть и согласился на восхождение на святую гору, но как-то участвовать в этом предприятии не соизволил.

Паррот при этих словах   припомнил немногословность католикоса во время аудиенции, какую-то осторожную уклончивость в ответах. Профессор тогда сразу почувствовал неловкость ситуации, в которой оказался патриарх. С одной стороны – возможные брожения в умах в связи с таким восхождением. В случае удачи соискателей  рухнет легенда о неприступности вершины,  упадёт с горы покров нетронутости, чистоты, невинности, как у невесты на свадьбе. К святой горе изменится отношение. И она из символа нации, из своеобразного знамени, объединяющего народ, по протоптанной дороге, после  множественных восхождений лет через сотню, может, – чуть больше, через две, но превратится непременно из великого чуда света Колоссеума в затасканные развалины Колизея, где лихие чиччероне за приличную мзду всё расскажут и покажут… С другой стороны – совсем недавний разгром Россией персов и турок, извечных армянских врагов, подвиг отряда генерала Красовского по спасению самого Эчмиадзина и укрывшихся там  тысяч беженцев – это же не сбросишь со счетов. В конце концов, не услышать пожелание блестящего Паскевича, не говоря уж о самом Императоре… Так что некая нерешительность патриарха, которому уже за девяносто лет, была вполне объяснима. И, вероятно, присутствовавший при разговоре в качестве переводчика Хачатур тоже прекрасно понимал это. И сейчас развивать разговор в том направлении было бы неосмотрительно.

Паррот полюбопытствовал:

 – Кстати, простите мне досужий вопрос: где вы овладели так хорошо русским языком? У нас, в Дерпте, несмотря на то, что принадлежим России уже больше ста лет, и то так гладко не говорят, а ваша земля только-только  завоёвана империей…

Хачатур застенчиво улыбнулся:

 – Вы, безусловно, правы в том, что это довольно странно, что у вас плохо говорят по-русски. Тем более, что Тарту изначально не ливонский, не шведский, а один из самых древних русских городов-крепостей, который, как вам, конечно, известно, назывался Юрьев. Двести лет так назывался. Думаю, когда-нибудь ему вернут его законное имя. Что же касается языка, то пятьсот лет жёсткого владычества Ливонии, конечно,  не могли не сказаться не только на языке населения, но и на образе мышления, не только на переориентации людей от славянского мышления к скандинавско-европейскому, но даже в вере. Казалось бы – как можно делить одного бога на способы верования! Но вы склоняетесь к католицизму, а мы ближе  к  представлениям славянского христианства …

– Но армяне ведь, вот эта самая земля, тоже сотни лет были под властью соседей!  Так почему же  вы полностью сохранили язык, религию, культуру?

Хачатур снова улыбнулся:

– Вашими бы устами, Иоганн Фридрихович, да мёд пить, так гласит русская пословица. Увы, всё не так уж благополучно. Процесс такой шёл и у нас, хотя гораздо медленнее.   Здесь всё гораздо контрастнее, чем в более холодных краях. Если у европейских народов насилие над другими народами жестоко и непреклонно, то  всё же  напоминает хватку змея-удава: давление до последнего издыхания. А у наших соседей, бывших  властителей, всё выглядело по-другому. С одной стороны – никакая Европа не может сравниться с дикой жестокостью, с рабством в самом страшном виде, с морями крови. Но здесь бывали места и времена полного расслабленного восточного благодушия: платят армяне дань, поставляют рабочую силу, ну и ладно. Таких времён было мало, но мы всегда использовали их. И главными нашими воинами были наши буквы,  наш алфавит, созданный святым человеком – Месропом Маштоцем, главным оружием – наши книги, наши университеты при монастырях. Один наш Татевский университет, ставший известным в учёном мире, просуществовал семьдесят лет! А подобные учебные заведения были ведь во многих городах, монастырях… Главное наше поле сражения против завоевателей было именно в этом – в сохранении культуры, языка… И если мне когда-нибудь предоставится такая возможность, то именно этому делу я бы посвятил всю свою последующую жизнь!

Но вы спросили о  русском языке. Я учился в Тифлисе, а город этот имеет и сейчас отличительную особенность: большинство населения в нём составляют… армяне! При известной предприимчивости и ловкости в делах многие из них, бежав из захваченных родных мест поближе к христианскому общению, обзаводились лавками, мастерскими, постепенно врастали в жизнь столицы Картлии (к тому времени Грузия уже распалась на несколько постоянно ссорившихся меж собой княжеств). И в скором времени стали занимать значительное место в жизни города: открывали школы, семинарии, богатели, становились меценатами. После последнего нападения персов и практически полного уничтожения города отстраивали Тифлис заново вместе с хозяевами. С грузинами ладили, роднились, каждый свободно говорил не только на  авлабарском диалекте, владел не только базарным фарси. Практичные мои сородичи, имея в виду далёкую перспективу, при любом удобном случае учили языки: у немцев, в их слободе, учили немецкий, при случае старались говорить по-курдски или  по древнеассирийски, общаясь с последними хранителями этого языка почти уже исчезнувшего народа, которых зовут у нас айсорами… Этого требовала  торговля, а армяне – известная торговая нация, этого требовала политика. Этого требовала сама жизнь. И когда Картлия добровольно вступила под крышу огромного здания Российской Империи и триумфально встретила два русских полка, призванных помогать в обороне, когда вскоре генералом Лазаревым, при участии знаменитого впоследствии юного Котляревского была одержана победа на реке Иори при мощном набеге лезгин, то повсюду отличались и тифлисские, и   российские армяне! Так как же было армянам при всём при этом не изучать русский язык, который открывал им в их жизни и деятельности такие широкие просторы!
 
Паррот слушал Хачатура, не шелохнувшись. Надо же было быть таким невнимательным! Как он мог не разглядеть в этом юноше столько энергии и познаний? После похода надо найти время ещё хотя бы раз встретиться и даже просто поговорить…
 – Вы меня извините, но суета дел заставила меня оказаться невежливым. Я знаю ваше имя, но не знаю фамилии, откуда вы родом…

– Здесь и сейчас я рядовой диакон, служащий нашей церкви. Родился… На высотах над Эриваном есть старинное поселение. Называется Канакер. Вот там мой родительский дом. Когда-то род наш, род Абовенц, был достаточно известен и богат, потом обеднел. Поэтому отправить меня учиться было достаточно сложно. Так что начинал я своё образование вот здесь, в Эчмиадзине. Но не на пустом месте: я очень много читал, уже достаточно хорошо владел языком армянской письменности и церковной литературы, так называемым грабаром. То есть, существует   такой язык, мало похожий на разговорную речь, которой мы пользуемся в быту. А ещё есть и   второй язык, он называется ашхарабар,  это тот  язык, на котором мы обычно говорим между собою.   Из других языков мне интересен был курдский, я даже опубликовал небольшую работу по курдскому фольклору. Ну, немецкий, разумеется. В знаменитой школе Нерсисян, куда я поступил  после учёбы в Эчмиадзине (а она считалась в Тифлисе лучшей), преподавателями у нас были немцы настоящие и по-немецки дотошные: они не только словарный запас пополняли, но и ставили правильное произношение. Учили даже немецким диалектам. Баварскому,   например. А про язык русский я не говорю, в нём я уже чувствую себя своим.   Два-три языка ещё на стадии изучения: чтение перевод, письмо… Кстати, фамилия моя  немного изменилась, в соответствии со статусом. Сейчас она звучит как Абовян. А уж верну ли я ей прежнее звучание или новой фамилии придам новую славу, – время покажет!





 5

…Если говорить честно, то я с самого начала понял, что ввязался по собственной глупости в откровенную авантюру. Приехал  человек, хочет город посмотреть, а что я, рядовой, среднестатистический ереванский парень, могу ему показать-рассказать? То, что интересовало меня, его могло вообще не заинтересовать. Или он мог посчитать, что в подробностях рассказывать о фронтовых буднях (именно об этом   больше всего хотелось  его расспросить) мне совершенно не нужно.  Я уже сталкивался с таким явлением, когда  бывшие фронтовики не показывали свои награды и всячески уворачивались от досужего, как они считали, любопытства. Да и  с практической стороны мои расспросы могли оказаться просто лишними: самому гостю хочется узнать что-то новое, а тут какая-то необязательная фигура с вопросами о том, что она, эта фигура, не знает и не очень-то, если по правде, представляет. А я ему? Что, собственно, я могу рассказать? В рамках того, что я знаю – не очень-то и много. И потом, – рассказывать-то можно, а показать?

Вот такие размышления одолевали меня, пока Виктор Васильевич, договорившейся о встрече заранее, разговаривал с Леонидом Гурунцем. С ним я был знаком, потому что он иногда проводил занятия  литературного объединения при Союзе писателей Армении вместо болевшего Юры Марьяна. Юра для большинства участников был человеком своим:  журналист, собственный корреспондент «Комсомольской правды», писатель- документалист. Гурунц, с его седой львиной гривой и важной походкой, держал, как известный в стране писатель, дистанцию, но общались мы тоже  хорошо. В общем, пока они разговаривали, я тоскливо искал выход из создавшегося положения. Когда Кочевский закончил свои дела и вышел, я не нашёл ничего лучше, чем спросить его:

 – Виктор Васильевич, так с чего же мы начнём?

