История Юхана Крэилла, риттара из Алиски. Часть 21
— Птруу, охоа! Пюсяхдю, девочка, раухоту, Айна… Стой, стой, красавица моя, успокойся… — ласково поглаживал Туомас Теппойнен шею фыркающей и озорно косящей на него коричневым глазом лошади. — Нет, ты только посмотри на неё, пойка! Заигрывает со мной, будто девица на танцах-пийрилейкках в день ярмарки в Яаски!
Теппойнен рассмеялся. Вытащив из наплечной сумы маленькую репку, протянул животному лакомство на раскрытой ладони. Встряхнув разок-другой льняной гривой, кобылка осторожно, одними губами взяла угощение из руки ратсуместари.
Юхан смотрел недоверчиво, как его командир-пяалликкё с лошадью своей разговаривает.
— Да разве она понимает тебя, Туомас?
— А то как же! Животина людскую речь всякая разумеет. Не слова если наши, то как мы говорим их. Просим ли с ласкою или повелеваем грубо. Только сказать нам звери в ответ ничего не могут. Не то, немало, поди, занятного мы о себе бы услышали!
Старый разведчик снова тихонько засмеялся, как будто закипающий котелок-pata забулькал.
— Неспроста, должно быть, Господь зверью речи такой, как у нас, не дал!
— Может и так, может и так, Юсси! Промысел нам воистину непостижим Божий. Но хоть риттар или кнаап, к примеру, хозяином лошади — «ратсуместари», почитается в Королевстве шведском, для нас, свободных людей — маамиехет, лошадь испокон веку прежде всего друг и во всяком деле помощник!
Человек же только хлыстом, удилами да шпорами привык помыкать ею. Но вот ты мне сам ответь, Юхо. Разве будешь ты друзьям своим — Долговязому Питко Микко или Ниило Белке-Орава рты железом калечить, зубы дробить и бока пронзать шпорами, чтобы сделать их попросить что-то? Так ли поступают с друзьями и товарищами по оружию? А конь ведь первейший в бою твой соратник!
— Но как же лошадь без хлыста или грызла поймёт, чего я от неё хочу в битве?
— Тут дело такое! С одной стороны, риттару на поле боя или на марше коней часто менять доводится. К обращению другому те лошади и не приучены… На просьбы и ласку же в драке времени не остаётся. Так, и до солдат ведь порой командирские подзатыльники и пинки куда быстрее уговоров доходят!
Юхан заулыбался, кивая головой согласно. Всякому разведчику в липусто их тяжёлую руку Туомаса Теппойнена довелось на своей шее почувствовать не однажды!
— Другое совсем дело, когда конягу свою ты сам жеребёнком ещё пестовать начинаешь, зной летний и мокреть осеннюю с ней делишь на равных, а в походе о прокорме и водопое её прежде, чем о себе самом думаешь… Ни удила тогда, ни шпоры тебе не нужны будут, чтоб управлять ею! Лёгкому лишь движению колен твоих и шенкелей, как моя Айна, она будет послушна.
Кабы у всех риттаров к лошади отношение таким было — думается, немало сражений проигранных по-иному могло обернуться! Если бы кони со всадниками своими заодно были.
Мягкий, хрипловатый слегка голос Теппойнена будто бы угасает в голове Юсси. Расплываются, меркнут образы из далёкой юности. Назойливо бьётся в висках, с ударами сердца сливаясь, чужое, незнакомое что-то…
Хей, там
Гздещ знад
Чарней воды,
Вщяда на конь
Козак млоды,
Чуле жегна
Щен з дзефчынон
Ещче чулей
З Украинон…
От резкого толчка подпрыгнувшей на ухабе повозки погружённое во мрак сознание Юхана прояснилось на время.
Вместе с ритмичным, дробным грохотом копыт и скрипом колёс тележных вливался в него извне, нестерпимую головную боль причиняя, лихой и напористый хор нескольких сотен голосов, подхвативших рефрен песни козацкой:
Хей, хей, хей, соколы,
Омияйче гуры, лясы, долы.
Дзвонь, дзвонь, дзвонь, дзвонэчку,
Муй степовы сковронэчку!
С трудом разлепив будто налитые свинцом веки, Юсси попытался повернуть голову, глаза скосив на всадников, скачущих резво по бокам повозки.
Хей, хей, хей, соколы,
Омияйче гуры, лясы, долы,
Дзвонь, дзвонь, дзвонь, дзвонэчку,
Муй степовы
Дзвонь, дзвонь, дзвонь!
Попробовав было пошевелиться, Крэилл вдруг понял, что руки и ноги его накрепко стянуты ремнями или верёвками. От попытки же напрячь плечи, чтобы ослабить путы, острая боль тут же пронзила тело. Во рту, пересохшем от жажды, ощущался вкус крови. Свет снова померк перед взором.
— …Для доброй заточки ножа, пойка, — наставлял сына рослый охотник в полумраке прокопчённого лесного жилища-пертти, — никакой камень не нужен. Так нож свой ты исцарапаешь только. Я же тебе старый секрет открою, который в Карьяле от отца к сыну передаётся. Лишь три вещи нужны охотнику.
— Почему же я сам сколько раз видел, отец, как люди наши о камни ножи с топорами затачивают? Когда деревья для пожега на месте будущей пашни подсекают или оленей выбирают из стада…
— Твоя правда, Юсси. Когда дело спешки требует — оленя взять, скажем, или тюленью тушу разделать, то для правки лезвия и куска кожи, а то и другого ножа или обломка железа достаточно будет. Но дорогой шведский нож портить никто не захочет!
— Как же без камня точильного, кожи или другого клинка обойтись можно?
— Вот ведь, нетерпеливый! Ну, чисто на спине у зайца… — в глазах отца вспыхивают искорки смеха, будто залетевшие в них со сквозняком от приоткрытой двери горящие угольки от курной печки-uuni.
Мать, подняв обрамлённое светлыми волосами лицо от мерно раскачиваемого на верёвках кехто — люльки младшего брата Юсси, первенцу своему смеётся весело.
— Для начала возьми, сын, полено берёзовое, пополам расколотое, или отёсанную хорошо топором доску-lauta. Налей поверх маслица немного льняного — пеллавайолью. А сверху насыпь чистого речного песка-hiekka. Движениями от себя круговыми песок с маслом по доске и размазывай как бы… Клинок так наточится и отшлифуется заодно до блеска, будто гладь озёрная Лунного озера — Кууярви, что к югу от Вийпури…
Юсси приоткрыл глаза. Взгляд упёрся в тяжело нависающий прямо над лицом его низкий свод сруба из почерневших от времени и сырости брёвен. Тусклого света вставленной в железный светец, воткнутый в стену, тлеющей лучины явно недостаточно было, чтобы вырвать ещё что-то из цепких объятий всепоглощающей непроглядной тьмы вокруг.
На какой-то миг Крэиллу показалось даже, что он вообще уже умер и погребён в склепе. Но лёгкое дуновение ветерка, касавшееся щёк, пробиравший до костей холод сырого погреба и запах затхлости, ладана и прелой соломы всё же говорили ему о том, что способности чувствовать он не утратил. А значит, вряд ли был просто бестелесным духом или безжизненным трупом.
С осторожностью пошевелив конечностями, обнаружил, что те не связаны уже путами. Попробовав приподняться на своём таинственном ложе, он едва не стукнулся головой о брёвна. Всмотревшись же в окружающий его сумрак, сообразил вскоре, что лежит на тюфяке из соломы в подобии ниши — углубления в стене каморы небольшой или кельи, в самом деле с монастырской пещерой для останков весьма схожей. Видеть такие Юхану по всему северу Руси доводилось прежде.
«Ну чисто в гробу-arkku… Voi Jukolauta! Да ведь я не иначе, как в тюрьме просто!» — начав припоминать недавние события, произошедшие с ним после жестокого поражения в битве с Жолкевским при Клюссине, решил разведчик.
— Тихо, тихо, касатик! Язвы не то невольною волею своя растревожишь! — заботливый скрипучий голос, раздавшийся посреди этой замогильной тьмы, заставил Юхана вздрогнуть от неожиданности. В следующий миг чьи-то руки легли ему на плечи и с мягкой настойчивостью попытались уложить обратно на его соломенное ложе.
— Где я? — прохрипел Крэилл и сам испугался грубости своего голоса. — Что за за место это такое?
— В обители, в обители Святый Троицы ты, касатик. А монастырь наш — при самом устье Кловки-речушки, идеже она в Днепр впадает. Как сойдёшь с паперти — так и река, вот она, под рукою. Днепр под нами, а Кловка пониже, под бугром, в овраге. Стоим на пригорке, над поймой, — и сухо, и в погреба водица не стекет. А от Днепра до нас четверть версты, не боле. Смоленск же, иноверцами попираемый ныне — так вон, верстах в трёх вниз по Днепру будет. И башни каменныя, и стены — всё на ладони. На звонницу взойди нашу — и ворота Днепровския узришь, и Оврамиевы, на овиде от стены, по холму взбегающей, и собор Пречистыя Богородицы на горе Мономаховой. Ядрица с Богословския башни до нас долетают. Ударит — стена вздрогнет, тинь посыплется. А мы — живы. Бог хранит. Пристань же Кловская — под самым боком. Зде прежде струги стояху, купцы да рыбари приставаху. Всё ныне инако. Ляхи окрест, литвины, пищали их на горах стенобитные, конные у моста в низине... А монастырь — се, каменен, цел доселе. Господь сохранил… Да ты лежи, касатик, лежи! Рано тебе подыматься покуда. В сече тяжко пораненного да без памяти в обитель сию привезён ты был… Али водицы испить хочешь?
— Ты сам-то кто? — оторвавшись от деревянного ковша-утицы с водой, заботливо поднесённой к пересохшим губам его, и переведя дух, спросил Юхан.
— Чернец есмь! Инок смиренный… Дабы тебя зрети господином литвинским, паном Христофорусом Дорогостаевым был наставлен… Того после, как раны твои, в бранной сече у сельца Клушина, что на Гжати-реке тобою полученные, лечец мадиарьский, Марком Раком прозываемый, жилой зашил из требухи чрева конского да кость сокрушённую вправил, уксусом и мазью целебною из трав умастил…
— Лекарь мадьярский? Ункарин, венгр, что ли?
— Так, господин мой, — согласно закивал головой в чёрной камилавке неожиданный собеседник Крэилла. — Со двестима копейными воями пана Христофоруса в стенах обители сей божьей и рота пешая мадиарьска такожде, а со нимаже и гусары, и стяги копейные пана Станислава Любомирова постоем расположились. Первым-то, касатик, в обитель сам Жигимонт заявился со свитой. Побыл в нём, беда, недолго — ядро калёное с Богословския башни по крыше ударило, тинь посыпался, свечи попадали… Спаси Бог и помилуй. Той же ночью король бежал из обители, будто дух нечистый от ладана, да посредь стана литовского в шатёр перебрался.
Чернец вздохнул тяжко, маленькими желтокожими кулачками глаза потерев.
— Из келий братиев всех вон выгнали, припасы подъели все дочиста, в алтаре, прости Господи, отхожее место нехристи учинили поганые… Иные из иноков за стены ушли смоленские, а иные и к шишам в леса подались. Я один из братии всей, почитай, остался. И то не своей волей. С горы ж монастырской, еяже со стенами смоленскими вровень, по граду пушки без престанства ядрицами палят калёными, беды неисчислимые сотворяя…
Перекрестившись, монах горько заплакал.
— Долго ли здесь я?
— Четвёртый уж месяц пошёл, касатик, како в беспамятстве полном ты привезён был. — всхлипывая и размазывая по морщинистым щекам слёзы, проговорил инок. — Зело крепко головушке твоей буйной досталося, кровушки-руды истекло излиха.
Обжигающая стыдом мысль вспыхнула вдруг в мозгу Юхана. Тут только заметил он, что, кроме порванной во многих местах длиннополой, до колен рубахи-пайты из грубой холстины, никакой другой одежды на нём и нет вовсе.
Смущённый взгляд его, видимо, столь красноречив был, что чернец, словно спохватившись, поспешил успокоить:
— Да ты не тужи, касатик, не кручинься! Солома то чистая под тебя стёлана. Я же чресла твои пеньковой мочалою обмыл, да и укрывал чем мог. Всё по божески, не думай худого…
Низкая дверь кельи заунывно заскрипела, отворяемая снаружи. Яркий свет факелов, хлынувший внутрь, ослепил на время двоих её обитателей, заставив глаза слезиться.
Вошедший внутрь первым высокий человек в роскошном чернёном доспехе с торчащими в обе стороны усами и небольшой рыжеватой бородкой, внимательным взглядом из-под припухших век с нависшими над ними ухоженными длинными бровями обвёл тесное помещение.
