Воздушный захват

Воздушный захват

История про ультрарадикала Тараса, или Как Пенкин спас всех, сам того не желая

Гротескная хроника одного авиационного недоразумения, записанная со слов стюардессы Зиночки и слегка приукрашенная для тех, кто верит, что в каждом небритом мужчине в кепке скрывается герой


Часть первая: Захват, или Как всё началось

Самолёт «Боинг-737» авиакомпании «Россия» выполнял рейс Москва — Сешейлы с дозаправкой в Абу-Даби. На борту находились: церковный хор из Костромы — двенадцать человек, все в чёрных рясах, с лицами, на которых было написано смирение и лёгкое недоумение; несколько иностранных граждан — двое немцев, один француз и один итальянец, которые летели по делам, о которых лучше не спрашивать; и заместитель министра по лёгкой промышленности — женщина лет пятидесяти, с чемоданом, набитым образцами тканей, и с выражением лица, которое говорило: «Я видела всё, и меня уже ничем не удивить».

Салон был наполнен тем особенным, чуть душным воздухом, который бывает только в самолётах — смесь запаха нагретого пластика, кофе из термоса, чужого парфюма и той лёгкой, почти неуловимой тревоги, которая всегда сопровождает людей, запертых в металлической трубе на высоте десяти тысяч метров. Идеальное место для наблюдения за человеческой природой, ибо здесь каждый пассажир обнажает свою суть, даже не подозревая об этом. Хор из Костромы сидел ровными рядами, как на службе, и их лица, обрамлённые чёрными рясами, казались вырезанными из старого дерева — такими же тёмными, сухими и полными вековой мудрости. Иностранцы — двое немцев с аккуратными бородками, француз в щегольском шарфе и итальянец с глазами, полными подозрительности, — сидели поодаль, и в их позах читалась та самая европейская сдержанность, которая граничит с холодностью. Замминистра по лёгкой промышленности занимала целый ряд — её чемодан с образцами тканей был таким тяжёлым, что его пришлось сдавать в багаж, но она всё равно держала при себе небольшую сумку, набитую ситцем, бархатом и чем-то ещё, что пахло дорогим одеколоном и старой бумагой. Она вязала — не потому, что ей было холодно, а потому, что это было её единственное оружие против скуки. Спицы стучали ровно и методично, как метроном, отбивающий время, которое никто не считал.

Всё началось с того, что ультрарадикал по имени Тарас — мужчина лет тридцати, с бритым черепом и татуировкой трезубца на шее — каким-то невероятным образом проник в кабину пилотов.

Тарас был тем редким типом человека, которого можно назвать жертвой собственных иллюзий, возведённых в ранг мировоззрения. Его бритый череп, блестящий, как бильярдный шар, отражал свет ламп, и в этом отражении было что-то почти жалкое, как в отражении нищего в витрине ювелирного магазина. Татуировка трезубца на шее — грубая, сделанная в кустарных условиях, с расплывшимися краями — была не столько символом, сколько заявкой: «Я опасен». Но в глазах его, серых, как зимнее небо над Киевом, не было холода. Была только смутная, неясная тоска по чему-то великому, что никогда не случится. Он был высок, но сутулился, будто неся на плечах груз чужих надежд. Его руки, большие и неуклюжие, как у человека, который привык к физической работе, но теперь пытается играть в политику, постоянно искали себе занятие: они то сжимались в кулаки, то расжимались, то прятались в карманы, то снова вынимались, как будто сам их хозяин не знал, что с ними делать. Он был одет в дешёвую, но тщательно выглаженную рубашку — видимо, готовился к «историческому моменту». На ногах — вытертые джинсы и ботинки, которые видели больше дорог, чем их хозяин мог бы описать. От него пахло дешёвым табаком, потом и той особенной безнадёжностью, которая бывает у людей, потративших всю жизнь на борьбу с чем-то, что они сами не могут назвать.

Он был одет в форму второго пилота, которую снял с настоящего второго пилота, связав его в туалете. Настоящий второй пилот — молодой парень с честными глазами — попытался остановить Тараса, но получил удар по голове и провалялся без сознания до самого Абу-Даби.

Форма сидела на Тарасе как на корове седло — рукава были коротки, воротник жал, а фуражка, надетая наспех, то и дело сползала на лоб, закрывая половину лица. Он поправлял её машинально, как человек, который никогда не носил головных уборов, но теперь вынужден это делать по сценарию, написанному на салфетке в киевской пивной.