Кочевский засмеялся:

– Так с начала и начнём! Сейчас подъедет машина, нам её коллеги организовали на пару часов, Так что, – в любое начало!

И я вздохнул с облегчением. Писательская организация сделала поистине царский подарок: с машинами тогда были большие проблемы, на такси – никаких моих денег не хватит, а на городском транспорте, – значило потерять массу времени. Но теперь я знал, куда мы поедем.

…Мы поехали на юго-западную окраину города, где когда-то находилась древнейшая крепость канувшего в вечность государства Урарту.

Вот здесь люди, хоть немного знающие Ереван, попытаются  поймать меня на ошибке. Они скажут, что крепость Эребуни, считающаяся местом основания города Еревана, находится совсем на другом краю города, за районом Нор-Ареш. А я отвечу, что в тот день и в тот год, о котором я рассказываю, не было ничего известно о крепости Эребуни. Был известен лысый каменистый холм Арин-Берд за Комсомольским парком с его рукотворным озером. За несколько лет до этого дня,  будучи ещё старшеклассником  русской школы № 35, размещавшейся тогда в бывшем артиллерийском училище,  я вместе с классом на уроках физкультуры бегал вокруг этого холма довольно длинный кросс. Возможно, раскопки там намечались раньше, но это были только планы, а тогда мы бегали по пустынным, безлюдным, заселённым множеством скорпионов местам…

 – А когда приходили каникулы или образовывалось неожиданно свободное время, мы, с десяток ребят из разных школ, ехали порой через весь город (недалеко отсюда была конечная остановка самого длинного  в Ереване трамвайного маршрута), именно сюда, где мы сейчас стоим. Именно здесь были умные люди, занимавшиеся очень важным и серьёзным делом. И мы ехали   сюда, где было очень далёкое прошлое,   была непередаваемая романтика истории, проводившихся здесь раскопок. Вёл их известный учёный Пиотровский,  впоследствии –  академик, лауреат Государственной и многих научных премий, орденоносец советский и многих зарубежных стран. А  место это и тогда, и сейчас называется Кармир-Блур.

 …Когда мы добрались до Кармир-Блура, было безлюдно. Может, что-то и продолжали здесь копать, но это были уже эпизоды, и работал здесь уже не Борис Борисович, который начал поиски ещё перед войной, а после блокадной ленинградской зимы приехал в  эвакуацию снова в Армению и снова продолжал упорно доказывать родившуюся у него когда-то  теорию о неизвестном до того огромном государстве, существовавшем задолго до наступления эры Христа. Но теперь учёный мир признал его победу, подтверждённую тысячами вещественных доказательств, и Борис Борисович вновь уехал в свой дорогой Эрмитаж, но уже с женой Рипсиме Джанполадян, археологом, с которой он работал на раскопках, и с ценнейшим призом – сыном Мишей, родившимся в Ереване во время войны и тоже впоследствии ставшим крупнейшим организатором науки, учёным, директором всё того же Эрмитажа… А мы, мальчишки, помогавшие таскать носилки с уже просеянной землёй, повзрослели, разбежались в разные стороны, сохранив в душе что-то очень светлое и непреходящее…
 
Кочевский долго ходил, осматривая раскопанные помещения крепости, поражался размерами строения, ахал, видя зал со вкопанными в землю гигантскими кувшинами-карасами, где когда-то хранились запасы зерна, вина, где даже обнаружили  спрятанную ценнейшую бронзовую посуду, оружие. Музей здесь ещё не был открыт, гида поэтому у нас не было, нам просто разрешили оглядеть охраняемую территорию, и мы бродили  почти бесцельно, впитывая в себя ощущения проносящегося времени… Может быть, именно это искал Кочевский? Не знаю. Но он был потрясён:

– И это всё – за семь-восемь веков до нашей эры?

Он садился на отвалы, пропускал через пальцы пустую просеянную породу:

 – Кармир-Блур, Кармир-Блур…  Это по-урартски что-то означает?

И я объяснял, что звучание языка урартийцев не знает никто, запись звуков тогда ещё, увы, не изобрели. Так что название это – армянское. Означает оно «Красный холм».

Кочевский огляделся. До сих пор он  как-то не заметил тихого зарева над окрестностями. Отсветы его лежали на откопанных остатках стен, на  огромных карасах, на всём, что нас окружало. Да и сами мы в этом зареве как-то изменились…  Кочевский почему-то шёпотом спросил:

  – А почему всё такое…  Это от крови? Впрочем, какая кровь? Тысячи лет…  А что тогда?

Я пересказал ему то, что рассказывал нам, недоросткам, как равным, большой учёный. Борис Борисович, скорее всего, вслух проверял… самого себя, свои предположения и размышления. Суть этих отрывочных рассказов сводилась к тому, что огромное урартское государство именно здесь укрепляло свою северную границу от регулярных разорительных  скифских набегов с севера. Именно поэтому была заложена крепость и поселение, которые были названы именем бога войны Тейшебы – Тейшебаини. Но набегов долго не было. Крепость превратилась постепенно в земледельческий и торговый центр. Беда пришла, как всегда, – неожиданно. Тысячи всадников   огненными стрелами подожгли крепость со всех сторон. Не ушёл никто. А глина, из которой, в основном,  была построена крепость, в безумном пожаре стала… красным кирпичом. То, что нападение было неожиданным и невероятно быстрым, говорят находки сгоревших запасов продовольствия. При длительной осаде такие запасы просто были бы съедены. В одном из карасов  нашли два маленьких скелета: кошки и мыши. Они погибли так стремительно, что кошка не съела мышь!..

Тогда же Пиотровский сравнивал логику поведения урартских царей с поведением… Юрия Долгорукого, который тысячелетия спустя основывал города-крепости Москву, Кострому, Юрьев-Польской, целый ряд других укреплений от набегов с юга.

И если исторические ситуации схожи, то и урарты должны были бы построить где-то недалеко от Кармир-Блура ещё и другие укрепления-поселения. На Руси это делалось на расстоянии одного дневного конного перехода, а здесь – в пределах ночной видимости сигнальных костров…

Забегая вперёд, скажу, что предположения Пиотровского буквально через несколько лет блестяще подтвердились. Ученик Пиотровского Константин Оганесян (мы познакомились с ним несколько лет спустя) обнаружил место основания Еревана – укрепление Эребуни на уже упоминавшемся мною холме Арин-Берд. А в противоположную сторону от Кармир-Блура на вполне доступном расстоянии – обнаружилась другая крепость, Аргиштихинили!

Тогда, мальчишкой, я мог позволить себе любые  вопросы. И однажды я спросил:

  – Борис Борисович, вот вы говорили, что звучания урартского языка никто не знает. Что клинописи, которые применялись в те времена, не содержали гласных.  А вы называете их города и государство, даже имена богов, вместе с гласными. Это – наугад, произвольно? Или есть какие-то законы?

Впервые я почувствовал на себе не снисходительный взгляд взрослого, а персонально заинтересованный. Ощущение,  надо сказать, было очень приятным. Борис Борисович усмехнулся:

– Эк, ты, в самую точку сомнений! Действительно, по факту в клинописи только согласные. Написано, скажем. ТШБН, РРТ. Мы читаем как Тейшебаини  или Урарту. Почему именно так? Тут языковеды многое подсказывают, но всё же место для сомнений   есть. Так что вместо Тейшебаини, возможно, произносилось Тушебиайна, а вместо Урарту… Да конечно же – Арарат! Не Урартское, а Араратское царство-государство!

– Так значит, урарты – прямые предки армян?