Протолкнувшиеся было сквозь узкую дверь провожатые его, по причине тесноты несколько позади оставались.
— Йак ся чуе пан? Чы обудзоны? — надменно спросил шляхтич боязливо попятившегося в самый тёмный угол каморки монаха. Но, перехватив устремлённый на него из глубины кельи взор холодной сталью блеснувших в свете факелов серых глаз, тут же к изумлению Юсси повторил на родном языке Крэилла:
— Йоко сия виймейнки тулит миелойхиси, херра? Ну что, ты наконец-то пришёл в себя, пан? Смотрю я, цырулик-костоправ наш из пехоты венгерской, Марек Рац, воистину потрудился на славу! Ему ты в первую голову за спасение своё благодарен быть должен. Немногим даже из наших жолнежей и шляхтичей самых знатных, в Клушинской битве израненных тяжко, повезло до сего дня живыми остаться!
— С какой же стати я чести вдруг такой удостоен? И кто ты таков сам? Откуда язык этот знаешь? — Юсси попробовал приподняться на своём соломенном ложе, насмешливо глядя прямо в лицо визитёру.
— Перед тобою Великий маршалок литовский, сам ясновельможный пан Кшиштоф Монивид Дорогостайский! — гневно проговорил кто-то из шляхтичей, высовываясь из-за плеча маршалка.
— Не удивляйся пан, всякий образованный кавалер в Речи Посполитой многими языками владеет. Я же, путешествуя по землям вашим, и язык этот выучил. Другом самого Класа Флеминга будучи, за него при Сантавуори сражался, а после Его милости, королю Сигизмунду предлагал в Финланде войска высадить с моря. Проведали мы про то, кто в твоём лице, пане кавалер, в плену оказался нашем. От товарищей по оружию, пан, твоих же, которые в Клушинской битве, голосу рассудка здравого внемля, к доблестным польским хоругвям гетмана Станислава Жолкевского присоединились. Долг наш христианский повелевает нам о всяком ближнем во Христе проявлять заботу. Тем паче, когда речь о столь отважном и достойном, как ты, рыцаре происходит. Хотя бы и дравшегося против нас прежде.
— Товарищей? Это каких же? Изменников и предателей подлых? — усмехнулся Крэилл.
Выступивший из тени на освещённое факелами пространство человек, сняв с головы украшенную облезлым плюмажем из перьев шляпу, слегка поклонился Юхану:
— Obristleutnant Конрад Линке к вашим услугам, герр Крайль! Надеюсь, вы ещё не забыли меня и храбрецов моих, что при Клушине плечом к плечу с вами бились. Думали мы тогда, что вы пали в сражении... Когда же исход всего дела ясен для нас оказался, с Вильгельмом Таубе решили мы вместе ради спасения людей наших отправиться в стан польский, дабы об условиях почётной капитуляции с Адамом Жолкевским и Петром Борковским сговориться.
— Помню отлично я, как ты посреди битвы вздумал жалованье себе и своим людям потребовать! А после с ними же обоз грабить кинулся… Вижу, себе-то ты выторговал местечко! От негодяев Колвилла, Пинарта и Ринкхольма недалеко ушёл, paska. Такой же кусок дерьма смердящий. Саатана! Что же, хорошо заплатили тебе новые твои хозяева?
— Напрасно, герр Крайль, упрёками своими меня разъязвить вы пытаетесь. Поляки великодушно выбор нам предоставили. Кто к королю Сигизмунду на службу поступить не захочет, беспрепятственно могли при оружии всём и с добычей захваченной по домам отправляться. Я и сам у поляков для себя и своих людей право свободного пропуска на родину из Московской земли выговорил! Следом и те даже, кто по глупой преданности своей сражаться ещё продолжали, поняли вскоре, что дело, как говорится, «keinen hohlen Pfennig wert» — и ломаного гроша не стоит. В конце концов, долг свой перед Шуйскими сполна мы исполнили! Вам же напомню, что брат Великого князя Деметриус с воинами своими нас первый покинул, сбежав из битвы трусливо. И Роберт Карр со scottar своими, хоть и торговался долго, лучшие условия для себя выбивая, но всё же и он присягнул полякам, когда товарищ его Томас Крейтон во время боя убит наповал оказался, а капитан Кендрик от тяжких ран в голову скончался. Почти все наши, числом тысячи в три, кто на службу полякам перейти согласился, с гетманом Жолкевским nach Moskau отправились. Прочих же гетман сюда, под Смоленск, с ходатайственными письмами к королю в сопровождении приставов коронных отправил. Но лично я задержаться решил покуда, ведь золото ландскнехту лишним никогда не будет, Смоленск же всё равно падёт вскоре. Всяко лучше домой с полными карманами возвращаться. Чтобы сомнения окончательно же ваши развеять, скажу только, что и Де ла Гарди сам с Эвертом Горном сделку заключили с Жолкевским, а шведов своих увели на север обратно. Где и принялись, как говорят, одну за другой крепости захватывать московитские.
При этих словах Юсси просто расхохотался.
— Herkee jo valehtelmasta! Совсем ты заврался, Линк, Саатана. Чтоб Яакко Пунтусинпойка с врагом сговорился и слову своему изменил, им же данному? Вовек быть такого не может.
— Однако же, это так, — Линк лишь руками развёл. — Как и Волоуэф и Йелецки в Займище осаждённые, сторону польского короля приняли и сыну его, королевичу Владиславу как новому государю над московитами крест целовали в знак верности. Йелецки сюда, под Шмоленцк, к Сигизмунду отправился. Волоуэф же вместе с Жолкевским к Москве двинулся, где низложению Шуйского немало способствовал.
Дорогостайский и прочие головами закивали:
— Tak jest, pan, так jest!
— Царю московитов позорная ретирада брата его Деметриуса боком вышла. Вскоре приближённые заговор против него учинили и с престола его низвергли. В монахи постригли насильно и в монастырь отправили... Москва же поляков сама вскоре призвала. В сентябре Жолкевский с войсками Кремль занял. Нам корить себя не за что!
— Так кто же теперь тсаари, великий княсси?
— Временно власть всю в Московии к рукам Der Rat der sieben Bojaren — совет из семи гроссен-вельмож прибрал. Они же в столицу и поляков зазвали на помощь, когда и Der falsche Demetrius нах Москау полки свои двинул. А государем над ними королевича Владислава видеть желают, которому и многие из нас присягнули. А стало быть и поныне царю московитян служим и долгу своему верны остаёмся. В чём же измену ты видишь?
— Если и правда всё это, то какого дьявола вам от меня нужно? На службу ни Сигизмунду, ни Владиславу я всё равно не пойду, хоть ваш король мне, как оказалось, ещё и племянником родным доводится. — Заметив при этих словах недоумение на лицах поляков, Юхан даже развеселился. — Сам же я не велика птица, чтобы король Карл за меня выкуп вам заплатить соизволил, хоть бы и признавал меня братом.
— Всё, что мне от тебя требуется, пан, — снова заговорил Дорогостайский, внимательным и спокойным взором пристально глядя на Юхана и поглаживая бороду, — это чтобы ты в осаждённый нами Смолэньск отправился, да к самому воеводе Шеину явившись, крепость ему доброй волей на нашу милость предложил сдать. Тем же самым и сотни людей от неминуемой гибели уберёг. Ведь падение крепости — вопрос времени только. Как добропорядочные христиане, мы лишь о милосердии и сострадании к заблудшим овцам стада Христова питаем заботу… Все события, имевшие место в прошлом, доказывают добрые намерения наши и как владыка наш король ко всем своим подданным милостив.
— Только и всего-то? — Крэилл снова рассмеялся. — Подобные речи я и прежде уже от Гонсевского слышал, когда мы с Эвертом Хорном под стенами Белой стояли. Но я-то зачем тебе в этом деле? Эдак ведь и любого можно отправить! Вон, гнусного предателя хоть бы этого…
Он ткнул пальцем в скривившего губы Конрада Линка.
— Всех наших посланников повелел Шеин пищальным огнём с крепостных стен приветствовать. Тех же тайных переговорщиков, что потаёнными ходами пробирались в город, пыткам и казни на площадях предал и на городских стенах ввиду наших войск приказал повесить. Но льщу я себя надеждой, что к словам столь достойного мужа, что и к самому Шуйскому приближен, упрямец этот прислушается всё же. Ну, а коли провалится миссия твоя и велит он на кол тебя посадить, то и нам с того убыток не велик будет!
Дабы, однако, не с пустыми руками переговорщиком тебя в крепость отправить, велю я Конраду Линку тотчас по всем шанцам провести осадным и самого тебя воочию в мощи и превосходстве наших уверить!
НАЁМНИКИ
На монастырском крыльце промозглая серая мгла в лицо Юхана сыростью ледяной плеснула. Высунувший было следом нос пахолик, только взглянул в затянутое безбрежной пеленой облаков небо, брызжущее мокретью, зябко повёл плечами и живо юркнул назад за двери.
Беспрестанный мелкий дождь, что упрямо третий день кряду сыпал, к утру рассыпчатой, дробной крупой сменился — мокрый, колючий снег вперемежку со студёной водяной пылью оседал на плечах, шерстяные мантели наёмников и подбитые мехом делии шляхтичей одинаково тяжёлыми, будто налитыми свинцом делая. Под ногами жидкая каша из грязи, щепы и битого кирпича хлюпала, уже и ломким ледком по краям луж безбрежных покрывшись.
Во дворе монастыря едкий, густой замес из запахов дёгтя, дыма, навоза и мокрого, прелого сена ударил Юхану в ноздри. Почерневшие от сырости рубленые клети с оконцами за наглухо закрытыми ставнями, словно смежив веки, в дремоту погружённые замерли. Чёрная от золы земля, копытами коней сплошь изрытая, щепой заваленная, под ледяным дождём и оседающим мокрым снегом в сплошную мочажину превратилась, а у ограды пустые дубовые бочки да рогожи из-под пороха громоздились.
— Ну и слякоть, дас зи дер Тойфель холе, черти бы её взяли, —Линк плотнее натянул шляпу на уши и поморщился. — Земля подле рва промёрзла, киркой не возьмёшь, а днём опять так раскиснет, что башмаков не вытащить будет. Как тут Die Schanzarbeit, шанцевые работы вести, рыть подкопы под башни? Фитили мушкетные и те посворачивались, будто хвосты поросячьи. Ах, как хороши под пиво копчёные хвостики…
Он мечтательно вздохнул.
— Скажу я вам откровенно, герр Крайль, — доверительно склонив голову почти к самому уху Юхана, проговорил эльзасец. — С осадой у Сигизмунда — дела дрянь. Шайсе! Холод, слякоть, дороги дождями размыло — ни проехать, ни пройти. Лошади от бескормицы падают, а за сеном хоть на своих двоих топай. Кавалерия без лошадей — что меч без клинка, вам ли не знать, старому рубаке. Дуннерветтер! Пропитания добыть негде, а деревни вокруг потрошить нам заказано! Как наёмнику без грабежа жить? Святоша Сигизмунд слишком уж с бауэрами здешними нянчится — перед быдлом этим блеснуть хочет, какой он для них благодетель милостивый и заступник, про что и в универсалах своих пишет. Девок и то ни-ни трогать, сразу профос верёвку накинет. Покуда же король этих хундефёттеров щадит эдак, мы с голоду едва ли не дохнем! Зольдатен-жолнежей, что по деревням окрест рыскали, будто изменников по королевскому суду в цепи заковали и к инфамии приговорили, имущество всё в пользу королевской казны конфисковав. Вдобавок и люди Шеина из крепости беспрестанные вылазки устраивают, житья не дают. Будто не они это, а мы тут в осаде окопались. Пороха и того не хватает, весь на подрывы уходит. Но что всего хуже, так это, что жалованье, дер зольд, с месяц уж как не платят, хотя при Клушине горы златые сулили — а на деле одна вода в котле да каша из соломы без соли. Кто ж знал тогда, что казна Сигизмунда пуста, что амбар выметенный. А наёмник без денег не воюет, известное дело, а либо дезертирует, либо бунтует! Всё больше о том я подумываю, чтобы первоначальный свой замысел осуществить и домой в родной Эльзас возвратиться.
Линк угрюмо сплюнул в грязную жижу и зашагал вниз по заледеневшим ступеням.
— Какие уж там хвостики поросячьи. Ни пива нынче, ни солонины.
Крэилл, тяжело опираясь на клюку, заботливо иноком ему поданную, — сломанная нога всё ещё слушалась плохо и каждый шаг отдавался болью — осторожно начал спускаться следом.