Тарас, захвативший личность второго пилота, сидел в кресле и смотрел на приборы с видом человека, который знает, что делает. Он не знал. Но вид делал.

— Курс на Львов, — сказал он командиру корабля — пожилому мужчине с усами и стальными нервами.

— У нас нет топлива на Львов, — ответил командир спокойно. — Ближайший аэропорт — Абу-Даби. Там дозаправимся.

Тарас задумался. Он не был готов к такому повороту. Он вообще не был готов ни к чему, потому что его план был нарисован на салфетке в киевской пивной.

— Ладно, — сказал он. — Абу-Даби. Но потом — Львов.

— Как скажете, — сказал командир и нажал на кнопку связи с диспетчером.

Часть вторая: Абу-Даби, или Как всё стало хуже

Самолёт сел в Абу-Даби, и пока его заправляли, к нему подъехали ещё пятеро. Они были похожи на Тараса, как братья — такие же бритые, с татуировками, с глазами, в которых горел огонь, но не тот, что согревает, а тот, что сжигает. Они вошли в самолёт без сопротивления — персонал аэропорта не понял, что происходит, потому что все были заняты своими делами, а охрана смотрела в телефоны.

Это было то самое арабское утро, когда солнце уже поднялось, но воздух ещё не успел нагреться, и в нём чувствовалась та особая, обманчивая прохлада, которая через час сменится невыносимым зноем. Пальмы, растущие вдоль взлётной полосы, стояли неподвижно, как часовые, и их листья, покрытые тонким слоем пыли, казались вырезанными из зелёного картона. В воздухе пахло керосином, горячим песком и чем-то ещё — пряным, восточным, неуловимым, как запах чужой жизни. Восток — это не место на карте, а состояние души, в котором время течёт иначе, а жизнь стоит дешевле, чем стакан воды...

Теперь радикалов было шестеро. Они ходили по салону, кричали что-то на украинском и требовали открыть коридор до Львова. Церковный хор из Костромы продолжал сидеть на своих местах и тихо пел «Боже царя храни». Замминистра по лёгкой промышленности достала из чемодана образец ситца и начала вязать на спицах, не обращая внимания на происходящее. Иностранцы смотрели в свои телефоны, но, кажется, не могли понять, что происходит.

Один из немцев — тот, что с аккуратной бородкой и в очках с тонкой металлической оправой — поднял голову, посмотрел на Тараса долгим, внимательным взглядом, а потом снова уткнулся в телефон, как будто он был из Швейцарии. Француз в щегольском шарфе что-то пробормотал себе под нос по-французски — судя по интонации, это было что-то вроде «ну и страна, ну и люди». Итальянец с глазами, полными подозрительности, начал нервно жевать галстук, но потом, видимо, вспомнил, что галстук стоит дорого, и прекратил. Замминистра по лёгкой промышленности продолжала вязать, и её спицы стучали ровно и методично, как метроном, отбивающий время, которое никто не считал. Она была похожа на женщину, которая видела всё: и перестройку, и девяностые, и дефолт, и всё, что было после. И теперь, глядя на радикалов, она, вероятно, думала о том, что эти мальчики просто не видели настоящего кризиса.

Тарас стоял в центре салона и говорил речь. Он говорил долго, путано, о свободе, о нации, о будущем, которого никто не видел. Пассажиры слушали и ждали. Они ждали не свободы. Они ждали, когда можно будет снова получить напитки.

Речь Тараса была похожа на речь человека, который выучил слова, но не понял их значения. Он говорил о «нации», но не мог объяснить, что это такое. Он говорил о «свободе», но не мог сказать, что с ней делать. Он говорил о «будущем», но не мог описать его, потому что сам не видел дальше своего носа. Его слова падали в тишину салона, как камни в воду, и не вызывали ничего, кроме лёгкого раздражения. Хор продолжал петь. Замминистра продолжала вязать. Иностранцы продолжали смотреть в телефоны. И даже стюардесса Зиночка — женщина лет сорока, с лицом, которое видело всё и всех, — перестала разносить напитки и просто стояла в проходе, глядя на Тараса с выражением, в котором смешались жалость и усталость.

И тогда в самолёт вошёл он...

Часть третья: Человек в кепке.

Никто не заметил, как он появился. Просто в какой-то момент в дверях салона возник мужчина — невысокий, плотный, с трёхдневной щетиной, в кепке, сдвинутой на затылок, в куртке, которая видела лучшие дни, и с рюкзаком, из которого торчал угол ноутбука. Он выглядел как человек, который перепутал самолёт, город и эпоху. Это был Пенкин.