– Э-э, брат, это ты торопишься в такие дебри, в которых пока ещё никто не разобрался. Подрастёшь, поучишься, к тому времени, может быть, найдутся умные головы, разберутся…

И вот до этой поры не разобрались…

Кочевский слушал внимательно, не отвлекаясь. Потом, после долгой паузы, вздохнул и сказал фразу, которая запомнилась до сих пор:

– Вот ведь как бывает… Для войны строили, в честь бога войны назвали… А погибли от забвения опасности, в мире, в спокойствии. У нас вот тоже – государство для дружбы между народами строили, а бандеровщина полезла из схронов и подвалов… Сколько крови пролилось…

Потом встрепенулся:

– А насчёт Урарту, так это, я думаю, точно – от Арарата. Только вот он что-то прячется от меня, не показывается…

…Недалеко от Кармир-Блура было открытое пространство  - старый аэропорт. И как раз в направлении Арарата. И продолжал кутаться красавец в туманную раннеосеннюю пелену… 


 

6

…Попытка взойти на вершину Арарата с восточной, такой привлекательной издали, стороны окончилась полной неудачей. Даже много лет спустя Паррот, анализируя тогдашние события, возвращался мыслию к именно своим ошибкам и признавал, что экспедиция профессора Эммануэля на Эльбрус была подготовлена куда как надёжнее. Вокруг бушевали военные горские страсти, из-за чего Паскевич распорядился сопровождать «науку» не только егерями, но и лёгкой пушкой. Места вокруг там были  многим хорошо известные, не говоря уж о том, что предания  местных небольших народов о святости вершины, если и были, то  просто не принимались в расчёт. Но там шли вокруг бои. А здесь – уже на сотни вёрст южнее Арарата территория была подконтрольна русским войскам под  командой всё того же Паскевича. И если результаты восхождения на Эльбрус можно было как-то использовать для войны, то здесь уже российское командование расслабилось не только военными победами, но и симпатиями армян, называвших  русскую армию освободительной. Именно поэтому, полагал профессор, Паскевич дал ему полную свободу действий, но и помощь оказал минимальную: местные военные выделили в сопровождение экспедиции двух егерей сорок первого егерского полка, прошедшего десятки  сражений в Закавказье.  Эти егеря, Алексей Здоровенко и Матвей Чалпанов, оказались, как показали дальнейшие события, настоящим драгоценным подарком судьбы, но их было всего двое…

Звенья цепочки неурядиц начались не  только  с этого, но и с отказа католикоса отпустить с Парротом  диакона Хачатура. На первых порах, правда, Абовян очень помог с общением с местными жителями. В селе Ахури, у самого подножия вулканов, где начиналась долина  Святого Иакова (впоследствии она стала называться Араратской.  А.В.), он договаривался  с тамошним охотником Исааком, чтобы тот сопроводил экспедицию. На этом месте размышлений Паррот горько усмехался: какая экспедиция! Кроме него и двух солдат, только три крестьянина. Да и те согласились только потому, что поверили земляку, а точнее – его облачению и сану, в том, что церковь не препятствует такому походу… После разговора диакон по секрету сказал Парроту, что надо бы поискать других людей. На недоумение профессора ответил, что сомневается в познаниях проводника.

 – Почему?

 – Видите ли, Иоганн Фридрихович, дело в том, что он охотник. Да, он бродит по горе, но только до той высоты, за которой уже нет никакого ни зверя, ни птицы…

Послушаться бы тогда! Но Паррот предпочёл иметь синицу в руках, чем ловить журавля в небе. Он, действительно, торопился. Не амбиции его гнали, отнюдь. Гнал его календарь. Ещё через месяц-полтора придут в эти места холода, а наверху, в ледяном краю, – страшно даже представить, что может твориться… И настоял на предварительной кандидатуре.
Неудачи продолжились  быстро. Маленькая группа не новичков, но плохо подготовленных для выполнения такой задачи людей, начала движение вверх по разведанным селянами издавна тропам 12 сентября. Уже через несколько часов под тяжелым взглядом младшего великана, Сиса, с иронией наблюдавшего движение дерзких наглецов, стремившихся покорить главу его старшего брата, они достигли линии снегов, И  вот именно здесь Паррот понял, что его представления о возможности  с разбега, с наскока, налегке прогуляться до вершины Арарата-Масиса – не более, чем мечтания какого-то юнца, что действительность куда суровее и жёстче. Понижалась температура, а одежда восходителей этому явно не соответствовала, нечем стало дышать, приходилось часто приостанавливаться…

Один из крестьян вдруг закричал и схватился за ничем не прикрытые глаза. Егерь Здоровенко, как и его напарник, уже давно обмотал лицо какой-то портянкой, оставив узкую щель, сам профессор из собственного опыта знал о фокусах горного солнца и тоже повязал платок, а вот местные мужики, которые, по их словам, привыкли к горам, оказались совсем не подготовленными  к встрече с высокогорными снегами… Здоровенко прижал мужика лицом к себе, как младенца мать, что-то говорил ему непрерывно, прикладывая   к  ничего не видящим глазам   горсти быстро тающего снега. Вода смешивалась с непрерывно текущими слезами… Что этот егерь мог говорить селянину, который русских  слов-то выучил всего несколько? Загадка. Но тот затих, успокоился, через некоторое время уже все участники похода шли с обмотанными лицами…

Когда ещё через час они остановились в тени огромной,  высоченной каменной стены, поднимавшейся, казалось, прямо на небо, Паррот понял, что нужно возвращаться и искать более удобные пути. А заодно и исправлять собственные ошибки. После тяжёлой морозной ночёвки стали спускаться.

Обострённое чувство вины за поражение заставляло Паррота на всём обратном пути читать и слышать в ничего не значащих жестах и фразах своих спутников, даже когда звучала армянская речь, только один мотив: говорили же тебе, что Арарат не допускает к себе людей, чтобы продолжать хранить библейскую тайну…  А ты не слушал. Гордыня твоя звала тебя нарушить древний завет. Так отведай теперь горькие плоды!

…О  такой   временной слабости, не скрывая и своих размышлений, Паррот уже через день говорил в Эчмиадзине Хачатуру. Тот отправился с докладом к католикосу, был там довольно долго. О чём и как они говорили, Паррот так никогда и не узнал, но вернулся диакон радостный:

– Католикос Епрем благословил моё участие во второй попытке. Вы, правда, мне не говорили об этом, но ведь вы хотели просить католикоса?

Паррот обрадовался:

  –  Разумеется! Нам с вами нужно обсудить другой маршрут. А кроме того, скажу вам откровенно, мне довольно тяжело оказалось всю дорогу молчать. Вот егери – тоже сначала знали всего несколько слов по-армянски, но как-то объяснялись с поселянами. И как это у них получается? Жесты, движения, повторения по несколько раз каких-то слов, – работало всё! А главное – улыбки и добродушный, не угрожающий тон! Когда мы вернулись в село, и Чалпанов, и Здоровенко уже знали десятка два слов и уже активнее  общались с людьми.

Хачатур хитро прищурился:

–   Они не молчали, потому что были наравне, никто не считал себя выше. В результате такого общения они уже через месяц будут говорить по-армянски. Неправильно будут говорить, коверкая слова, но смелость не вызывает иронии и насмешки, поэтому они будут говорить всё лучше и лучше. Важно, что они хотят   общения, и в результате добьются такой свободы.  Я бы любому человеку дал совет: не молчи, не бойся показаться смешным, в результате ты продвинешься в языке гораздо быстрее молчунов. Представьте  на мгновение дорогу, по которой бредут два путника навстречу друг другу. Как быстрее им встретиться? Да только  не останавливаться. Двигаться по этой дороге, которая Господом дана всегда и для всех. Если кто-то будет стоять, встреча состоится позже. Остановятся оба – они не встретятся долго, пока не одумаются. А уж если оба пойдут назад, не желая встречи, то и встреча эта не состоится никогда.

Паррот, помолчав, не согласился:

– Видите ли, Хачатур, не всё видимое есть действительность. Вы  никогда не знаете, почему остановился встречный. Это осторожный человек или, скажем,   враг, готовящийся к бою, а, может быть, этот человек устал, ранен и просто нуждается в помощи? Нужно время. Пусть и небольшое, чтобы принять решение, но обязательно нужное. Вот и русские с армянами сейчас присматриваются…

Хачатур энергично замотал головой:

 – Вы правы, но тоже, как и я, не додумали ситуацию. А если за одним из путников гонится хищный зверь? Он будет ждать? Да он бегом кинется к встречному за любой возможной помощью! А встречный – что, будет спокойно любоваться актом растерзания? Он или бросится бежать, или тоже бросится, но навстречу. Вот такая ситуация, как мне кажется, сейчас между русскими и армянами. Какая сложится дальше, – я не знаю. Всяко может быть… Так я надеюсь,  Иоганн Фридрихович, вы и в следующий поход будете просить именно этих егерей?

…Следующая попытка была намечена на 18 сентября – время всё же поджимало, а нужно было  ещё найти… уже не проводников, а носильщиков. Те же егеря, по просьбе Паррота, возглавили вспомогательную группу из того же села Ахури, куда вошли староста села Степан-ага со своим конём               (совершенно незаменимая помощь!) да два селянина – Ованес Айвазян и Мурад Погосян, тоже предоставившие экспедиции своих выносливых ослов.   К   восхождению присоединились и диакон Хачатур, и двое коллег Паррота –  профессор минералогии Бехагель Адлерскрон и зоолог Шиман. Эти двое работали в те дни в Закавказье и возникли неожиданно, где-то услышав  о предстоящей попытке.  Раз уж случай подвернулся, то почему бы его не использовать? Хачатур сразу сказал Парроту, что такие неподготовленные попутчики  могут оказаться обузой.   Впоследствии это, увы, подтвердилось…

Начало, казалось, обещало удачу. Они вышли 18 сентября вначале по знакомому селянам пути, но уже через несколько часов  у европейских новых попутчиков проявились явные признаки усталости, подъём замедлился, несмотря на то, что всю поклажу везли животные. Диакон, тот вообще  отправился в путь налегке, не взяв с собой буквально ничего, но то ли от национальной принадлежности, то ли от привычки ходить по горам, не отвлекался ни на что, а просто считал шаги, стараясь тратить как можно        меньше усилий. Степан-ага, староста, обещал, что в скором времени они выйдут на почти горизонтальное плато, где перед линией снегов была трава и куда крестьяне в особенно жаркие лета загоняли своих овец. Там он и предлагал отдохнуть, но когда экспедиция вышла на эту площадку, а крестьяне подтвердили, что это именно то место, называемое Кип-гёль, Паррот, замеряя высоту подъёма и прикидывая дальнейший путь, решил не останавливаться, а идти столько, сколько хватит сил. Ведь после ночёвки на более высокой точке потребуются ещё большие усилия.