Наёмник резко остановился у забора, где мокли под косым снегом пустые дубовые бочки, и пнул одну из них тяжёлым кованым сапогом. Пустая тара глухим, утробным гулом отозвалась. На дне её сиротливо покрытая ледяной коркой дождевая вода поблескивала.
— Если из коронной скарбницы обоз не пришлют нам с талерами вскоре — дер зольд и всю задолженность не уплатят до того ещё, как истинные московитянские морозы ударят, наши люди собственных лошадей жрать начнут. И первыми в котёл пойдут кони рейтарские, без дела оставшиеся, потому что немецкие рейтары, клянусь святым Конрадом, пожрать куда больше любят, чем в апроши под пули Шеина ходить, подкопы стеречь или вылазки отбивать ночные да по лесам за шишами гоняться! Но мы-то холодов ждать не станем, а просто восвояси отправимся, чтобы в пути с лихвой своё на прокорм силой взять.
Немец раздражённо дёрнул плечом, пытаясь сбросить налипшую на сукно мантеля ледяную крупу, и повернулся к Юхану. Глаза эльзасца лихорадочно блестели из-под промокших полей шляпы.
Юхан при этом монологе своего спутника хранил мрачное молчание, всем видом давая понять, что бедствия наёмников в польском таборе под Смоленском ему безразличны, а то и вполне заслужены этими подлецами-изменниками. Ни сочувствия, ни понимания во взгляде тяжёлом не было. Лишь пробормотал про себя еле слышно:
— Мита кюлваа, сита нииттаа… Что сеешь, то жнёшь, Saatana.
Посреди монастырского двора среди грязи и раскиданного всюду хлама стоял на коленях, закованный в колодки, рыжебородый здоровяк, которого профос с оттягом охаживал кнутом по обнажённой, невзирая на холод и изморозь, спине, оставляя на ней багровые полосы. Лишь при этом зрелище Юхан счёл для себя возможным наконец заговорить с Линком:
— Что сделал этот несчастный? Пану вельможному в ножки не поклонился?
— Вы можете сколько угодно смеяться и ёрничать, герр Крайль, но дисциплина у поляков пожёстче, пожалуй, чем у Якоба Де ла Гарди здесь будет. Поединки и те запрещены, а сон на посту к измене приравнен. Инфамия — лишение чести и изгнание вон из лагеря — самое мягкое, что за уклонение от боя или трусость у них последовать может. Простого же солдата и вовсе верёвка ждёт, да и только. За обычное неповиновение или убийство на поединке и шляхтича знатного рода обезглавить или аркебузировать могут. Насилие же какое над местными бауэрами или с врагом тайную связь в крепости — так это на кол, на кол непременно! Этот же подлец всего лишь напиться изволил да ещё и драку на кулаках затеял, шляхтича какого-то мордой в грязь пару раз окунув при этом.
— Стало быть, ещё повезло ему.
— В каком-то роде! Шляхтичу одному, что во время ссоры другого гусара заколол насмерть, невзирая на происхождение его знатное и мольбы сотоварищей, по Войсковому артикулу гетмана Замойского публично голову мечом снесли прямо посреди табора. Когда же несколько зольдатен из пехоты своевольно соседнюю деревушку решили распотрошить как-то, профос каждого своими руками вздёрнул. Виселицы на холмах расставили вокруг лагеря, чтобы все видели, что закон короля один для всех.
Не удержавшись, Юхан насмешливо хмыкнул.
— Стоило ради такого Де ла Гарди предавать. За то же самое и в шведской армии можно было повешенным оказаться или головы лишиться. По крайней мере хоть какая-то была надежда жалованье, дер зольд получить ваш, чему тот мешок золота был подтверждением, что я тебе сам вручил перед битвой.
— Что сделано, то сделано, герр Крайль. Рейтары и пехота наши у Спасского монастыря королевским комиссарам пригрозили уже открыто, что без выплаты жолда на них собственные клинки обратят и мушкеты. И что же? Понятное дело, что казнить целый полк король не мог бы себе позволить. Кому же тогда воевать будет! Тогда Потоцкий с Сапегой на хитрость решились — лишь главных смутьянов по слову их схватили профосы. Да и аркебузировали тут же! Всех прочих — чести лишили солдатской, знамёна отняли, а жалованье им и вовсе выдавать запретили. Нам же, кто к бунту присоединился, сказали, что ежели к апрошам не вернёмся немедля, бесчестными наёмниками нас объявят. А ведь для нашего брата ничего нет страшнее — никто и никогда больше не возьмёт на службу!
Стоявший в колодках рыжебородый тем временем повернул голову, и лицо его показалось Юхану знакомым.
— Холодно ведь ему должно быть…
— Да что ему сделаться может! Ведь он шкипер бывший — и швед, как и ты, между прочим. Шторма и ветра ледяные с дождём и снегом ему нипочём.
— Юхан! Мо йа шюнка и ботн, чтоб я утоп, если это не сам Юхан Крэилл! — внезапно хрипло прокричал колодник, не обращая внимания на удары плети.
Никак не ожидавший встретить старого знакомого своего в стенах монастырских, Крэилл и сам был изумлён не меньше.
— Хенрик! Хенрик Пильстиг!
— Он самый, мин херре, он самый, полакерами, крабы сожри их, Пильчаком прозванный.
— Могу ли я о снисхождении просить для человека этого и от колодок и порки его избавить? — повернулся Юхан к Конраду Линку. — После же всё, что требуется от меня, исполню безропотно. Или на то особое дозволение Дорогостайского нужно?
Наёмник в недоумении пожал плечами и махнул рукой профосу, приказывая освободить наказанного пьяницу из колодок.
— Своё он уже получил довольно. Что же, вы оба и прежде встречались, должно быть?
Поднимаясь на ноги и растирая затёкшие в колодках руки, рыжий оскалился и поклонился Юхану.
— Неужто я снова того самого великана из Карелены перед собой вижу, с которым вместе мы данского королевича Ганса пытались уберечь в Нарве? Кто ж знать мог, что у коменданта Нарвы последний сосуд с вином, арсеником отравленным, в сундуке остался! Ведь мы все запасы вина рейнского в Нарве из бочек в землю излили, днища пробив им. Да-а-а, воистину, вот встреча так встреча, хвала Господу, что оба мы живы доселе!
Юхан, улыбнувшись, слегка поклонился в ответ старому шкиперу.
— Как же ты, швед, веняйстен-рюсса Индриком прозванный, к врагам их попал на службу и среди сброда этого вдруг оказался ещё и от моря вдали эдакой? Какими ветрами морскими тебя занесло в земли эти? Ведь в «Делагарьеска Фельтогет» ты не был с нами… Шведы же все ныне на север с Якобом Понтуссоном ушли обратно. Неужто снова за юбкой какой-нибудь увязался? Да так, что и шкиперское дело своё забросил.
— Разошёлся я курсом со шведской короной. Vi har olika vind i seglen — и разный ветер паруса наши теперь наполняет. Судьба… — развёл руками рыжебородый, натягивая на голые иссечённые плечи холстину. — Когда хольк свой я спьяну со всем грузом на мель посадил в Нарвабуктене и товары водой попортил, поневоле пришлось мне от долговой тюрьмы, что по стадслагу Висбю ждала бы меня непременно, прибежища искать в иных землях. Без юбки-то не обошлось, конечно! Я ведь и пьян оттого был, что красотка одна из Нарвы меня какому-то олуху предпочла в парчовом камзоле, дьявол его побери. Король же Сигизмунд платить обещал щедро! Только теперь вот сухари одни с толокном жрать приходится, даже глотка бреннвина не сыскать промочить глотку. А колодки эти и плеть я вовек полакерам не забуду… Подумаешь, выпить и подраться у них уже не дозволено! Где это такое видано… Эй, херра Линк, с вас причитается мне на пиво, ведь я за честь роты нашей вступился, когда тому шляхтичу в зубы двинул!
Рассмеявшись, немец бросил бывшему шкиперу монетку, которую тот тут же ловким движением проворно спрятал за щёку.
Снаружи, у самых монастырских ворот, кутаясь в потёртый, подбитый куньим мехом, богатый некогда плащ-мантель, недовольно кривя губы на изморозь, стоял капитан Томас Личфилд, чью роту из англичан и ирландцев, поначалу на службу шведам направлявшуюся, под Нарвой Александр Юзеф Лисовский переманил и к королю отправил.
Нахмурив брови от секущего усталое лицо мокрого снега, отрывисто спорил он о чём-то с Готхардом Яном Тизенгаузеном, молодым капитаном лифляндским на польской службе из Перновского полка, набранного в Инфлянтах, что также ротой иноземной пехоты командовал, женихе дочери самого Яна Сапеги — Сусанны, яростно жестикулируя и перчаткой в руке его куда-то на стены Смоленска указывая. Лифляндец мрачно слушал, возражая лишь изредка, то и дело длинный ус на палец накручивая да время от времени брызги с полей шляпы стряхивая.
— Мнение ваше как старосты Мариенбурга о стенах смоленских, без сомнения, для устройства подкопных мин весьма ценно, но насчёт навесной стрельбы по фортеции позволю усомниться в ваших познаниях. — резкий и гортанный голос капитана долетел до ушей Юхана, словно ветка под копытом коня на морозе треснула.
В дверях Гилберт Гордон из известного клана в Банфшире близ гор Кэрнгормских, чьи младшие сыновья испокон веков в наёмники уходили, в замызганном клетчатом плайде, опершись на тяжёлый голландский мушкет с кремнёвым снапханцем, коему никакая влага не страшна была при хорошей смазке, посмеивался, поглядывая на спорщиков.
Поодаль, от непогоды под навесом для телег спрятавшись, на перевёрнутых ящиках сидели мушкетёры-французы в поблёкших своих, пятнами от копоти пороховой и болотной грязи покрытых, суконных мантелях на заячьем меху, через левое плечо перекинутых.
Жак Лебрен, коего ландскнехты Линка попросту Якобом Коричневым называли, то и дело дыша на коченеющие от пронизывающего холода пальцы, усердно суконкой замки тяжёлых мушкетов протирал, переговариваясь о чём-то негромко с немцем Фрицем Шлоссером, отливающим по соседству в пулелейке над углями круглые мушкетные пули — rundkugeln.
В глубине конюшенной подклети старые наёмники оселками водяными жало длинных рапир наводили и на точильных кругах зазубрины на клинках выправляли. Монотонный, зубовный скрежет металла о камень с глухим уханьем мортир Людвига Вейхера на Покровской горе сливался.
Старый Уильям Рутхэвен, чертыхаясь, пытался высечь искру огнивом, пока немец Йост Мёллер сухую корку, размоченную в ледяной воде из монастырского колодца, жевал угрюмо. Рядом француз Маршан, подложив под зад пустой пороховой бочонок, чинил прогоревший насквозь сапог, поминая ад и чёртова святошу Сигизмунда на своём непонятном для прочих галльском наречии.
— Мо крэх! — безуспешно чиркая кресалом над отсыревшим трутом, вполголоса хрипло выругался Рутхэвен. — Ежели эта изморозь продержится ещё хоть неделю, у меня пальцы к полке мушкета примёрзнут быстрее, чем мы доползём до этих чёртовых проломов! Холоднее, чем у нас в Лоулэнде. Подсыплю-ка я, пожалуй, пороху на трут немного.
— Побереги порох для полки, — угрюмо отозвался Мёллер. — Говорят, что коронные комори-интенданты у короля Сигизмунда закрома все обозные дочиста вымели. Нового привоза до самого снега не будет, покуда раскисший кисель на дорогах морозом не схватится. Жри себе толокно на дождевой воде и помалкивай, покуда за ропот к верёвке не приговорили.
— В пекло! — сплюнул Маршан, яростно орудуя сапожным шилом, будто грабитель ножом в парижской подворотне, вспарывающий живот жертве. — Возьми-ка лучше просаленную нить из подбоя мантеля, авось сухой лоскут искру поймает быстрее намокшего гриба этого.
— Поучал цыплёнок петуха кур топтать, — проворчал шотландец. — Кабы не родственнички мои из нашего клана, что бузу против короля Якоба десять лет назад затеять удумали, я бы сейчас с деньгами, на службе шведам полученными, в своём родовом поместье Хантингтауэр-Касле atholl brose попивал горячий, а не с вами тут мыкался.
— Так ты, стало быть, лэрд шотландский?
— Был бы им, кабы после Заговора Гоури десять лет назад король Яков VI, будь он проклят, все земли и титулы клана не конфисковал и само имя Рутхэвенов не запретил.