Пенкин был воплощением того типа людей, которых можно назвать случайными героями, которые не подозревают о своём героизме. Его лицо, обветренное и чуть красноватое, как у человека, который много времени проводит на стройке, было лицом человека, привыкшего решать проблемы, а не создавать их. Кепка, сдвинутая на затылок, открывала лоб, испещрённый морщинами — следами раздумий о чертежах, сметах и прочности бетона. Куртка, видавшая лучшие дни, была покрыта пятнами от краски и машинного масла, и эти пятна были не грязью, а биографией. Рюкзак, из которого торчал угол ноутбука, был стар, как и его хозяин, но ещё крепок — как и его хозяин. В его глазах, серых и спокойных, не было ни страха, ни удивления. Было только лёгкое любопытство, как у человека, который случайно попал на чужой праздник и пытается понять, что здесь происходит.

Пенкин летел  на конференцию по строительным технологиям. Его рейс отменили, и он согласился на этот, не зная, что окажется в центре международного кризиса. Он не был героем. Он не был даже смелым. Но он был инженером, а инженеры, как известно, умеют решать проблемы, даже когда не понимают, в чём они заключаются.

Пенкин огляделся, понял, что происходит, и сказал вслух:

— Это что, захват?

Тарас обернулся. Он не ожидал такого вопроса. Он ожидал страха, криков, слёз. Но не этого.

— Да, — сказал он. — Захват.

— А зачем?

— Свобода! — крикнул Тарас.

— Чья?

Тарас задумался. Он не был готов к такому глубокому вопросу.

— Наша! — сказал он наконец.

— А остальные? — Пенкин обвёл рукой салон. — У них есть свобода?

Тарас посмотрел на хор, на замминистра, на иностранцев. Хор пел. Замминистра вязала. Иностранцы смотрели в телефоны.

— Это неважно, — сказал Тарас.

— Важно, — сказал Пенкин. — Если свобода только для тебя, это не свобода. Это эгоизм.

Тарас замер. Он не ожидал философского диспута в захваченном самолёте.

Он продолжил говорить о свободе , но его речь становилась всё более гротескной, и в ней, как в кривом зеркале, отражались все его комплексы, все его обиды, вся его нелепая, никому не нужная жизнь.

— Свобода! — кричал он, и его голос срывался на фальцет. — Свобода — это когда ты можешь делать всё, что хочешь! Это когда нет никаких запретов! Это когда ты сам себе хозяин! Это когда ты можешь пойти в магазин и купить всё, что захочешь, и никто тебе не скажет: «У вас недостаточно денег!» Это когда ты можешь кричать на улице, и никто не вызовет полицию! Это когда ты можешь не платить налоги, потому что ты свободный человек! Это когда…

Он запнулся. Он не знал, что ещё сказать. Он исчерпал свои представления о свободе за три минуты.

— Это когда… — продолжил он, но голос его дрогнул. — Это когда…

Он замолчал. В салоне стало тихо. Даже хор перестал петь — видимо, чтобы не мешать ему думать.

— Свобода — это когда ты можешь не быть таким, как все, — наконец сказал Тарас, но это прозвучало не как лозунг, а как вопрос.

Пенкин посмотрел на него и сказал:

— Тарас, ты только что описал не свободу. Ты описал детский сад. Свобода — это не когда ты делаешь что хочешь. Свобода — это когда ты делаешь то, что должен, и не жалеешь об этом. А то, что ты описал, — это не свобода. Это капризы.

И тут Тарас сделал то, чего никто не ожидал. Он шагнул к Пенкину, схватил его за грудки и заорал:

— Ты! Ты кто такой?! Почему ты не боишься?! Почему все не боятся?! Мы захватили самолёт! Мы требуем свободы! А вы сидите и вяжете, поёте, смотрите в телефоны! Это не по правилам!

Пенкин посмотрел на него спокойно, как смотрят на ребёнка, который разбил вазу и теперь пытается объяснить, что это не он.

— Правила, Тарас, — сказал Пенкин, — это то, что ты придумал, чтобы оправдать то, что ты делаешь. Но другие люди не обязаны играть по твоим правилам. Они просто живут. И ты им не указ.

Тарас отпустил его. Он не знал, что делать. Он не был готов к тому, что кто-то будет говорить с ним как с человеком, а не как с террористом. Он хотел страха, а получил правду. И от этой правды ему стало страшнее, чем от любого оружия.