… Они шли на этот раз по северной стороне вулкана, по той стороне, которая обращена к  Эривани. Чтобы оценить авантюрность этой идеи, против которой восстал только один диакон Хачатур, настаивавший на западной стороне, как   пологой и удобной, хотя и более долгой, сегодня достаточно подъехать  к подножию поближе, к районному центру Арташату или к знаменитому  монастырю Хор-Вирап, и увидеть  именно оттуда Большой Арарат во всём его устрашающем величии. Устрашающем, я не преувеличиваю. Прямо от берега реки Аракс, и это отчётливо видно каждому, начинает подниматься каменная стена.  Не удаляться, постепенно повышаясь, а вздыбливаться почти вертикально вверх, к небесам, как вызов богам.  Как дерзость.   Как… я уж не знаю, как ещё определить эту  массу когда-то застывшей лавы, которая  низвергалась, формируя неприступные стены. Конечно, современные альпинисты по-другому оценивают, так сказать, степень восходимости, но они оснащены самыми хитроумными приспособлениями, которые позволяют подниматься даже по гладкой поверхности. А те люди тогда шли, не имея ни-че-го! Ни канатов, ни карабинов, ни штырей, вбиваемых на весу молотками, никакого оснащения! И если  на этой вздыбившейся глыбе где-то под небесами вы представите себе маленькие фигурки практически беспомощных людей, вот тогда по-настоящему вы сможете оценить их подвиг…

…Остановились, когда уже не осталось сил. Зоолог и геолог буквально свалились на снег. Вернее, не на снег, а на ледяную толстую корку, которая образуется на вершинах от частой смены температур, дождей, туманов и прочих климатических высотных забав. Оба учёных   эту корку, выдерживавшую любой вес, уважительно называли научным термином: фирн. Но от этого она не становилась теплее или мягче. Паррот, конечно, внёс коррективы в оснащение, например, в одежду, люди все оделись теплее, но отсутствие опыта всё же сказалось позже.

Утро следующего дня застало путешественников на высоте четыре километра после тяжёлой дрёмы, сна пунктиром, когда засыпаешь от изнеможения, но только на несколько секунд. Следующие несколько секунд чувствуешь ледяной холод. Понимаешь, что в таких условиях заснуть невозможно. И… проваливаешься в сон, как в обморок, из которого выныриваешь опять через такие же несколько секунд…  А особенности утра они почувствовали, когда несусветно рано первый луч солнца воспламенил всё вокруг сказочной красотой, а там, внизу, далеко-далеко внизу, в долинах, в сёлах, городах было ещё темно. И никто там, внизу, не представлял, каково это: проснуться и увидеть вокруг себя только небо да еще вершину, до которой, кажется, рукой подать, ещё немного – и цель сегодня же будет достигнута…

Но, как говорится, человек предполагает, а Господь располагает. Едва тронулись в путь, то сразу стало понятно, что в обычной обуви, в которой они все были, далеко по льду не пройдёшь. Подошвы скользят, а каждым шагом, ногой пробивать фирн – себе дороже. Когда через час пути всё же остановились, оказалось, что поднялись они  за этот час   всего… на 150 метров!

Удручённый этим обстоятельством, Паррот  всё же решил продолжать путь и достичь вершины, а ежели будет слишком поздно, переночевать наверху, как-то приспособиться, а уже  наутро начать спускаться…

  Возможно, такой план  удалось бы осуществить, но… Арарат и в этот раз был не рад принимать незваных гостей. Спустя каких-нибудь полчаса появились первые тревожные признаки: усилился ветер, небо стало затягиваться полупрозрачной пеленой, которая хоть и не совсем закрывала видимость, но  и разглядеть заранее опасные детали мешала. Минутой позже события начали разворачиваться с невероятной скоростью. Порывы ветра уже практически сбивали с ног, причём, такие удары потоков воздуха не имели ритма, не имели системы. Они действовали, как в драке: наскочит, пронесётся, а через мгновение бьёт другой – то ли тот же самый вихрь, то ли его товарищ…  Появились звуки. В царстве вечной тишины нарастал какой-то гул. Нет, это не был гул  приближающегося извержения! Старик уже веками, на протяжении письменной человеческой истории, был немощен и не угрожал никому. Уж не поэтому ли народ окружил его святостью? Нет, не извержение, это те же вихри путались в ущельях и скалах, недовольно гудели, свистели, во время самых сильных налётов отчётливо слышались человеческие голоса, кричавшие на непонятном никому языке…

 Вдруг резко потемнело. Это уже было очень опасно: в гору врезалась на большой скорости туча, которых так много в небе и у которых так много путей, но эта туча выбрала именно такой путь, набрав по дороге огромное количество дождя и молний. Туча обрушила на гору всю свою влагу, которая там, наверху, превращалась в ледяную крупу. Метель из кусочков льда била по людям с такой силой, что им ничего не оставалось делать, как лечь, затаиться: авось, пронесёт, авось, не убьёт! И  молились, и молились о спасении… А непрерывные раскаты грома и молнии, бившие в скалы, так и кричали, казалось: в-р-р-рёшь, до-берррёмся!

Егеря первыми сообразили, то ли опыт им подсказал, как нужно себя вести. Прикладами своих ружей  они разбили ледяную старую толстую кору и нырнули под неё в снег, выставив над собой всё те же самые ружья, чтобы можно было найти, если всё же завалит. Каждый по своим возможностям последовал их примеру, стараясь не отрываться от остальных…

Дождь из кусков льда долго не продлился. Туча покричала от мук, разрядилась молниями с громами, разродилась этим самым дождём и… успокоилась. Решила отдохнуть на груди великана, и никуда не ушла. Люди, отряхиваясь от страха и налипшего льда, выныривали на поверхность из своих ям  и… ничего не видели в густейшем тумане. Поперекрикивались, хотя в этом мороке слова падали в снег буквально уже через метр. Но всё же услышали друг друга, стянулись в одну точку. Перепуганные лошадь и ослы категорически отказывались идти. Паррот был вынужден дать команду о возвращении.
 
Час спустя, профессор начал спуск первым. И вот тогда  произошло то, что при других обстоятельствах могло бы остаться незамеченным, а здесь послужило едва ли не причиной гибели всей экспедиции. Шедший следом за Парротом зоолог Шиман поскользнулся на льду. Оскальзывались в тот день все, в этом не было ничего особенного, Но Шиман так устал, так у него была подавлена психика, что он просто не сумел мгновенно собраться и хоть что-то предпринять. Если бы он хотя бы крикнул, всё обошлось бы по-другому. Но он молча плюхнулся на фирновый слой и, набирая скорость,  стал  лететь вниз по крутой поверхности. Паррот и не подозревал об опасности, когда его коллега, вращаясь  абсолютно бесшумно, подсёк его ноги и увлёк за собой. Следующие в цепочке Матвей Челпанов и диакон  видели всё это, но не успели и шелохнуться, как Паррот и Шиман в клубке стремительно исчезли в тумане и, почти наверняка, в бездне, которая располагалась как раз напротив линии их движения, как помнил Хачатур…

Остальным подошедшим, которые ни о чём не подозревали, егерь и диакон велели не двигаться с  места, а сами осторожно, едва ли не ощупью стали продвигаться вниз в направлении падения сотоварищей. Они прошли уже какое-то расстояние, по прикидкам наугад они были  где-то недалеко от их предыдущей стоянки, когда в наступившем затишье услышали голос Иоганна Фридриховича, который тоже их услышал:

 – Сюда! Сюда-а!

Голос донёсся в стороне от направления, по которому они шли. Когда Хачатур с Матвеем нашли пропавших, их глазам открылась ужасная картина: упавшим оставалось жить всего несколько секунд, когда они, на самом краю бездонной пропасти, зацепились за осколок скалы, торчавший на их смертном пути. Осторожно, буквально по сантиметру продвигаясь вперёд, спасатели дотянулись до несчастных, упали, чтобы и им не поскользнуться, и начали оттаскивать обледеневших людей подальше от края… Когда опасность миновала, Шиман подавленно молчал, а Паррот всё объяснял  и объяснял своим спасителям, что у него лопнул какой-то ремешок на обуви, если б не это обстоятельство, то он успел бы поймать зоолога… Хачатур слушал этот полубред потрясённого человека, гладил его по спине и тоже говорил негромко:

 – Да, конечно, вы спасли бы… Никто не виноват… И вы не хотите, чтобы подробности обсуждались и чтобы Шимана кто-то в чём-то упрекал… А мы так и поняли случившееся. Но если вы не хотите, то мы и не расскажем… Это крест вам помог. Это чудо…

Ещё когда   Паррот окончательно решил свернуть экспедицию   там, где застала их тогда буря, и ещё до последовавших событий, они начали спуск не сразу. Паррот  велел распаковать большой резной деревянный крест, который он освятил ещё в Эчмиадзине, чтобы установить его на вершине:

 – Врубим его в лёд здесь, на двенадцати тысячах футов над уровнем моря, не дойдя до вершины ещё трёх-четырёх тысяч. Мы никого не хотим вводить в заблуждение, поставим там, в том месте, до которого реально дошли. Так будет честно.