С компанией этой по соседству у тлеющего очага, укрытого пропитанной дёгтем, копотью и намокшей от сырости рогожей, которая и от нижнего жара не горела, и секущему ледяному дождю с крупой снежной тлеющие угли залить не давала, сидя на дубовом чурбаке, Анри Лефевр, что из кузнецов в минёры подался, кожаный бандельер натирал жиром, изредка незлобиво солёными шутками с чистившим аркебузу Айеном МакГиллеаном перебрасываясь.
Рогожа над очагом тепло к земле прижимала, сидящих вокруг очага людей согревая, а заодно дым весь рассеивала, чтобы он не густым столбом в небо устремлялся, расположение табора пушкарям смоленским указывая.
— Колбаски бы сейчас... Да не какой-то там — из кишок свиных, а настоящую marag dhubh из чистой крови овечьей с овсянкой и луком, как у нас, в Хайленде…
— Со своей-то колбаской ты, Джон МакГинн, вдоволь уже наигрался? Ну, так за чем дело стало, возьми мою. — ухмыльнулся француз.
— Я Айен из клана МакГиллеанов… МакГинном меня эти болваны в полку Вейхера записали. У нас-то в горах за такое бы тебе живо бока намяли. Что там у тебя за колбаса и откуда ей взяться, я в толк никак не возьму, когда мы который уж день сухарями одними питаемся.
— Та самая колбаска, та самая… Которая у всякого настоящего мужчины имеется. — Анри беззвучно от смеха покатился.
До МакГиллеана, наконец, начал доходить смысл перчёной шутки. Ещё и все вокруг тоже посмеиваться начали. Только один Мёллер с серьёзным видом заметил:
— Что вы смыслите в колбасах, болваны, ведь лучшие из них только у нас в Баварии из кишок свиных делать умеют!
Покраснев от обиды, рыжеволосый горец вскочил, как ужаленный, за кинжал-биодаг хватась. Анри тоже поднялся медленно, руку на эфес шпаги положив. Лишь грозный окрик Томаса Личфилда остудил горячие головы, о смертной казни за поединки напомнив.
Так в грязи и бескормице наёмники в Троицком монастыре обретались. А всё ж против смоленцев самих, изголодавших вконец и измождённых, — в холе да призрении жили. Берёг Сигизмунд иноземцев, не вполне на своевольную шляхту свою полагаясь.
Прямо под навесами двора от медных котлов с мучной похлёбкой, прогорклой солониной приправленной, облака пара вздымались. О вареве-то гороховом со свиным шпиком из королевских обозов теперь уж только вспоминать приходилось тоскливо. Пищу бедняков эту, которой и сам король нынче питался, пивом да водой колодезной запивали, Сигизмунда костеря за мнимую щедрость его и к милости Божьей взывая.
— Не думайте, герр Крайль, что здесь, в этих кельях, весь наш табор ютится. Нам, коронному затягу, от Сигизмундовых щедрот лишь эти гнилые подклети да пустые бочки достались. А вон там, по косогору выше, кошем две сотни копейщиков Любомирского встали. Цум Тойфель! Магнатские сынки своих холёных коней-россов в монастырском дерьме не поставят на коновязи. Они-то там, за рогатками, из панских обозов и окорока жрут, и крупу, и добрый венгерский вайн бочками, пока мы тут толокно на дождевой воде в котлах замешиваем. Хорошо, если лук или чеснок раздобыть удаётся! Делиться с нами, коронной пехотой, эти паны и не думают.
У самой воды, у моста прямо в шанцах, маршалк Дорогостайский своих мадьяр посадил. Эти цепные псы никого к реке и на выстрел не подпускают. Держатся особняком, по-нашему ни бельмеса не разумеют, только саблями машут да зубы скалят. Первейшими кавалерами мнят себя, а нас, ветеранов, за безродную шваль держат, будто мы за ломаный пфенниг воюем. Попробуй-ка наши парни к их кострам подойти погреться — враз на ножах сцепятся с ними. Так и гнием порознь: мы в грязи трезвые да злые, шляхта на холме сытая, а венгры у моста — настороже, будто стая волчья. К Днепру без их спроса и мышь не проскочит, дуннерветтер!
— Стой, да я ведь знаю тебя! — вскричал вдруг Рутхэвен, вскакивая со своего места и опрокидывая чурбак, служивший ему табуретом, едва Юхан Крэилл поравнялся с сидящими под навесом. — Ведь ты же Джон-великан тот самый, что восемнадцать лет назад под стенами выборгскими принёс нам победу… А пять лет спустя, ох, и задал же ты нам жару под тем камнем! Думал, от смеха я лопну, когда болван этот Мортен Классон с конём своим вместе к тебе на вершину по деревянным мосткам взгромоздился. Четверть века назад безусым юнцом я к Флемингу поступил на службу и немало дорог Остерланда и лесных троп исхаживал. Отряд мой сам герцог Карл удостоил чести, пытаясь его распустить безуспешно, ведь мы Класу Флемингу и его серебру верность хранили. Говорят, после Клушина привезли тебя в полном беспамятстве… А не встречал ли ты, случаем, Соуни Рутхэвена среди шотландцев Де ла Гарди ваших? Волею судьбы, этот сородич мой в другом лагере оказался…
— Да вы воистину здесь популярны, герр Крайль! — не без зависти осклабился Конрад Линк.
Но тот в ответ лишь плечами пожал:
— Кабы я каждого skotti по имени знал да всех huovi Флеминга помнил, боюсь, им бы весьма несдобровать было и пришлось худо.
Вопреки этому скрытому намёку на угрозу, старый шотландец рассмеялся и миролюбиво махнул рукой, усаживаясь обратно на полено.
— Но теперь-то ты и сам здесь, и тому самому Сигизмунду служишь, с которым сражался столь яростно. Так что, к чему нам ссориться да пререкаться впустую?
НЕСЛОМЛЕННАЯ ТВЕРДЫНЯ
Тяжёлым, гнилым туманом, который по утрам русло Днепра скрадывал, наползала на Смоленск эта осень. Солнце полный круг совершило — целый год позади остался, непрерывным гулом налитой, свистом ядер летящих, скрежетом сабель и дробным рокотом разлетающегося кирпичного крошева наполненный.
Угрюмо и твёрдо стоял древний город за стенами фёдорова творения, матёрому зверю-подранку подобно, в холмы могучими лапами упираясь. Прясла стен крепостных серыми струпьями копоти сплошь покрылись, щербинами от ядер кулеврин, картаун и мортир польских, оплывшими заплатами возведённых поспешно земляных раскатов в проломах бугрясь и темнея. Днепровские и Копытенские ворота, на которые жигимонтовы люди раз за разом всю ярость приступов своих обрушивали, обгорели, закоптились, но, изнутри землёй и камнями заложенные, стояли намертво.
Внутри кольца Смоленск дышал трудно, скупо, с привкусом смрадным могильной сырости и прогорклой гари пожарищ. Мор великий и голод, кои в дома пришли вслед за ядрами, едва ли не половину жителей выкосили. Каменные подклети Мономахова собора и глубокие глинистые овраги у Пятницкого конца последним приютом для нескольких тысяч душ стали, но всякий, кто на ногах ещё мог держаться, в башнях и на стенах бился, заскорузлых пальцев на пищалях и бердышах не разжимая.
Стены же сами словно ни живым, ни мёртвым не принадлежали больше. Единым щитом они сделались с городом, одним телом, сросшимся из дворян, стрельцов, людей посадских да чернецов печерских, что в подземных колодцах-слухах стояли ночами.
Когда пушечные раскаты стихали немного, мёртвая, звенящая тишина нависала. Чутко тогда Смоленск слушал землю. Слушал, ухом к сырому полу подкопных слухов прильнув: не скрежещут ли впотьмах лопаты под башнями, не крадутся ли через рвы гайдуки к свежим брешам? Женщины тихо молились перед божницами, истощённых детей баюкая, а денщики в Воеводской избе при неверном свете лучин перьями поскрипывали, пороховую казну, крупицы свинца и сальные свечи из жира гусиного для «слухов» ночных и подкопных работ в Записных книгах подсчитывая.
Не просто оборонялся Смоленск. Но в тусклом свечении зорь осенних, сочащемся алой кровью, сквозь прорехи в пороховом дыму вечным, нерушимым оплотом христианского закона средь шабаша бесовского несломленная сия твердыня стояла. Со всех сторон осаждённый, иссечённый мортирными бомбами, бесконечным постом изнурённый, гордо и грозно с Соборной горы взирал град сей на стан королевский, словно говоря: камень можно раскрошить в щебень, но ключей от ворот ни один чужеземец никогда не дождётся, покуда жив хоть один защитник Смоленска!
— Так ты сам из чухны, корелянского роду-племени, стало быть, будешь? Али из немец из свеев? — с хитрым прищуром, устало подперев согнутой в локте рукой голову, сурово вопрошал Юхана восседающий за широким дубовым столом крепкого сложения человек лет тридцати — тридцати пяти. — Допреж, чем слово твоё слушать, ведать хочу какой ты веры и какому Богу служишь да церкви какой приписан.
На тёмной, непокрытой поверхности стола разложены были чертежи крепости — ещё во времена Годунова рукою Фёдора Савельева, Конём прозванного, начертанные. Рядом списки припасов и Разрядная книга лежали, куда все сведения о боях, уроне стенам и распределении людей по пряслам и башням вносились.
Редкие серебряные нити седины в окладистой бороде и усах поблёскивали в неверном свечном свете Воеводской избы у подножия Мономахова холма. Гордое, непреклонное лицо отпечаток выпавших на его долю испытаний и многих бессонных ночей хранило. Лишь пристальный взгляд внимательных серых глаз из-под припухших век на измождённом челе оставался ясным. Будто негасимым огнём взор этот светился, из недр души пламенной поднимаясь, друзей согревая, а врагов повергая в смятение и ужас.
«Если б не борода его эта, — поймал себя Юхан на мысли, — то был бы он на Туомаса Теппойнена похож, пожалуй. Таким я учителя и друга моего в первую нашу встречу запомнил. Та же уверенность сквозит в этом взоре, и та же ненависть к врагу пылает в нём неистребимая…»
Из-под юшмана с рядами пластин, украшенных золотой наводкой, выглядывали полы и рукава алой ферязи с золотым шитьём.
Тут же, одесную воеводы, на столе лежала огромная сабля в дорогих ножнах и золочёная ерихонка с наушами, бармицей и стрелой-выкружкой, что лицо от косых ударов защищала.
— Веры-то я одной с тобою — креккской, истинной… Не лутеранесской. От рождения Юханом по имени деда был назван. Поп же в Раасули корельской Ийваном нарёк при крещении, — прямо и твёрдо взглянул Крэилл в глаза Шеину.
Подхваченный ночью дозором водяным в лодке на реке Непре, сказался Крэилл стрельцам беглецом из плена с вестями важными самому воеводе о судьбе государя Василия Шуйского. Вестовых таких из вражьего стана берегли особо — и живыми для расспроса в Разрядную — Воеводскую избу прямиком доставляли.
Царивший в ней стойкий дух расплавленного воска и чернил, смешанный с запахом дыма от тлеющих лучин и едким смрадом пороховой гари, залетавшем снаружи, казался поистине райского благоухания полон после сырости погребной, мрака и вечного холода осадного застенка в глухом каменном подклете собора Пречистой Богородицы на холме Мономаховом.
Пленных же на подворье архиепископа Сергия большей частью держали. Только расспрос с пристрастием пытчиками в подвале под Разрядной избой вёлся. Иноземцев же с вестями, однако, тайно в судейской комнате воевода самолично расспрашивал. Иным и горячий сбитень с едой подавались сытной, что в осаждённом Смоленске дороже золота стала. Тогда как и сам воевода, и дьяки его наравне с прочими защитниками одними лишь сухарями да солониной питались, водой из колодца у Соборной горы запивая.
О родстве своём кровном с династией Васа он, однако, промолчать предпочёл. Да и что ему самому от той крови конунгов было шведских? Ничего не значило это для него ни в прошлом, ни теперь. Всё так же в душе продолжал Юхан себя сыном Тахво-охотника и дочери мельника считать из Метсякюля, учеником Туомаса Теппойнена, разведчиком-vakooja из Карьялы... А вовсе не сыном Кустаа Ваасы и королевы Кайсы, что дядей самому Сигизмунду приходится.
Дощатые ставни избы Воеводской, которыми наглухо окна были закрыты, то и дело от ударов тяжёлых мортир вздрагивали — пушки жигимонтовы по крепости денно и нощно били.
— Ивашкою, стало быть, прозываешься… А ну, знаменуйся крестом истинным по закону нашему христианскому!