Так и сделали. Этот крест, рассказывают, был виден издалека ещё много-много лет…   Потом он исчез.


7

– Потом он исчез…

Мы ехали в город, Арарат так и не показывался, и именно поэтому я стал рассказывать Виктору Васильевичу историю, с горой связанную.

– Ладно, доскажу попозже, а то, я смотрю, уже на часы поглядываете. Надеюсь, не из-за скукотищи рассказа?

Кочевский шутку не поддержал:

  – В полдень у меня встреча назначена, ваши писатели устроили, с человеком, с которым давно хотел увидеться. А  он –   уже старый  и опаздывать к нему мне бы не хотелось. Мне вот тут адрес записали… улица Московская…

 – Это Сарьян?  Мартирос Сергеевич?

– А ты знаешь?

…А кто в Ереване не знает? Вот и я знал. Хотя, если признаться честно, а если ещё честнее – к своему стыду, я  не очень-то знал и любил этого великого художника. И это – при постоянном посещении многочисленных выставок, одной из лучших в стране картинной галереи,  при чтении книг по искусству! Сейчас, на исходе жизни, я понимаю, что до таких сразу узнаваемых художников (а их в мире единицы!) нужно ещё дорасти. Нужно жить, впитывая в себя всё окружающее, накапливать знания и только тогда с высоты своего холмика глядеть на горы. Чтобы стать вровень с великой горой, нужно самому быть великим… Или отчётливо признать, что в судьбе могут быть вершины и вовсе недосягаемые. Но это, – как говорится, остроумие на лестнице, после прожитой жизни. А тогда… Да просто мальчишкой был тогда, который не знал ещё, что цветы могут быть такими яркими, горные склоны – такими разноцветными, а портреты, несмотря на  даже внешнюю непохожесть – такими точными и правдивыми…

А беседа Кочевского с гигантом в виде сухонького, невеликого ростом
старичка, оказывается, пошла примерно в том же русле. Кочевский спросил, а Сарьян довольно долго и обстоятельно отвечал. Разговор шёл в студии, в верхней части дома. Вначале я почти ничего не слышал, а только впитывал обстановку, уже давно знакомый по другим случаям запах мастерской художника: фантастическую смесь ароматов, каждый из которых в отдельности или в избыточном количестве может быть и неприятен, но устоявшееся сочетание в воздухе каких-то частичек красок, растворителей, лаков уже с порога, сразу громко заявляло о том, где вы находитесь. И мне, чёрт возьми,  это всегда нравилось! На стенах были прошлые работы, вдоль стен тоже стояли, дозревая в голове художника, или просто подсыхали после недавнего яростного труда. То, что это был именно такой труд, мы увидели сразу, после того, как нас проводили наверх. Сарьян сидел на стуле перед сравнительно небольшой работой, которую мы пока не видели,. Он частыми ударами кисти (да, ударами: точечными, сильными, какие никак не вязались с его всклокоченной седой головой и общим видом) наносил на полотно (на сей раз – полотно, но могла быть бумага, картон, другая ткань, стекло – любая гладкая поверхность!) свои мысли и ощущения. Они рождались именно в этот момент, сейчас, и ни секундой раньше или позже! Он замирал на несколько секунд, не оглядываясь на случайных посетителей, потом снова бросался в атаку. И, вы знаете, мне тогда показалось правильным это отношение к полотну, как к сопернику, которого нужно убедить, а если не получится, то заставить поверить в правоту мастера.

За спиной Сарьяна было широкое окно, через которое можно было увидеть отсюда, со склона кондского холма весь старый город, спрятавшийся в подкове гор, открытый со стороны, откуда мы сейчас приехали – от самого начала Араратской долины…  А там, чуть левее, на юге, должен был быть и сам вулкан с младшим братом. Должен был. Но не был. Опять Ереван накрыла такая частая осенью размытая пелена, закрывавшая всё, что находилось дальше двух-трёх километров…

…Беседа тем временем уже как-то разогрелась, хозяин отложил кисти, что, на мой взгляд, говорило о  том, что именно этот собеседник стал для Сарьяна интересен. Меня поразил русский язык Мартироса Сергеевича. Говорил он  богато, употребляя многие  уже к тому времени забытые слова, чувствовалось образование ещё царских времён. В речи отчётливо был слышен отзвук юга России, где Сарьян рос. И совсем немного – армянского акцента, приобретённого, вероятно, уже в Армении.   Он  приехал на историческую родину после революции  в России, которую не сразу понял и принял, и остался здесь навсегда… Как-то в русле вот таких сведений казался естественным разговор, в котором, как я понял позже, Кочевский искал ответа на свои какие-то личные вопросы. А они, судя по всему, касались межнациональных отношений.
– Вы уж меня простите, за, может быть, не совсем удобные вопросы, но  я  кое-что читал о вашей жизни, работ ваших видел не так уж много, то, что было доступным. А этого – мало, очень мало! Поэтому я не  могу найти момент или часть жизни, когда именно вы стали  таким… национальным художником?

– Вы считаете, что это действительно так? Или просто повторяете затвержённый газетами стереотип?

– Н-ну… Правда ваша тут есть, конечно…
 
– Мне часто говорили: покажи нам место в Армении, где ты нашёл вот такие горы! А их – вот таких, как на том полотне, нет в природе. Эти горы – это я, мои глаза. Моя голова. Мои руки. Правда именно в том, что  настоящий художник… Ну, да, он годами рисует натуру, он добивается  точности и лёгкости. И я тоже в любой момент могу нарисовать ваш портрет за несколько минут. Этого я добился давно. Но это только этап. А вот дальше начинается… То есть, ты обязательно захочешь не подлаживаться под этот мир. Тебе непременно понадобится менять его в соответствии со своим взглядом, своим восприятием. Заставлять зрителя поверить в то, что это именно у него, у этого зрителя, глаза работают неправильно, что натура на самом деле – как раз такая, как на полотне… И вот именно русские художники, великие мастера,  каждый из которых видел мир по-своему, увидели во мне  такую способность. И не рисовать они меня учили, этому может научить и учитель рисования. А Серов, Репин, Коровин учили… Знаете, я, пожалуй. только сейчас нашёл слово… Хотел сказать: своему видению, но это тоже не совсем точно. Правильнее будет – научили верить в себя. Кроме русских живописцев потом подействовали французы. Это сейчас их всех разделили на  всякие «измы». А тогда только начинался двадцатый век. И посмотрите на них всех – что у них было общего? Почти у всех были периоды, а у некоторых – так и вся жизнь, безденежья, непризнания, просто голода! А вокруг – насмешки, пародии, издёвки… Что, – они  родились изгоями? Ими делали их окружающие, люди с закостенелыми взглядами и неприятием всего нового, необычного! А они продолжали мечтать и… работать, работать!

И вот Россия рухнула. Если честно – я не имел симпатий ни к царю, ни к большевикам. Я всю жизнь ищу возможность свободно творить. Показывать себя? Самолюбование? Нет. Но только в свободной атмосфере художник, когда он не оглядывается ни на кого, ни на что, может максимально выложиться, показать миру, на что он способен. Если рядом будет стоять кто-то или нечто и указывать, что и как мне делать, – ничего путного не выйдет. Я сам что-то должен чувствовать и хотеть это чувство выплеснуть на полотно.

          – Почувствовали? Захотели?