Юхан, сложив мизинец, большой и безымянный пальцы во имя Святой Троицы, а указательный и средний — слегка преклонённый в знак Божеского и Человеческого естества Христова — протянув вместе, перекрестился.
Дверь отворилась со скрипом. Через высокий порог переступив, вошёл в избу коренастый человек, в кольчужный доспех-бехтерец облачённый — второй воевода осадный, князь Пётр Иванович Горчаков:
— Посылал за мной, Михайло Борисович?
— Заходи, заходи, князь. Звал тебя. Зело предивную птицу дозорные давеча у Днепра изловили.
— Нешто самого Жигимонта поймали?
— Эко вымолвил, Жигимонта… Но того ради и сам я из башни своей Ратмоновской, шанцы литовские на Чечетова оставив, сюда пожаловал, да заодно и тебя с Никоном Алексеевым вызвал. Осадные головы, чай, и без вас за Оврамевскими и Еленевскими воротами доглядят покуда, литве не попустят. Где лешие дьяка нашего воеводского носят?
— До Соборной горы да избы Воеводской с полуденной стороны для бесконного путь не близок.
— Ладно, без него расспрос учинять будем. Должно, явится скоро. Сказывается нам человек сей Иваном Крыелом, родом из чухны корельской. Будто бы дьяку Репьеву вожем-лагатаем служил он ещё в Кореле да воеводе Семёну Кропоткину. У самого государя полковником был с войском брата его, князя Дмитрия. С вестями ныне от царя Василия бежал из самого Волока.
Присев сбоку на скамью, искоса и угрюмо на Юхана из-под косматых бровей Горчаков поглядывал:
— Мнится мне, Михайло Борисович, что лазутчиком в Смоленск он шёл тайно, а дозорным и тебе наврал о себе всё. Повесить его, да и вся недолга! У меня, вон, своих печалей в достатке! Холоп мой Степан без моей на то воли бобровному мастеру Игнату самопал мой продал, паскудник. Пришлось Богдашку послать Романчикова вернуть ручницу.
— Это не того ли, что в мае тайную корчму пушкаря Петра Красильника сыскать нами был послан?
— Того самого, Михайло Борисович. Он и Красильника самого изловил, и бочку пива из шинка прикатил воровского. Питухи только все убегли, окромя стрельца одного, что хмельной там валялся. А с этим что промышлять долго? Повесить его!
— Постой, погоди, Пётр Иванович! Повесить-то его завсегда успеем. Веры ведь он одной с нами. Тут прежде расспрос учинить нужно.
— Что с того? Мало ли мы изменников государевых веры нашей на веку своём видели? Возьми смоленца хоть беглого, Игнашку Дмитреева, али того, что от литвинов к нам приходил прошлым годом, город сдать предлагая — мещанина Богдашку Велижанина, иуд паскудных. Да и ныне бояре московские, псы зловонные, подлецы, по жигимонтову табору мыкаются, милости добиваясь. Корела то под кем нынче? Кому крест целовала — Вору тушинскому аль жигимонтову Владиславу?
— Бог её ведает… Посланец, что Грамоту с повелением совета боярского Смоленск сдать привозил нам, сказывал, будто многие города уже Владиславу крест целовали. Да и мы, как ты сам помнишь, королевича того порешили на сходе царём признать, ежели отец его, Жигимонт, полки свои отведёт от Смоленска да захваченные земли очистит и зарок даст впредь рубежи не попирать наши! Что молвишь, сын чухонской? Под кем Корела?
— Прости, боярин, но о том и мне ничего не ведомо, — пожал Юхан плечами, связанными спереди руками почесав нос. — Почти два года как вместе с Яакко Лаккарти покинули мы земли Карьялы. По выборгскому же докончанию Корела, Кексхолм, снова шведскому королю отходила. Но до последнего дня, как слышал я, так и не передали её шведам.
— Свеи нам хоть и поборники ныне в деле, а землями нашими не след разбрасываться! — проворчал Шеин. — Эдак-то и Смоленск можно было отдать литвинам, како бояре в Москве измыслили и нас к тому такожде склонить восхотели.
— А такого им, псам папежским! — князь Горчаков сложил кукиш из пальцев и невидимому врагу будто под нос сунул. — Только я этому корелянину всё одно не верю! Лжёт он! Надобно повесить его, а прежде пытчикам отдать для расспроса. Враз до всего дознаемся!
— Да больно уж, Пётр Иванович, ложь мудрёна... Для лазутчика бы попроще чего измыслить. Ведомо ли тебе, Ивашка Крыел, что за обманные и воровские речи у меня один суд — в петле на стене качаться? — Шеин снова пристально вгляделся в лицо пленника и погладил ладонью рукоять сабли. — Целуй крест на том, что польскому королю не служишь и не смуту в Смоленск сеять явился!
Шеин кивнул на божницу.
— Говори прямиком, как на духу пред Богом: для чего пожаловал и не от королевских ли людей подослан со злым умыслом? — грозно кулаком по столу князь Горчаков стукнул.
— В битве на Ксатти раненым в плен поляками взятый, в обители Святой Троицы, что у пристани Кловской, в беспамятстве я пребывал долго. Туда же и Васили Сюйский с братьями его из Волока привезён был. Того я не видел, разум впотьмах блуждал мой. Чернец же тот, что за мною ходил да доглядывал, сказывал после, как поляки над старцем глумились, колена преклонить перед королём польским требуя. Братья Ийван и Митри — так те сразу ниц пали. Васили же, слёзы глотая, лишь выпрямился гордо и Сигизмунду не пожелал в ноги кланяться. Только силой и побоями бросили его на землю…
Оба воеводы переглянулись многозначительно.
— Про государя, силком в монахи постриженного да в платье чернецком сперва в Чудову обитель, а после в Иосифов монастырь сосланного, мы уж слыхали от бояр тех, что сызнова к нам пожаловали с повелением своим Смоленск сдать Жигимонту. — Потупившись, после недолгого молчания проговорил Шеин. — А мы-то ведь позапрошлым годом в мае две с половиной тысячи людей ратных Скопину-Шуйскому и Пунцию выслали от себя на подмогу. Нешто напрасно всё было?
— Три приказа стрелецких да детей боярских князя Якова Барятинского и Семёна Ододурова к Торжку ушли от Смоленска. Эх, знать бы тогда, Михайло Борисович, что у самих вскоре на счету каждый ратник будет!
— Ну, а ты, Иван Крыел, не встречал ли тех людей наших, коли и сам, како молвишь, в войске был свейском, и с Пунцием самим да Скопиным знался?
— При Каменке и Твери-Тихвере храбро рядом с нами санкарит ваши бились! Равным мужам смоленетским не сыскать в битве.
— Лестью ты нас не купишь… По каковой же надобности в крепость сию аки тать ночной крался, тайно Днепром пробираясь?
— По умыслу хитрому воеводы одного польского к тебе я был послан, дабы склонить град сей без излития крови сдать на королевское имя с милостью. А умыслили они меня послать, дабы угрозою картаун могучих литья слуцкого, что в табор доставили днями, — сердце твоё привести в устрашение.
Расширенные поначалу от удивления глаза Михайлы Шеина вдруг сузились, как у татарского мирзы сделавшись, и неожиданно вся Воеводская изба не от пушечных залпов ходуном заходила, а от хохота, грому подобного.
Смеху его, отложив перья, коими порох на башни, свечи на слухи, свинец и припасы в Записную книгу отписывались, вторили находившиеся тут же денщики из мелкопоместных дворян-земцев на длинных лавках, кои денно и нощно при Разрядном приказе теперь обретались на службе осадной, покуда воеводы да дьяки с подьячими на стенах и башнях стояли.
Князь Пётр Горчаков, хоть наравне с прочими и не хохотал до упаду, но бородой покрутил, усмехаясь:
— Ну, устрашил уж, так устрашил…
Шеин же, вытирая рукавом льющиеся по щекам слёзы, наконец вымолвил:
— Стало быть, повелеть мне ворота все днесь отворить без боя да завалы из земли и камней в воротных разгрести башнях, а ратным людям — сабли преклонить с бердышами? Впору дьякам моим сдаточные записи подписывать, а мне самому Жигимонту челом бить о сдаче! Да архиепископа Сергия с клиром и целовальниками навстречу полякам выслать с ключами…
— Нашли, чем стращать! — Горчаков снова хмыкнул. — В первый осадный день ещё болванами медными с зельем, петардами называемыми, Оврамевские ворота, кои под началом моим и осадного головы Кречета Микулина состояли, а с полуночи — и Копытецкие, литвины сходу проломить исхитрились. Да приступы их мы всё одно отбили. Рейтары конные уж было и в Смоленск ворвались. Да тех мы вон вышибли, будто псов приблудных. И после минами своими да пушками то здесь, то там пробиться стремились. Без толку! Стоит Смоленск и стоять будет!
— В июле же прясла у Копытецких ворот и грановитую башню из рижских бомбард сокрушили, широкий пролом проделав. Мы же, замысел разгадав их преподлый, загодя земляные валы прежней крепости, что при государе Иоанне Васильевиче возводилась, за новыми стенами каменными досыпали и укрепили, городнями обложив дубовыми, вал старый в неодолимый раскат превратив и проход в нём, от Копытецких ворот шедший, засыпав.
Крэилл рассказу воевод внимал чутко, разумом немало битв повидавшего воина в каждое услышанное слово вникая, да бесстрашием их великим и кремнёвой твёрдостью восхищаясь. И хоть странным весьма, диковинным даже поначалу старому разведчику показалось, что двое храбрецов этих, во главе сей твердыни каменной на реке Непре стоящих, перед ним, чужаком, будто души свои раскрывают настежь, но осенило его вдруг вскоре, что не для него вовсе они сказ ведут свой!
Для самих себя, осадою истомлённых, вехи битвы великой за зубчатыми стенами Смолэска по косточкам ныне перебирают. Будто у алтаря сверяясь на исповеди — всё ль сделано ладно, не упущено ли чего в догляде, и на какое ещё разорённое место им отныне свой зоркий взор в обороне устремить следует: укрепить ли где вал осыпавшийся, подлатать ли щиты дубовые да пролом заложить камнями, людей по раскатам расставить да новые слухи потайные прокопать под башнями?
— …Когда же литвины в брешь всем сонмом своим устремились бесовским, такую трёпку им задали, что немало их обратно в пекло отправили! Сзади по ним и охочие люди из леса по знаку с башен ударили, погреба пороховые подняв на воздух. Так ли всё было, Михайло Борисович?
Шеин кивнул согласно и не без гордости, с хитрецой во взоре ладони потерев одна о другую, словно омовение совершая:
— Истинно так, Пётр Иванович. В радости же пребывая великой от победы под Клушином да полагая, что мы тут, в Смоленске, духом с того вельми пали, Жигимонт сроку три дня дал нам, чтобы сдать крепость. Опосля же грозился с лица земли пушками своими стереть город и всех нас до единого изничтожить. Сызнова измыслил брешь меж Копытецкими воротами и грановитой башней проделать. Да мы ждать-то не стали, а из-под вала у подножия башни той под Чурильевский овраг с речкой сами подкоп тайный вывели, точь-в-точь под шанец с квартанами великими. Пороху туда заложили излиха да и наряд их пушечный, что из Вильны да Риги привезён был, разнесли в прах!
— И три «Монаха» виленских, — подхватил второй воевода, — и «Девка», из тех двух, что литвины «Паннами» называют, и «Волк», и «Сокол» — все в куски разлетелись!
— Сердце щемило — наши ведь пушечки, людьми мастеровыми при Иоанне Васильевиче ещё отлитые да в Ливонскую войну литвинами и захваченные. — Поднявшись из-за стола, Шеин принялся по избе расхаживать, затекшие ноги разминая.
— А что, что делать-то было, Михайло Борисович, коли теперь они по нам же и палить стали? — вздохнул Горчаков, разводя руками. — Не утащить же с собою.
— Тогда я ратников своих за стену на вылазку бросил. Те приставников пушечных саблями порубили, а пушки уцелевшие — «Брата», «Панну» и «Василиска» — заклепали. Покуда ещё починят литвины! — С тех самых пор вреда нам излиха мортиры те жигимонтовы, верхового наряда пушки, сотворить боле не могут.
Словно опровергая слова воеводы, бревенчатая изба в очередной раз содрогнулась утробно — да так, что сухая труха из-под балок дубовых за ворот струёй посыпалась. Жалобное, испуганное ржание конское и истошные крики людские глухо сквозь толщу стен донеслись снаружи. Видно, одно из литых ядер особенно близко куда-то в кручу Соборной горы угодило, взрыв землю.
— В Ратмоновой-то башне оно всяко надёжнее, чем тут будет… Хотя она и ввиду самом шанцев вейхерских, — покрутил головой Шеин, насыпавшуюся сверху серую взвесь с волос и бороды стряхивая сердито.
В створы дверные просунулась взлохмаченная голова воеводского дьяка Никона Олексеева. Но обернувшись назад тут же, во тьму сеней, прикрикнул тот зычно:
— Фрол, Левонтей! В сенях обождите покамест. А Иван Дернов с Олексеем Желобинским пущай в погребах на холме Мономаховом зелья пищального два пуда возьмут для башни Еленевской.
К воеводам, наконец, лицом обратившись, дьяк поклонился в пояс:
— Овин на Сергиевом подворье еретики окаянные начисто развалили, а в нём литвинов полоненных скопом поубивало немерено. Зело днесь Литва лютует! Не сойти ли в подклет вам каменный, бояре, от греха-то подале?
— Бог с тобой, Никон, благодарствуем за заботу, о нас не кручинься, под Богом все ходим. Литвинов же убиенных вели со стены в ров сбросить, покуда не засмердели, псы окаянные. То Бог им воздал по делам их! Прошлым-то годом ядро эдак прямо в Пятницкую церкву влетело да пятерых иноков враз поубивало. А сколь с той поры смоленского люда побило — не счесть уж.
Тем временем, долгими глотками испив жадно воды из корчаги, дьяк обратил взор на притихших денщиков на лавках и строго погрозил пальцем:
— А Яшке Дернову, Кузьке да Митьке, детям Семёновым, а с ними Ивашке Ломанову, стервецам, передайте, как по наряду в Разряд заступят, что за давешние описки корявые их в Записной книге в цифирях зело впредь наказывать буду. Высечь велю!
Денщики захихикали.
— Стало быть, новые квартаны ноне пришли к литвинам? — продолжил Шеин разговор, на ёрзающих денщиков грозно зыркнув. Лицо его посерьёзнело. — Ну, Бог даст, и с оными совладаем! Сказывай далее, что ещё в стане Жигимонта зрел ты. Ведать хочу, сколь это с вестями лазутчиков наших сходно! Где нынче мины копают и верно ли в слухах-колодцах то люди Ивана Шпилина, пушкаря, проведывают.
— Видел подходы… Роют мину одну, пасти медвежьей подобную, за рвом, из самого оврага, что против башни малой о четырёх углах, меж круглой той, что уже разрушена сильно, и другой к полуночи, в коей ворота по пряслу на полдень выходят. Порох к ней свозят в бочках и в кожаных мешках стаскивают. Да тут же в ровики и закладывают, шкурами мокрыми накрывая, чтоб искра какая не залетела.
— Ох, ироды окаянные! На Безымянную башню нешто теперь наметились? Неймётся поганцам. От Чурильевского оврага, стало быть, роют. Мало будто урону мы у Копытецкой башни им учинили. А они всё одно лезут, как дитё неразумное, покудова лбом не стукнутся. Эхма! Вот кабы ту мину их да самим подорвать сызнова! Да не в ту пору, когда Литва с немцами для приступа изготовятся, а когда мы их там в полном сборе встретить готовы будем… — словно размышляя вслух, проговорил воевода.
— В трёх десятках шагов же от рва с полунощного запада в землю деревянные помосты вкопаны для мортир, фальконетов и главных их пушек проломных — полукартауны «Крокодил» радзивилловской и кулеврины одной огромной, «Святым Николаем» названной. Насыпи земляные там пушкарей немецких от пищального огня со стен защищают. От горы же на полуночном берегу Непра две мортиры могучие, картауны да каменнострельные пушки «Четыре Евангелиста» восьмифунтовые посад, прясла стен и холм сей с собором ядрами и каменной дробью осыпают. От них-то, должно быть, и теперь ядро прилетело.
— То истинно! — Кивнул Горчаков, бороду почесав. — С Покровской горы из пушек своих они нам вельми не дают покоя!
— Прибрежная-то сторона полуночная в низинке лежит, — поддержал Шеин сотоварища. — оттуда они реку простреливают, Богословскую и Пятницкую башни, водяные ворота под огнём держат, где стрельцы дозорные Ивана Жидовинова давеча тебя подобрали. Ясно теперь, отчего пальба на реке тогда стихла! Дабы лодке твоей подплыть дать поближе…
— Стало быть, — задумчиво почесал в затылке воеводский дьяк Никон Олексеев, — у Копытецких-то ворот на шанцах Потоцкого взамен взорванных нами, теперь четыре проломные пушки остались, мортир не считая? Из них-то они, знать, и бьют беспрестанно, подошву стены ковыряя! Зубцы каменные на стене покрошили в щебень, бойницы сбили, так что ратникам нашим от свинца вражьего и укрыться негде, погибель принимают великую. Днем и ночью ядрами силятся еретики пролом новый для приступа выбить.
— Потоцкий, собачий сын, супротив Копытецкой башни затаился, — скрипнул зубами Горчаков, — выжидает, вишь, покуда сызнова сокрушат прясло…
— Имечко-то какое измыслили дивное, пёсьи дети, «Коркодил…» Тьфу! —плюнул в сердцах дьяк и перекрестился тут же. — Порожденье ехиднино. Нешто, из гербов радзивилловских княжеских?
— Не повелеть ли, Михайло Борисович, осадному голове на Копытецких воротах Василию Петрыкину, который над слухами там начальствует, да вяземскому дворянину Василию Коробанову свечей взять поболе да проведать, сколь близко уже подобрались литвины? А то может мину навстречу прокопать, да и поднять на воздух!
— Что делать нам належит, то после обмыслим… Теперь же судьбу сего великана рассудить надобно. Чего же ещё ты ждёшь от нас, кроме смерти, Иван Крыел, чухонский сын?
Помолчав, Юхан отвесил каждому из воевод и дьяку поясной поклон по обычаю земли здешней, и спокойно и тихо заговорил, стараясь подбирать слова тщательно:
— Всю жизнь свою сражался честно я с тем, кто ныне стены твердыни сей попирает… Бог мне свидетель, что и в плену не склонился я перед врагами своими. В воле твоей господской, боярин, казнить меня, на стене в виду у поляков, как и прочих, повесив. Смерть эту приму я смиренно и с честью, чтобы и она ответом ненавистному мне королю польскому послужила. Я же ко встрече с Господом давно готов уж, и нет той смерти, которая бы сердце старого воина Карьялан маа из страха перед ней дрогнуть заставила! Ежели казнить не велишь сразу, дозволь в крепости мне остаться и голову на стенах Смолэска сложить с честью!
— Ладно глаголишь… Вельми ладно… — уже без тени усмешки проговорил первый воевода. — Повесить-то тебя нам недолго. Да много ли проку будет с того, что вороны труп исклюют твой, а литве с того ни тепло, ни студёно, ни солоно, ни пресно?
Снова пронзительные глаза Шеина, будто две щёлочки у ханского мирзы, стали. Долгим взглядом он молча разглядывал стоящего перед ним великана-чухонца, будто пытался в самые сокровенные уголки его сердца мысленным взором проникнуть.
— Голову на поле бранном сложить, Иван Крыел, сын чухонский Степанов, то дело нехитрое, — наконец медленно проговорил воевода. — А вот к полякам назад вернуться и службу добрую сослужить нам ты и впрямь мог бы, коли раденье к тому имеешь и воля твоя на то есть… Тогда и поглядим, что ты за птица диковинная.
— Чем же могу я послужить за стенами?
— Есть у нас всюду вокруг крепости люди верные… Окрестные уездные жители, кои над врагами государевыми промышляют. Снесёшь им Грамоту от меня: стоять усердно за святые Божия церкви, и за пречистый образ Смоленской Богородицы, и за веру правую от латынского разорения. По дорогам заставы крепить, королевских людей на кормежках имать и побивать, языков добывать и вести от них присылать городу, а обозам коронным не давать ходу…
— Как же я Грамоту ту через поляков смогу пронести незаметно?
Шеин и Горчаков с Никоном рассмеялись.
— Уж не думал ли ты, что мы бумагу тебе дадим воеводскую, сургучом запечатанную? Пергамента тонкого свиток малюсенький, чернилами железными, добрыми, из шишек дубовых писаный, в одёжу зашьём тебе, да так и через лаз водяной и отправим за стену. Коли вздумают с тебя кафтан твой сорвать да сыщут сию грамоту, скажешь, не ведаешь, мол, ничего, при побеге из крепости с убитого снял одёжу. Тому чернецу, что, как сказывал ты, за тобою приглядывал в обители Троицкой, передашь его. Да молви слово ему от меня приветное: «Одигитрия!» В ответ же — «Меркурий-воин» услышишь.
ОДИГИТРИЯ
— А ведь я знал, знал, что Иоганнес Крайль в конце концов на сторону добрых христиан обратится всенепременно! — осклабившись в ухмылке, встретил Юхана, выходящего из покоев маршалка литовского Кшиштофа Дорогостайского в монастыре Святой Троицы на Кловке, капитан Конрад Линке. — Согласитесь, герр Крайль, и Господа я в свидетели в том призываю, что варварам внутри стен сей дьявольской крепи доверять так же нелепо бы было, как стае волков посреди тёмного леса! Оглянуться не успеешь, как с потрохами сожрут заживо.
Маявшиеся у монастырских ворот звядовцы, доставившие связанного Крэилла, которого они за волосы из заполненного осенними водами рва за восточной стеной с Криволучинской башней еле вытащили, видя, что на кол на сей раз сажать никого не будут, по команде своего десятского разочарованно вскочили обратно в сёдла.
Из-под заледеневшего навеса, завидев Юхана, и старый его приятель Индрик Пильчак выбрался. Приветственно взмахнув рукой и заулыбавшись, рыжебородый шкипер вразвалку заковылял навстречу.
— Не думай, — буркнул Крэилл в ответ Линку сердито, — будто мнение моё о тебе и об измене твоей с прочими в битве при Клюссине поменялось хоть как-то после того, как я из Смолэска ноги едва унёс от гнева воеводского. И что происходящее всё, как и моя служба полякам вынужденная, радость у меня теперь вызывает безмерную. Поступать так я поневоле вынужден! Да и стар я уже для того, чтобы каменными стоками ползком пробираться в воде ледяной по шею, ужу подобно, и рвы переплывать. Спиной-то потом не тебе маяться! Ещё и с ногою хромой вдобавок... Руками пришлось грести, по илистому дну пробираясь.
— Пусть так, пусть так! За спину свою не волнуйся, Марек Рац, цырульник личный герра Дорогостайского, горячий компресс из трав к ней приложит и ногу твою целебным бальзамом умастит. Что до всего прочего, то я предпочитаю повороты судьбы эти с волей Господа связывать. Что же герр Дорогостайский вам далее приказал делать?
— В походную канцелярию пред очи самого Великого литовского канцлера Сапеги велено мне отправляться. Покажешь дорогу? Ведь я понятия не имею, как среди этих мусорных куч и грязи что-то найти ещё можно.
— Варум нихт, дуннерветтер? Там вас, герр Крайль, очевидно, досконально расспросят. Также и iuramentum purgatorium — присягу очистительную — на Библии принести надо будет! После же записи в компут-реестр подскарбий коронный поруку вам выдаст — о зачислении на жолд свидетельство, жалованье королевское. По ней уж и несколько талеров на хлеб да пиво получить можно, ну и несколько локтей сукна венгерского с кожей для сапог. Тогда-то и отметим обращение ваше, как подобает истинным товарищам по оружию! Но прежде того нам сегодня развлечение предстоит весьма презабавное — пойманных разбойников-шишей колесовать должны виду осаждённой крепости при всём войске для устрашения!
— Как же так вышло, что канцелярия литовская коронными делами и жолдом теперь заправляет, коли и скарб у неё свой, литовский? Литвина какого или шляхтича литовского поди-ка, назови поляком, сразу за саблю схватится. Как и наоборот, пожалуй.
— Так ведь коронный канцлер Гембицкий сам в Польше остался… А Якуб Задзик при Сигизмунде всего лишь секретарь коронный и всеми делами не ведает, одни только отчёты знай себе строчит в Варшаву. Оттого-то король от себя и от сына своего Владислава документы поручил все Сапеге подписывать. Мы все, как наёмники, в коронном войске Жолкевского состоим на службе и ему присягали, но хоть дела все в его отсутствие через канцелярию Сапеги проходят, выдачей зольда нам польный писарь коронный ведает, воевода Потоцкий... Жолкевский ведь после своей с королём ссоры в Польшу обратно уехал, Шуйских с собой прихватив, а Сигизмунд все клушинские договорённости отменил и присяги от нас не Владиславу, а лично себе требует. Вот мы и сами теперь, как висельники в петле, между короной и канцелярией болтаемся.