–  Сложно об этом… Как только была создана наша кратковременная, слабая республика… Это сейчас её называют буржуазной, дашнакской, а тогда она для всех была не просто республика, а Республика. И очень многие армяне по крови, но выросшие и добившиеся чего-то в других краях, в основном – в России, потянулись сюда, на родину предков. К тому времени я был уже известным художником, и я не знаю – эта известность дала мне полную свободу на родине или бездарность тогдашнего руководства республики, занимавшегося лишь политическими дебатами. Но именно тогда мне захотелось принимать участие во всём, что затевалось в Армении. Принял участие в создании проекта Государственного флага республики, оформлял книги, ездил  из края в край без конца… Работал непрерывно. Можно даже сказать, что мои работы становились армянскими раньше, чем я сам узнал глубоко Армению. Эта «армянскость» рождалась не только здесь, но и в России, во Франции, на Востоке… Именно тогда, пожалуй, я впервые как-то почувствовал   Армению, все её остатки. Как единый образ, который продолжал складываться и  продолжает всю жизнь… А Арарат, как составная часть этого образа, не очень часто присутствует в моих работах. Это – как нательный крест, который нормальные люди обычно не демонстрируют…

Уже позже, уже при советской власти подарили мне этот дом-студию. Когда это произошло, единственная просьба у меня была: пусть этот дом смотрит окнами на Арарат! Мне казалось, что, глядя на Арарат, я лучше буду чувствовать историю. И помнить про утраченные территории, про народ, ещё недавно почти исчезнувший с лица земли…И представляете, мне сказали, что с такой просьбой уже обращались почти все, кто приехал помогать родному краю вставать на ноги после того, как он оказался на грани полного уничтожения! Это и составитель генплана Еревана гениальный архитектор Таманян, это автор первой  национальной оперы  Спендиаров и многие, многие другие… Одна точка на карте. Точка, которая сама по себе почти ничего не значит. А она, как магнит, притягивала армян со всего мира…   

… Разговор получился долгим и, видимо, потребовал от живого классика немало энергии. Вскоре я почувствовал, что Кочевский очень осторожно сворачивает разговор, заметив, как и я, что старик просто устал. Да и мысль о том, что за время одной беседы, какой бы она содержательной ни была, ответа на все вопросы не получишь, энтузиазма не добавляла. От предложенного чаепития мы вежливо отказались.

Когда   вышли на Московскую улицу, у меня появилось ощущение какой-то жёсткой реальности, некой бытовой взаправдашности.

Мы вышли из одного мира,   попали в мир другой.

8

… Каждое последующее утро и всякий день до вечера он в душевном бессилии проводил в ничтожной армянской деревушке, откуда ещё несколько дней назад выходил на предполагаемый научный подвиг, окончившийся так бесславно. Он не мог, как другие участники восхождения, уехать по своим делам, хотя дела были и у него. Паррота будто привязали к этой  охотничьей деревеньке у подножия Арарата. Он бродил меж немногочисленных домов, не замечая ничего вокруг. Жители уже знали его все, понимали и почему он здесь, поэтому старались не мешать тяжким думам профессора, только Степан-ага, у которого Паррот ночевал, звал его время от времени хоть что-нибудь поесть. В те дни Иоганн Фридрих Паррот, учёный с европейской, не говоря о российской, известностью, прекрасно понимал, что селяне после  поражения воспринимают его как деревенского дурачка: жалеют его, но в близкий контакт не вступают…

Значительную часть дня эта местность была в тени великана, но даже по утрам и вечерам, когда Паррот, устав бродить, усаживался на камни, в изобилии торчавшие повсюду, и наконец, осмелившись поднимал голову,   пытаясь заглянуть Арарату в лицо, тот прятал его, укутываясь платками туманов и облаков…   Тогда он переводил взгляд пониже и пытался увидеть снизу деревянный крест, установленный ими недавно. Но его, наверно, можно было видеть, только удалившись на некоторое расстояние. И когда Парроту уже казалось, что он видит крест (он так хотел почувствовать в нём душевную опору!), то чуть позже оказывалось, что он вновь ошибся…

Прошло несколько дней. Паррот уже начинал выкарабкиваться из последствий удара. Он уже  начал анализировать ошибки и пришёл к выводу, что при благоприятных условиях дело ещё можно поправить. На пятый день он попрощался  со Степаном-агой. Тот развёл руки в недоумении и продемонстрировал успехи в русском языке:

 – Ти зачему, дарагой?

Паррот не стал вилять. Тем более, что на Степана и уже опытных его односельчан у него были виды:

 – Надо, Степан. Поеду в Эривань, опять за  нашими егерями, потом в Эчмиадзин, с Хачатуром поговорить.

 – Э-э, ти снова хочис?

 – Да, Степан. Ты ведь тоже хочешь. И ты мне поможешь. Мне кажется, что эти облака, ампере (ввернул-таки новое для себя армянское слово) скоро уйдут, будет тихая погода. Дождь, андзрев – нет. Снег, дзюн  наверху – нет. И мы пойдём!

…Они пошли  уже 26 сентября. Группа была всё та же. Не было только двух коллег Паррота, которым после его предложения повторить попытку вдруг срочно понадобилось обследовать какое-то кульпинское соляное месторождение. Хачатур усмехнулся:

  – Ну, один – минералы ищет, понятно, Но что забыл там зоолог? Вообще-то, по-русски  это называют «медвежья болезнь»…

Самого Хачатура католикос отпустил, полагал Паррот, только потому, что был успокоен первыми неудачами и посчитал, что и на сей раз поход закончится бесславно. А это ещё раз укрепит веру в недоступность святой горы. Более того, профессору  почувствовалось, что юный диакон доволен такой ситуацией, что позицию католикоса он не разделяет и вот этот  его повторный выход на Арарат имеет даже некий протестный оттенок…

На сей раз группа зашла уже по рекомендации Хачатура – с западной стороны. И сразу же все почувствовали преимущества этого направления: за день пути  по более пологому склону экспедиция преодолела линию снегов и оказалась намного выше (Паррот измерял высоту над уровнем моря непрестанно), чем   ночёвка в прошлый раз. Ясное небо и установившаяся  тихая, безветренная погода помогали видеть далеко впереди плавно поднимавшийся склон, по одному из гребней которого и двигалась горстка людей. К ночи стало окончательно понятно, что они почти достигли цели: уже можно было увидеть вдали вершину, выше которой вокруг ничего не было…

Утро прошло в торопливых сборах. Животных с грузом оставили под присмотром одного из охотников, с собой Паррот взял   приборы, новый, сделанный в Эчмиадзине накануне крест. А ещё был какой-то небольшой вьючок, который носил он на все восхождения. Вьючок ни разу так и не распаковывался, и никто не знал – что в нём, знали только, что он довольно тяжёлый.

Вершина была  практически рядом, поэтому пошли в нетерпении всё быстрее и  быстрее. Тем более, что фирн уже не так препятствовал ходьбе, потому что на ногах у каждого были уже нацеплены ремнями выкованные в Эчмиадзине же особые скобы, а в руках были небольшие топорики, какими армяне  обрабатывают камень:  лезвие у них располагается перпендикулярно к рукояти. Такими топориками легко было пробивать корку льда, цепляться за небольшие бугорки и камни. Всё это посоветовал Хачатур.

Последние  десятки метров до вершины они почти бежали, задыхаясь. Когда Паррот первым взбежал на верхнюю видимую точку, его будто ударили по ногам: он тяжело опустился на лёд. Спешащие сзади смотрели на него в недоумении, он ждали поднятых рук, крика восторга, даже, может быть танца… Они дошли до сидящего Паррота и увидели то, что первым увидел он: впереди, примерно в километре пути, но ещё выше места, где они были, поднималась настоящая сверкающая вершина Большого Арарата. Пока они шли снизу, она просто была не видна, её заслоняла макушка пониже…

Алексей Здоровенко засмеялся первым:

– Обманул Арарат! Как малых ребятишек! Хитёр!

Отсмеявшись, пошли дальше. Пошли уже спокойнее: время ещё раннее, а вершина – вот она!

Хачатур, шедший рядом с егерем, спросил его:

  – А они у тебя есть? Ребятишки-то.

Здоровенко серьёзно глянул:

 – Были двое. Очень давно это. Я здесь уже десятый год воюю. Баба так долго ждать не может. Так что,   сколько сейчас – не знаю. Сколько будет – все мои. Дожить бы только… 

На вершине было всё: и крики, и пляски, и руки, поднятые к небесам, таким сегодня чистым и ласковым…   Потом два часа работали. Паррот ходил по пятачку на вершине, измерял всё, что только можно было измерить, вслух  рассуждал о совершенно необычном явлении: на вершине вулкана не было кратера! Сомнений в том, что Арарат – это. действительно, вулкан, не было. Он весь состоял из лавовых выбросов. Но… откуда? А тут ещё Хачатур подбросил загадку. Он долго стоял и смотрел с вершины вниз, где сегодня была отчётливо видна прилегающая долина святого Иакова, вдали угадывались строения Эривани и бывшей сардаровской   крепости, а подножие вулкана огибала тоненькая ниточка реки. Это был стремительный, полноводный и довольно широкий, если смотреть вблизи,  Аракс… Хачатур подошёл к Парроту:

– Обратите внимание, Иоганн Фридрихович.  Вам не кажется странным, что при огромном количестве льда и снега, накопившемся здесь за тысячелетия, с горы не сползают ледники,  даже в жаркие годы при сильном таянии снегов с Араратов не сбегают более-менее значительные реки. Вон  там, внизу, течёт  многоводный Аракс. Его воды начинаются далеко на юге, потом он вбирает воды  Гюмрийского плато, воды озера Гокчи-Севана через реку Зангу. Но после Арарата он не становится мощнее и полноводнее, снега и льды с поверхности вулкана исчезают бесследно… Может быть, это пористая структура всасывает  всю воду? Или по неведомым  подземным токам, как по сообщающимся сосудам питает далёкое горное озеро?