— Так что, идём мы, Саатана или болтать тут попусту будем? — Юхан в нетерпении показном и клюкой о заледеневшую землю пристукнул, на которую всё ещё при ходьбе опирался. — Пожрать уже худо-бедно да выпить охота у очага в тепле монастырском. Не век же на дворе под дождём этим мокнуть.
— К Сапеге, полагаю, в канцелярию наведаться ещё мы успеем с вами. Сам же великий канцлер при больном Сигизмунде, скорее всего, находится неотлучно. Тем паче, что все сегодня наверняка на казнь убийц и воров смотреть отправятся и делами канцелярскими заниматься недосуг будет. Зрелище, уверяю вас, столь же, сколь и сажание на кол, увлекательное! Куда веселее простого повешения. Может и само Величество Его, Сигизмунд, пожалует, если здоровье позволит. Какая-то хворь короля в постель уложила внезапно... Недаром Потоцкий с братом своим Якубом бразды все себе прибрали, а Жолкевского славой превзойти желая, Смоленском сами теперь овладеть стремятся. Не без хвастовства скажу, что самим гетманом-наместником нам, сынам Священной Римской империи, в первых рядах наступать приказано.
— Неужто же вам дер зольд, наконец, и все долги выплатили, что вы, очертя голову, готовы и к волку в пасть броситься?
— Увы, герр Крайль! У всех нас давно раки в кошельках поселились. Ещё и проклятые маркитанеры с лупячниками на всё цену ломят!
— Брось, Линк, — рассмеялся Крэилл. — Ведь не только Де ла Гарди вам кошель, золотых гульденов полный, выдал, который ты же присвоил, но и Жолкевский из захваченного им при Клушине золота отвалил авансом немало. Дер зольда не считая из казны коронной! Да вы воистину самые богатые среди солдат Сигизмунда... Ты же, как плаксивая бабёнка, всё ноешь и ноешь, не переставая, что мало тебе, мало, мало, мало... У самого же мошна поди доверху набита.
— Боюсь, сведения отнюдь не точны эти или вас намеренно кто-то ввёл в заблуждение относительно скромного моего достояния. Недаром ведь говорится: «беден, как ландскнехт»!
Плотным саваном ледяного тумана и бесконечной осенней хляби окутало польский лагерь. Земля, тысячами копыт, железными ободами колёсными, полозьями и сапогами разбитая, в бездонное месиво из жёлтой глины и подмерзающего конского навоза превратилась, по которому пешие жолнежы, наёмники и гайдуки брели, как по топи непроходимой. Лишь рейтары ещё да шляхта верхами по грязи этой могли пробраться.
Колкая изморозь до костей пробирала, и над бескрайним табором, вокруг неприступной твердыни раскинувшимся, удушливый чад от костров поднимался, в которых сырой ельник и обломки телег осаждающие жгли беспрестанно.
Великий канцлер литовский Лев Сапега в специально выстроенном для него доме в долине над Днепром расположился, куда ядра хоть и долетали из крепости, но кроме беспокойства, вреда особого не причиняли. Как и королю, из Троицкого монастыря прежде, будто зайцу, спугнутому стрельбой пушек смоленских, что с Богословской башни по табору били, — когда в первый же день осады из затинной пищали ротмистр Гаевский убит был, — в стенах Спасской обители и Сапеге обретаться в один миг расхотелось. Ещё и клопы, кровь пёсья, коих насельники сами испытанием божьим для себя полагали, в кельях готовы были ясновельможное паньство сожрать заживо.
Прямой путь версты в три от Кловки до канцелярии, однако, наглухо был возами и конными сотнями заперт, в раскисшей, осклизлой глине и липкой грязи по самые стремена и обода колёсные утопавшими. Тропа, что вдоль крутого берега Днепра змеилась, от монастыря к полудню, повернув круто, на холм, к шанцам и апрошам над сухим Чурильевским логом выводила, что теперь едва ли не наполовину тоже был грязной водой затоплен.
Прихрамывающий Юхан угрюмо хранил молчание, обветренное лицо сыплющейся водяной взвеси подставив. Что эта сырость была уроженцу лесов омытой дождями Карьялы? Лишь напоминанием о доме его далёком… Рядом с ним, то и дело поминая чёрта и пучину, ковылял старый рыжебородый шведский шкипер, Индриком Пильчаком прозываемый.
Менее, чем два года всего с того дня минуло, как у смертного одра Туомаса Теппойнена с учителем и командиром своим простившись, Юхан ротмистром во главе корнета их, липусто, из двух сотен карьялайсет бесстрашных с сыном своим Антти в эти земли вместе с Яакко Пунтусинпойкой Телакарти отправился. А сколько прожито было, сколько случилось всего за малое это время! Больше, чем и за жизнь человеческую порой может случиться. Доведётся ли ему, истинному потомку конунгов шведских, милую его сердцу Карьялу ещё хоть раз снова увидеть? Вдохнуть полной грудью воздух сосновый, в водах Вуоксы наплаваться вдосталь… Но прежде — сына Антти отыскать в той новой Алиске где-то, что парни его нашли под Мосхайском. Будто обетованная земля их ждала там — вдали от Алиски карьяльской, у Лаатокки…
Но таяли, ускользая, смутные образы жены его Хеллы и матушки, братьев Олли, Матти и Хейкки, сыновей старших да младенца Офонки от второй его жены — Головкиной Марфы, отданного им брату Хейкки в Раасули на попечение. Словно сами воспоминания эти кому-то другому принадлежали и миру иному. Юность далёкая в Метсякюля, Руоколахти, отряд мстителей Теппойнена и Питкя Виха, Роговая крепость в Вийпури, Нуийясота — Война Дубин, Койккала, Сормускиви… Алиска после в Лаатоккской Карьяле, крепость Корела и служба у дьяка Репьева... Пол века битв чередой нескончаемой! Мирной-то жизни почти и не знал он, а с мечом куда лучше, чем с плугом умел обращаться. И сыну Антти, дурак старый, участь такую же уготовил.
Сокрушённо Юхан головой покачал, сожалея, что не вернуть былого. Но что делать было? Не послушать Туомаса Теппойнена и с его ратсувякилиппу в путь не отправиться, дом и семью покинув? Или в ноги Флемингу поклониться? Да и то, крестьянствовал бы себе бондом обычным, талопойкой, в глуши карьяльской, и ни о чём не ведал! Но ведь не зря сказано: kohtaloa et voi paeta, muuten se ei ole kohtalo — от судьбы не уйти, а если ушёл, так это и не судьба вовсе!
Всю дорогу, однако, более всего не давала покоя Юхану мысль, что не удалось покуда ему порученное Шеином исполнить. Словно барсук в норе, скребла она ему сердце, смутное беспокойство вызывая: нигде покуда он давешнего чернеца не встретил, коему грамотку воеводскую передать был должен!
От глаз испытанного вожа-следопыта из Карьялы тем временем ничто в польском таборе не ускользало. Как бы мимоходом, сопровождаемый Конрадом Линком, но зорко оглядывал он ломаные зигзаги траншей-апрошей, вдоль и поперёк склоны холмов окрест избороздивших, укрытые пластами дёрна и окопанные рвами шанцы с защитными брустверами из тур —корзин плетёных, камнями наполненных. Тяжёлые полукартауны и мортиры, способные метать пудовые каменные бомбы, железные и свинцовые ядра, чёрными жерлами своими на стены Смоленска таращились хищно. Земля вокруг них сплошь колёсами фур тяжёлых была изрыта.
— Надо было хоть лошадей раздобыть, что ли, а не тащиться в такую распутицу своими ногами. Ты сам ведь рейтар, Линк, как и я тоже, без коней нам никак невозможно…
— Времена меняются, герр Крайль… — развёл руками наёмник. — Но куда вам на коня-то с ногой вашей! Вы и в седло сесть не сумеете, не рискуя, чтоб рана не открылась снова. Господа нашего и цырульника Раца возблагодарите, что кость эта сломанная вам жизни не стоила. Эдаких ран-то немало я навидался. Пожалуй, единственный вы и есть, кто от плоти гниющей не помер.
Вскоре на пути их по настилу из срубленных деревьев, притопленное дно оврага устилавших, открылся взору зев галереи минной, виденный уже Юханом прежде, из толстых дубовых брёвен срубленный и сверху промёрзшей землёй присыпанный. Лаз в потайной ход, через ров прямиком под башни ведущий, гайдуками день и ночь охранялся. Глубоко во влажную глинистую толщу исполинская нора, подобно логовищу дракона, уводила.
Сменяя друг друга, чумазые пахолики-копачи и немецкие минёры-кинтлеры в кожаных фартуках торопливо затаскивали внутрь, в темноту, скованные железными обручами бочонки и просмолёные кожаные мешки с отборным слуцким порохом. Не зря коронные инженеры спешили: страшную казну в полторы сотни цетнаров чёрного зелья до последнего фунта по приказу короля в подкоп нужно было доставить, чтобы разнести стену и башню, при прошлых приступах повреждённые, в кирпичное крошево обратить и щебень. В воздухе остро, до рези в глазах, воняло серой, селитрой и мокрой, прокопчённой рогожей.
Подбоченившись, на вершине этого сооружения стоял богато одетый важный шляхтич, на длинную рукоять надзяка-клевца опираясь — сам Бартоломей Новодворский, бдительно за ходом работ надзиравший. Из-под дорогого его, мехом подбитого кунтуша виднелся край кирасы. Из-под глубоко надвинутой меховой шапки-магерки ротмистр строго оглядывал копачей, короткими и резкими приказаниями их подбадривая надменно. Линк при виде его сразу подобрался, оправляя перевязь, и поспешил шагнуть вперёд, увлекая за собой спутников.
— Что это ещё за павлин расфуфыренный? — Крэилл смерил взглядом шляхтича.
— Будьте осторожнее, герр Крайль. Славный сей кавалер весьма знаменит. В самом начале осады, говорят, он первым через взорванные петардой ворота во главе рейтарской хоругви в Смоленск ворвался. И если бы остальные за ним также решительно в эту брешь последовали, крепость ещё тогда бы пала.
— Вы видите это?! — глаза Пильчака округлились от показного ужаса. — Это ж как бабахнет и что от стены останется, когда полакеры подорвут всё это! Ох, несдобровать, несдобровать Смолэску, дра от хелвете, дьявлар!
— Тсс. Тихо. Не ори ты так. Твоя правда. Подкоп этот я уж и прежде видел. Стало быть, готов он. Того и гляди подорвут порох полакеры и войско пойдёт на приступ.
— О чём это вы шепчетесь там? — Конрад Линк повернулся на ходу к отставшим слегка приятелям.
— Рассуждаем мы с Пильчаком, что весьма не поздоровится вскоре тем, кто засел в крепости. Очень восхищён шкипер наш хитроумием минёрер и валльмейстаре польских. Я же полагаю, что поделом вам будет, когда всех вас, изменников, без выплаты зольда под огнём московитов погибать заставят. Достойное воздаяние за дела ваши!
— Всё-то никак вы позабыть, герр Крайль, не можете, что давно минуло… Es ist gegessen und vergessen — что съедено, то забыто, как мы говорим в трактирах!
Навстречу троице, тяжело ступая и во все стороны грязь разбрызгивая, прошествовала с барабанным боем рота угрюмых кнехтов. Маршировавший во главе неё капитан Шлиффен повернул в сторону сердитое лицо и выкрикнул Линку короткое приветствие по-немецки. После чего, оскалив зубы, расхохотался хрипло:
— Стоило нам у шатра королевского мушкетами постучать о землю, чтобы Его величество соблаговолил приказать остатки посуды золотой выскрести и шляхту свою обложить налогом! Вот как, герр Линк, долг-Restanz истребовать следует.
— Что он имел в виду? — Юхан проводил долгим взглядом удаляющуюся пехоту.
— Герр Бартольд Шлиффен в отличие от нас к Сигизмунду прямиком из Священной Римской империи во главе своих солдат прибыл. И с самого начала осады здесь находился. Потому подобные вольности на грани бунта позволить вполне себе может… — Линк с досады даже зубами скрипнул. — Нас же, боюсь, за подобное сразу аркебузируют.
Толпа вокруг тем временем становилась всё гуще. Ближе к крепости, на возвышении, с которого осаждённый Смоленск открывался как на ладони, поляки неспешно к казни схваченных ими шишей готовились. На виду у городских стен три тяжёлых дубовых столба врыты были, на коих затем огромные тележные колёса с телами закрепить предстояло.
— Представьте себе, герр Крайль, что в Речи Посполитой казнь эта совсем не как у вас в Швеции протекает, когда приговорённому, руки и ноги перебив, потом и голову отсекают. Поляки же преступников своих на колесе живыми ещё на столбы вздымают. И о смерти своей порой они несколько дней кряду сами Всевышнего молят.
— Кто же несчастные те, кого столь безжалостной смерти предавать будут? — сжав кулаки, Юхан, не отрываясь, смотрел на приготовления к казни.
— Третьего дня троих смоленецких кметов в лесной чаще схватили, прячущихся с оружием. Смутьяны и воры эти мало того, что сено для лошадей жгли и коней польских из-под самых стен уводили, злодейство ещё более ужасающее совершили, разуму христианскому неподвластное! Посланный для поиска коней украденных молодой шляхтич один, поручник из гусарской хоругви Сапеги, в засаду попал к ним. Весь разъезд без жалости разбойники изрубили, его же самого — в болоте рогатинами закололи. Сапега, говорят, рвал и метал, известие о гибели поручника своего получив.
Глядя на вздымающиеся перед ним столбы, вспоминал Юхан напутствие, данное ему Шеином напоследок:
— Немало христьян честных литвою на кол посажено и колесовано было. Колья ж с телами их для устрашения Смоленска в виду крепости нашей на холмах вокруг города выставлены. Тех из людей, жителей земских, что ляхами были с оружием пойманы, гроздьями на деревьях вдоль дорог на Оршу, Вильно и Дорогобуж вешают, ироды… В деревнях, в сочувствии шишам уличённых, мужей всех в самый большой амбар загоняли и, соломой обложив, так и сжигали заживо. Но знай, Иване, что ежели дознаются о тебе и грамоте сей литвины, то страшной казнью за измену и оскорбление величества королевского ты смерти после пытки огнём предан! А потому живым в руки им даться ни почто не должен.
Сотни жолнежей, наёмников, гайдуков, гусар и пахоликов толклись уже возле помоста. Гусары в суконных кунтушах поверх доспехов, пешие гайдуки в синих жупанах теснились, толкая друг друга локтями, чтобы разглядеть осуждённых. Отиравшиеся в польском стане бояре московские, прибывшие на престол царский сына короля Сигизмунда, королевича Владислава возвести, крестились испуганно. Чуть поодаль, усмехаясь, в подбитых мехом епанчах шляхта стояла, на сабли свои опираясь.
Кат в алых шароварах, широким кушаком подпоясанный, угрюмо и равнодушно в руках тяжёлый свой молот покачивал.
Гул в толпе нарастал, разноязыкие, полные злобы и ярости выкрики неслись отовсюду.
— Бий в карк хамских сынув! Бей по загривку детей хамских! — орал молодой хорунжий из коронного посполитого рушения, обнажённой саблей-карабелой в сторону Смоленска потрясая. — То вам за кровь ясновельможного пана поручника, песьи дети! Пускай с башен воевода и попы посмотрят, какая участь их всех ожидает.
Шиши, избитые, в разорванных рубахах, молчали, лишь один из них, плюнув кровью в сторону ката, хрипло выкрикнул в промозглую мглу:
— Недолго вам, собакам, топтать землю нашу! Все ляжете тут Смоленском!
Пильчак дёрнул за рукав Юхана:
— Сколько уж казней и крови повидал я за свой век, а всё к тому, что здесь довелось увидеть, никак не привыкну! И самому ведь случалось килеванию подвергать мятежников или за поножовщину руку матроса клинком прибивать к мачте… Но изуверства такого, как у полакеров, нигде не встречал прежде. Не в силах смотреть я спокойно, как души христианские эти от рук папистов погибнут…
— Что ж, товарищ мой старый, — Юхан с пылающим взором повернул гневное лицо своё к рыжему шкиперу, — готов ли ты воздать по заслугам полакерам за давешние колодки, позор и спину свою, плетью исхлёстанную, а заодно и несчастных этих от страшной участи помочь мне избавить?! Даже если нам это жизни самим будет стоить…
— Жизни наши всецело в руках Божьих… День смерти нашей предопределён Всевышним, как Лютер нас учит, и мы сами не в силах изменить волю Его. Говори, что делать мне нужно.
Тем временем выступивший вперёд Марцин Казановский, региментарь коронный, на коего снабжение и охрана тылов таборных была возложена, огласил имена злодеев и приговор королевский:
— Именем Пресветлого и Непобедимого государя Сигизмунда Третьего, Божьей милостью короля Польского и великого князя Литовского! По указу гетманского суда осадного над пойманными ворами, смоленецкими кметами, разбойниками и ворами Потапом, Микиткой и Гришкой за подлые их и безбожные злодеяния, бунтовщики оные к позорной и лютой смерти присуждаются! Кату же войсковому велено молотом железным сокрушить им руки и ноги живьём, а напоследок — хребет перебить, дабы пресеклось воровство их. После чего тела изломанные на колёса вознести и на шестах поднять в назидание прочим хамам, покуда души их не отлетят на суд Божий!
Едва вся толпа уже и вперёд в ожидании расправы подалась лютой, само дыхание затаив даже, как вдруг страшный грохот, словно гнев небес расколол воздух, даже подёрнутую ледком грязь выплеснуться из луж заставив. Земля, просев, будто ухнула вниз под ногами, их опоры лишая. Магерки слетели с голов кубарем покатившихся с холма шляхтичей, а кони, от пушек смоленских позади холма в овраге укрытые, шарахнулись и заметались испуганно, обрывая поводья.
— Пся крев! —в ярости зарычал Новодворский, пришедший было лицезреть казнь вместе с другими. — Порох! Порох в подкопе взорвался! Кто?! Кто приказал?!
Охранявшие лаз гайдуки, что следом за шляхтичем на забаву глазеть отправились, в один миг сообразили, что теперь их ничего доброго не ожидает, а потому обратно неслись впереди прочих, на ходу сабли свои вытаскивая.
Среди суматохи всеобщей никто никакого внимания не обращал более на троих пленников у столбов на помосте. Оглушённый Конрад Линк, обхватив руками голову, тряс ею, пытаясь прочистить заложенные от грома уши, будто мотающий мордой пёс, из воды вылезший.
Никто и не заметил, что покуда ясновельможный пан Казановский приговор королевский зачитывал, шкипер, съехав на кожаных штанах вниз по осклизлому склону оврага, тихонько скользнул к подкопу, подле которого бухты фитильного шнура приготовлены были, искры на ходу выбивая кресалом.
В мгновение ока часть крепостной стены и одна из башен в конце галереи, клубами дыма окутавшись, рухнули, бесформенными грудами кирпича сделавшись, тучи пыли и каменных обломков взметнув. Но, словно по злой насмешке судьбы, отнюдь не тогда это случилось, когда поляки сами были на приступ пойти готовы, а среди белого дня и при войске, для решающего удара не собранном.
В отсутствие коронного польного гетмана Станислава Жолкевского командующий осадой брацлавский воевода и писарь коронный Ян Потоцкий зубами заскрежетал от ярости. Однако преимущество упускать, проломом сим предоставленное, и от планов штурма отказываться весьма посчитал нелепым. С другой стороны, не Божьим ли произволением порох воспламенился и Воля Его ныне полякам велит на приступ идти смело?
Зорко с верхнего яруса Ратмоновой круглой башни за происходящим всем в таборе польском следящий, выдохнул Михайло Шеин, крестом осеняясь:
— Нешто же сладил Иван-великан, чухонский сын, как я измыслил?
Обернувшись к осадному голове Ратману Чечетову с заместителем его Григорием Ендоуровым, дворянином смоленским с сыном Константином, с отцовского поместья новиком вёрстанным, приказал негромко:
— Сигналь с башни, Ратман Васильевич, на валу за проломом к приступу изготовиться. Да людей всех к бойницам на сторону полуденную вели ставить. С Копытецкой и Круглой грановитой башен с боков по литве ударим. Приветим днесь иродов окаянных по-нашему, по-смоленски…
— В имя Божэ, напшуд, рыцэжство! — громовым голосом, перекрывающим всеобщий гвалт и грохот, кричал Новодворский, размахивая саблей. — Браты, за мнон!
— Бий, забий! Бйй, забий! — кричали позади него гайдуки, потрясая оружием.
Большая часть из собравшихся на казнь к шанцам и апрошам бросилась.
Сотрясшаяся от взрыва земля тяжело больного Сигизмунда в шатре едва его с ложа не сбросила. Приподняв голову, король выкрикнул недовольно:
— Что за шум? Без меня и справиться сами не в силах?
— Ваша милость! — в шатёр быстрыми шагами вошёл Великий канцлер литовский Лев Сапега. — Порох в подкопе взорвался, должно быть, лазутчики из Смоленска в стан наш тайком пробрались. Но цель достигнута и одна из башен да десять саженей стены в пыль обратились. Наши хоругви уже брешь штурмуют.
— Лазутчики, говоришь, канцлер? Ведь я тебе всю полноту власти на время болезни доверил! А вы с Потоцким куда смотрели, когда по лагерю моему бояре московитские, как у себя по Кремлю разгуливают? Вынюхивают всё да выведывают, людей подкупая. Вот вам и лазутчики. Немедля под стражу взять их!
Первыми через ров к пролому гайдуки подобрались, но тут же и откатились прочь, убитых теряя. Следом пехоту свою в три сотни жолнежей Дорповский и Берг повели, и так же отброшены были огнём из крепости.
— Пшийдзьчеж юж к змыслом, капитан! Упамнетайче ще! – воскликнул Марцин Казановский, увидев Конрада Линка, который всё ещё раздумывал, что ему предпринять следует, — Берите своих кнехтов и немедля в пролом через ров отправляйтесь! Вперёд, за короля Сигизмунда! Напшуд!
— Сам иди… Ферфлюхтен швайн. Никакого штурма не будет, покуда люди наши очередь зольда свою не получат. — буркнул Линк, спиной поворачиваясь.
Немецкие мушкетёры, однако, среди прочих оказавшиеся ближе всех к месту подрыва, двинулись было вперёд, чтобы исполнить приказание. Но, выбравшись из рва и к бреши в стене почти в сорок локтей шириной подобравшись вплотную, сквозь облака дыма, известковой и кирпичной пыли увидели нацеленные в них с трёх сторон укреплённого городнями вала за стеной чёрные жерла пушек и холодные зраки пищалей смоленцев.
— Богдай вас пярон тшаснул, чэму стоиче?! Крев нагла! Напшуд, напшуд, скурвыщыны, холэра! — впустую взывал к немцам, лениво озирающимся по сторонам, Бартоломей Новодворский.
— Цум Тойфель… — опуская мушкеты, заворчали кнехты. — Охота была подыхать на пустое брюхо да ещё и в холодрыгу такую… Мы нанимались за талеры воевать, а не подыхать задарма в земляных норах этих.
На валу за разломом стены кто-то из стрельцов коротко хохотнул.
Развернувшись прямо у бреши и вскинув мушкеты на плечо, под несдерживаемый уже громкий хохот смоленцев наёмники едва ли не вразвалку отправились греться обратно в лагерь.
Кат-исполин в алых шароварах, злобно оскалившись, уже и молотом было взмахнул, чтобы казнь до конца довести, как вдруг сам рухнул навзничь, как подкошенный. Не позабывший ещё боевое мастерство кас-пин старый разведчик-vakooja удовлетворённо хмыкнул, над поверженным палачом стоя. Клюка в его руках в один миг в булаву-сотиласванхус обратилась. Нагнувшись к троим разбойникам, привязанным к колёсам, Юхан рассёк удерживающие их путы, шепнув каждому лишь одно слово на ухо:
— Оттикитри!
Поначалу недоумённо взглянувшие на него шиши, вдруг воскликнули радостно, догадавшись:
— Да он же нам слово приметное молвит! Одигитрия! Ай, да немец! Знать, сам Святой Меркурий руку твою направил.
Все трое готовы были к храпящим лошадям на коновязи метнутся, но, заметив хромоту Юхана, остановились растерянно.
— Бегите… Покуда поляки не опомнились. Мне в седло не вскочить с ногой моею.
— Ишь, измыслил чего! Чтоб мы своего, хоть и немца, в беде одного погибать бросили. Поспешай следом, а мы уж тебя в стремя подсадим!
Когда беглецы готовы были уже коней с места пустить галопом, кто-то окликнул их сзади.
На кривых ногах во всю прыть, на которую был способен, с чёрным от пороховой гари лицом и начисто сгоревшей шевелюрой догонял их рыжебородый шведский шкипер Индрик Пильчак.
Продолжение следует.
Свидетельство о публикации №226092800962