Паррот даже в такой неординарной ситуации смотрел на диакона, слушал внимательно, а где-то в драгоценной коробочке памяти складывалась мысль о том, что этого, безусловно, талантливого человека нужно увозить в Дерпт, в университет  для получения им классического образования. Да при владении им несколькими языками и очень серьёзными познаниями в разных науках ему не было бы равных среди студентов… Да и многих преподавателей – тоже…

Перед началом возвращения был совершён ритуал: они глубоко врубили и укрепили камнями второй крест. Тогда и открылась тайна свёртка Паррота. Он извлёк из него… довольно большую явно давно заготовленную на случай победы металлическую пластину. Она оказалась свинцовой, потому и была столь тяжёлой. Её прибили к кресту. Теперь каждый, кто, столетия спустя, захочет удостовериться в приоритетах, должен подняться на вершину вулкана-великана и прочитать вырезанную на свинце надпись:
«В Царствование Николая Павловича, Самодержца Всероссийского, сие священное место вооружённой рукой приобретено христианскому вероисповеданию графом Иваном Фёдоровичем Паскевичем-Эриванским, в лето от Рождества Христова 1829».



9

Мы бродили по предосеннему Еревану. Предосеннему, потому что осень в этом городе начинается только в конце сентября и  бабье лето длится весь тихий октябрь – блаженное время разродившейся земли и её волшебных плодов, время размышлений и каких-то свершений. Пусть небольших, но важных для тебя и твоих близких. Это время, когда акации    вдоль старых улиц  просыпают зёрна из своих раскрывшихся стручков, из дворов тянет потрясающий воображение дымок и запах шашлыков в исполнении истинных мастеров. Начинают падать   листья, их, кружащихся, ещё немного, на них задумчиво смотрят бородатые художники  в уличном кафе возле «Интуриста»… Пятипалые листья платанов начинают сжимать пальцы, оказывая сопротивление судьбе. Противиться они будут до зимы, дольше всех, а многие так и останутся на деревьях шелестеть под ветром и напоминать о своём ушедшем времени. И упадут только весной, когда начнут появляться новые, молодые, сильные…

Мы бродили по Еревану, куда глядели глаза. А глядели они на картинную галерею с историческим музеем, например. Что-то запомнить и что-то понять за короткое время было просто невозможно, но у меня была тайная цель: показать такому симпатичному мне человеку, что в таком симпатичном мне городе есть  богатства огромные. И очень важно для начала просто узнать, что есть в этом городе то-то и то-то. И если возникнет желание, а оно обязательно должно возникнуть, то через какое-то время вернуться и пить, пить новые знания и ощущения из множества источников, как пили мы  воду из множества питьевых фонтанчиков. Воду, чистотой своей, прохладой в любую жару и… вкусом, да, да, вкусом, неповторимым вкусом превосходящую всё мне известное в этой области даже сейчас, на исходе жизни.

 А ведь появились эти красивые, разнообразные родники или, как их в городе называли, «пулпулаки», совсем незадолго до того дня. Я ещё с детства помнил крики уличных водоносов в Тбилиси – «Циви цхали, циви цхали! Холодная вода!», а потом в Ереване – «Сари джур!  Джур сарэ! Горная вода! Холодная вода!». Системное водоснабжение большого города было налажено только при советской власти. У «пулпулаков» невольно вспоминалась  мысль о неизвестно куда девающейся воде с Арарата. Во всяком случае, Кочевский постоянно к ней возвращался.

Так уж получалось, что мы постоянно в своей прогулке поминали вулкан и всё, с ним связанное.  На центральной площади Виктор Васильевич восхищался правительственным зданием из розового туфа с удивительно богатой резьбой по камню, а я вынужден был пояснять, что туф этот нашли не так уж давно, а с ним ещё и белый, кремовый, жёлтый – все солнечные оттенки. До такого открытия город строился тоже из туфа – слежавшегося веками вулканического пепла, – но цвета были совсем другими; бурый, чёрный, тёмнооранжевый. И приехавший в Армению знаменитый архитектор, которого до этого знали  в России и за рубежом как Александра Таманова и который стал здесь Таманяном, избрал для столицы республики именно новые цвета – цвета зари, цвета солнца, цвета возрождения.
 
Я рассказывал и о том, что камень этот обладает удивительной способностью: когда его только что достают на поверхность земли, он очень податлив для обработки, но чем дольше он живёт в стене здания, тем большую прочность в себе обнаруживает…

Кочевский спрашивал – откуда я всё это знаю. А я  отвечал, что год назад всё лето я работал на строительстве второго дома   (А как хотелось  работать на первом доме! Но не пришлось.)  в посёлке Ачапняк, то есть, Правобережном, сразу же за Киевской (Как же радовался Кочевский!) улицей, за Киевским(!) только что построенным мостом, по которому и транспорт-то ещё не ездил. На работу по мосту через ущелье мы шли пешком…Дома в посёлке, да и, кстати, вся Киевская улица, строились из розового туфа.

А ещё я говорил о Таманяне, как об авторе принятого к исполнению генерального плана застройки Еревана, о том, что он был одним из тех людей, которые мечтали видеть в своём окне Арарат. Зодчий и в плане своём   город развернул по оси север-юг, и с центральной площади можно было (в проекте) увидеть Арарат вдали через специально предусмотренный проём.

Как это часто бывает, некоторые его идеи  «прикрыли» сразу же. Так, на центральной площади появился   почтамт в стиле конструктивизма, тёмное пятно (в буквальном смысле) в общей светлой картине замысла. Потом почтамт, правда, перестроили в надлежащем стиле. Долго оставалось нетронутым единственное  крупное старое здание, где и поныне размещаются картинная галерея и исторический музей.  Потом его тоже облицевали и перестроили  почти в соответствии с замыслом Таманяна. Позже, когда площадь приобрела современный прекрасный вид и стала считаться мировым шедевром городской застройки, кто-то просто забыл, что с неё должен был  быть виден Арарат…

А он, как назло, во время нашего путешествия по городу не был виден совсем. И день был хорош: солнечный, но не жаркий, и, тем не менее, старик всё не показывался, всё ждал   свежего ветерка с гор.

Мы бездумно бродили по улицам, впитывая особый настрой мира перед осенью, которая уже очень скоро заявит о себе с полной силой. Мы вышли к оперному театру, ещё одному шедевру Таманяна, который в окончательном виде не представал ещё ни перед кем, потому что была война, было не до такого строительства и только сейчас вторая половина сооружения достраивалась. Я рассказал об удивительном сочетании в этом месте трёх могучих мечтателей, так хотевших, чтобы к ним в окна заглядывал Арарат. Это архитектор, это  почти одновременно приехавший с Таманяном один из лучших учеников русских композиторов Спендиаров, написавший первую национальную оперу, и уже знакомый Мартирос Сарьян, живущий совсем недалеко от  оперного театра и создавший всё оформление для премьеры этого спектакля в далёком уже предвоенном году…

После знакомства с квартирой Спендиарова мы  посидели в подвале известной хинкальной на улице Пушкина, прямо над которой размещалась  редакция газеты «Авангард», и вышли на узкую, мощёную когда-то булыжником и оставшуюся  таковой до того дня главную улицу старого Еревана, бывшую Астафьевскую.
Я умышленно не называл её новым именем, хотел сделать сюрприз. И сюрприз удался. Мы вышли к  модернистско-конструктивистскому зданию русского драматического театра,  которое спроектировал  ещё один романтик, мечтавший об окнах, смотревших на Арарат, известный московский архитектор Алабян. Он тоже приехал по зову крови в Ереван, но уже, так сказать, вторым эшелоном. Прямо напротив этого изначально рабочего клуба высился двухзальный кинотеатр «Москва», единственный на тот момент в городе. Только через много лет был построен молодыми архитекторами, построившими Дворец молодёжи, аэропорт «Звартноц», стадион «Раздан», ещё один  двухзальный кинотеатр «Россия», рядом с памятником Грибоедову, который когда-то вызволил из персидского рабства сотни армянских семей… Не знаю, кому как, а по мне всё это  однозначно указывало на  уважительное отношение армянского народа к фактам своей истории, которые нельзя забывать нигде и никому. И я говорил об этом Кочевскому. И сказал, как сейчас называется эта порой тогда неказистая, узкая улица, которая была и, надеюсь, останется главной улицей судьбы армянского народа. Улица уже много лет носила имя Хачатура Абовяна.

Имя это сначала как-то проскочило мимо сознания  Виктора Васильевича. Но я сделал паузу, дав ему время, и он вдруг спохватился:

 – Хачатур? Абовян? Это тот Абовенц?

 – Да, это именно тот, поднявшийся  в числе первых людей на Арарат!

  – Но он же священнослужитель, диакон… Не понимаю – при чём тут город, улица… Почему тогда не Челпанов, не Степан-ага? Паррот, в конце концов! Или Паскевич. А что?  Разве мало Паскевич сделал, освободив Эривань от персов?

  – Ну, конечно, вы правы, стоило бы и их помнить. Кстати, насчёт Паскевича. Вы знаете, что в Армении очень любят экзотические имена? Имена шекспировских героев, например. Так вот   Паскевич, как имя, до сих пор ещё встречается в народе: Паскевич  Гёзалян, Паскевич Степанян… Но вот Хачатур Абовенц-Абовян – это другое. То есть, это тот  самый человек, а в то же время – другой, совсем другой…

Чтобы окончательно не запутать Кочевского, пришлось рассказывать о дальнейшей судьбе Хачатура Абовяна. И постепенно в глазах гостя он становился тем, кем остался в истории на самом деле.

Двадцатилетнего диакона, который понравился  Парроту смышлёностью, образованностью и… какой-то  отрешённостью от бытовых проблем, профессор всё же  склонил к поступлению в  Дерптский университет. Протекцию он оказал очень мощную, помог и деньгами, и Хачатур Абовян погрузился из армянской церковно-исторической атмосферы  в мир европейской и российской науки. Шесть лет учёбы окончательно убедили Абовяна в каких-то взглядах и принципах, которые начинали складываться у него  ещё в Эчмиадзине. За эти годы   Абовян освоил ещё несколько языков, изучал фольклор, этнографию. Он окончательно пришёл к выводу, что существование, фактически, двух армянских языков сильно вредит народному образованию, тормозит  развитие народа. Он первым перешёл с  церковно-книжной лексики в литературе на бытовой разговорный язык и написал на ашхарабаре   свой светский роман «Раны Армении», с которого и началась, собственно говоря, вся последующая армянская современная литература. То есть, он двигался в том же направлении примерно, что и Пушкин в России.

После окончания учёбы Абовян попытался открыть в Армении семинарию для подготовки учителей  в армянских школах и встретил решительное противостояние церкви: сказались и давно назревавшие противоречия. Может быть, по этой причине, может, по причине приключившейся любви,   женитьбы  и рождения сына он отказался от духовного звания и  активно вступил в гражданскую  жизнь. Ему удалось открыть первое в Армении светское училище на европейских принципах, он занимался переводами Гомера, Шиллера, Карамзина, Крылова, написал несколько научных работ на немецком языке. Как человека уже опытного, его приглашали, и он участвовал ещё в двух успешных восхождениях на Арарат, с экспедициями Абиха и Ходзько. Прошли те годы, когда Паррота в суде обвиняли во  лжи о восхождении на гору. Обвинял некий чиновник Шопен, который в Армянской области управлял казённым имуществом и доходами. И только показания под присягой двух простых русских егерей да свидетельство Абовяна помогли восстановить справедливость. Одним словом, Абовян стал фигурой известной в Закавказье: литератор, учёный, общественный деятель… Его уже готовили на директорство в самой известной тифлисской школе Нерсисян, где когда-то сам Абовян учился. За несколько дней до отъезда и принятия новой должности весенним вечером 1848 года он вышел из своего дома и… исчез. Ему было чуть более сорока лет. Так и осталось навсегда…

…Я рассказывал это, и мы всё шли вверх по улице Абовяна, человека, который когда-то одним из первых понял значение событий, происходивших при его жизни, и полным голосом вскричал на весь мир: да будет благословен тот день, когда нога русских ступила на армянскую землю! Мы шли туда, где стараниями последних десятилетий появились университет, политехнический, сельскохозяйственный, зооветеринарный, медицинский институты, консерватория, художественно-театральный институт, самая крупная в республике библиотека, летний концертный зал филармонии… Здесь же, у нас по пути, здание Армэнерго, откуда управлялись все электростанции Армении, не говоря уже о множестве предприятий и научных учреждений, –  и всё это было очень отдалёнными последствиями освобождения этой земли русскими войсками во главе с Паскевичем и очень близкими по времени последствиями постоянной помощи России… Об этом напоминал только один отрезок одной улицы!

Мы дошли до конца улицы, до самой-самой верхней её точки,   и остановились у памятника Хачатуру Абовяну. Кочевский, помолчав, вздохнул и сказал:

 – Жаль парня. Исчез… Что значит – исчез? Убили его наверняка. Бандеровцы убили.

– Да какие бандеровцы тогда и здесь?!

 – А ты думаешь, бандеровцы были только на Украине? Бандеровцы, мне кажется, есть всегда. И в любом народе. Они считают себя выше всех, они считают себя вправе распоряжаться судьбами и жизнями людей… Если всё же мир построился не по их разумению, они таятся, они ждут, а потом выползают из своих схронов… И этот Хачатур  пошёл против их мировоззрения, он думал так, как думал народ.  А ведь народ смотрел не только в сторону России. Он смотрел и в сторону Арарата. И вот теперь Абовяну, как памятнику, сверху, наверно, виднее.  Я   вот только так Арарата и не увидел…

Я хотел было сказать что-то утешительное, вроде того, что всё, мол. бывает, в следующий раз, когда приедете, увидите… Но потом у меня мелькнула мысль, которую я тут же Виктору Васильевичу и выложил:

  – А что, если мы сейчас поймаем машину и вот по этой самой дороге, которая петляет и ползёт в гору, поднимемся на канакерское плато, к Дому-музею Хачатура Абовяна. До закрытия мы вполне успеем.

Кочевский радостно встрепенулся:

  – А давай! Как говорится, где наша морская пехота не пропадала!

И мы тут же поймали, и тут же поехали.

Машина, сделав несколько крутых поворотов, вышла на прямой подъём в гору. Дорога на посёлок Канакер, где когда-то, кстати, стояли русские войска и была даже воинская церковь, пока ещё не застраивалась, и имела довольно заброшенный вид. Когда подъём закончился, впереди показался уступ с парой петель серпантина, и машина выбралась на ровное место. Дом Хачатура Абовяна был вблизи от этого уступа, во всяком случае, от него  открывалась панорама города. Где-то вдали прятался Арарат…

То ли мы опоздали, то ли по какой другой причине, но в музей мы не попали. Он был закрыт, и вокруг не было ни души, чтоб хотя бы кого-то о чём-то спросить. К неудаче Кочевский отнёсся спокойно, пожалев лишь о том, что мы неосмотрительно отпустили машину. Я  оставил его у дороги ловить  такой редко проезжавший любой транспорт или ещё реже ездивший автобус, а сам подошёл к ближайшим домикам. После коротких переговоров с хозяйкой вернулся. Кочевский полюбопытствовал:

 – О чём это ты с ней?.. Я ведь армянским ещё, сам понимаешь, не владею.

Я не ответил, сделав загадочное лицо. Через минуту вышла хозяйка, посадила нас на камни, лежавшие у калитки именно для этого, выдала две  глиняных кружки. А ещё поставила рядом большую банку с молодым вином, которое в эту пору в Ереване уже было почти в каждом доме.   А ещё положила на салфетке лаваш, зелень, кусочки сыра. Сказала мне, что Сако скоро придёт, и ушла.

Кочевский смотрел на это всё во все глаза, но молчал. Когда женщина ушла, высыпал на меня сразу все вопросы:

– Вы знакомы? Это в банке что? Что она сказала? А почему в дом не пригласила?

Я ответил тоже сразу на всё:

 – Нет, не знакомы.  Я впервые её вижу. В банке – маджар. Это почти не бродивший виноградный сок. В дом не пригласила, потому что это не принято – пускать людей, когда мужа нет дома. А сказала она, что муж скоро придёт.

…Мы сидели, цедили молодое вино и смотрели на город.  И в этот момент, будто кто-то отдёрнул покрывало, закатное солнце прорвалось сквозь так долго не уходившую пелену! Прореха расширялась, и уже через пять минут два вулкана предстали перед нами в той самой  красоте, которую даже ереванцы, постоянные здешние жители, видят совсем не часто: вечернее западное солнце откуда-то со стороны Эчмиадзина осветило тёплым розовым светом заснеженные макушки Сиса и Масиса, Большого и Малого Араратов!

Виктор Васильевич вскочил и… пустился в пляс:

– Я знал, что обязательно! Это должно было! Я у-ви-дел!

За каменным забором затрещал мотор, хозяйка распахнула ворота, и со двора выехал Сако на своём стареньком мотоцикле с коляской. Познакомились. Сако показал рукой, сказал по-русски:

– Садитес, пожалуста. Я вам отвезу!

И уже через минуту мы на этой прекрасной тарахтелке  спускались с горы в город, а перед нами, уже не укрываясь, так и стоял  во всей красе Арарат!
 


10

Дней через десять, утром, когда народ разбегался по своим делам, меня опять поймал Валька Симановский:

– Слушай, вчера позвонил тот папин товарищ, ну, помнишь, Кочевский. Так он передавал тебе привет. А потом, в конце разговора, продиктовал   странную, непонятную записку, которую велел тебе передать.

Я развернул бумажку и прочёл:

«Спасибо, Алексей! Живу по-прежнему, но окна  у меня теперь с видом на Арарат!»

--------------------


Рецензии