В этот момент рядом с Пенкиным возник человек в чёрном сюртуке. Он был высок, худ, с пронзительными глазами. В его руках была бутылка шампанского и два бокала. Это был Мессир Баэль. Он сел в кресло рядом с Пенкиным, наполнил бокалы и сказал:

— Ну что, Пеня, опять ты в центре абсурда. Как в старые времена.

Пенкин посмотрел на него и улыбнулся — впервые за всё время.

— Мессир! Вы здесь откуда?

— Проходил мимо, — ответил Баэль. — Услышал, что какой-то радикал захватил самолёт, в котором летит мой старый знакомый. Решил зайти, посмотреть. И заодно выпить с тобой шампанского. Всё равно мы никуда не летим.

Пенкин взял бокал.

— Спасибо.

— Не за что, — сказал Баэль. — Ты всегда умел говорить с людьми так, чтобы они переставали бояться. Это редкий дар. И сейчас ты делаешь то же самое. Ты не угрожаешь. Ты не кричишь. Ты просто говоришь правду. И это страшнее любого пистолета..

Тарас тем временем пытался понять, что делать. Его план рушился. Пассажиры не боялись. Хор пел. Замминистра вязала. Иностранцы смотрели в телефоны. И этот человек в кепке задавал вопросы, на которые не было ответов. Тарас решил усилить давление.

— Мы взорвём самолёт! — крикнул он.

— Чем? — спросил Пенкин.

Тарас замолчал. У него не было бомбы. У него вообще ничего не было, кроме пистолета, который он забыл в кабине пилотов.

— У нас есть пистолет! — вспомнил он.

— Один? На шестерых?

Тарас задумался. Он не был готов к математике.

Баэль отпил шампанское и сказал тихо, так, чтобы слышал только Пенкин:

— Знаешь, что я наблюдаю уже много веков? Все захватчики похожи. Они думают, что мир принадлежит им, потому что они громче кричат. Но мир принадлежит не тем, кто кричит. Мир принадлежит тем, кто молчит и делает своё дело. Вот хор — они молчат и поют. Вот замминистра — она молчит и вяжет. Вот ты — ты молчишь и задаёшь вопросы. А Тарас — он кричит и ничего не делает. Кто из вас сильнее?

Пенкин пожал плечами.

— Я просто инженер.

— Именно, — сказал Баэль. — Инженеры — самые опасные люди для радикалов. Потому что радикалы хотят сломать мир. А инженеры хотят его починить. И когда они встречаются, побеждает тот, у кого есть план.

Тарас тем временем подошёл к ним. Он услышал слово «план» и насторожился.

— Какой ещё план?! — заорал он. — У вас нет никакого плана! У вас нет оружия! У вас нет ничего!

— У нас есть правда, — сказал Пенкин.

— Правда? — Тарас засмеялся. — Какая правда? Ваша правда — это ложь! Мы боремся за свободу! А вы — вы просто стадо!

Баэль отпил ещё глоток шампанского и, не меняя выражения лица, добавил:

— А знаешь, Тарас, я тут наблюдаю за тобой и думаю: ты похож на человека, который всю жизнь мечтал стать памятником, но вместо пьедестала получил табуретку. Ты кричишь о свободе, а сам стоишь в форме второго пилота, которая тебе мала, как идея — твоей голове. Ты захватил самолёт, но не захватил даже место у окна. Ты требуешь коридор до Львова, а сам не знаешь, что будешь делать, когда прилетишь. Может, тебе стоило захватить не самолёт, а что-нибудь попроще? Например, круассан. Его хотя бы можно съесть.

Пенкин хмыкнул. Даже хор из Костромы, казалось, на секунду сбился с ритма.

Баэль продолжил, не давая Тарасу вставить ни слова:

— И ещё одно. Ты назвал себя ультрарадикалом. Но радикал — это тот, кто идёт до конца. А ты идёшь до середины, потом останавливаешься, оглядываешься и спрашиваешь: «А что, так можно было?» Знаешь, чем ты отличаешься от настоящего героя? Настоящий герой рискует собой. А ты рискуешь чужими жизнями, потому что свою ты, видимо, давно уже потратил на что-то более важное. Например, на татуировку трезубца, которая, кстати, сделана так, что даже Нептун бы заплакал. От смеха.

Тарас сжал кулаки, но ничего не сказал. Он не знал, что сказать. Он привык к страху, к крикам, к сопротивлению. Но не к насмешке. Насмешка была страшнее пули.

Баэль поставил бокал и посмотрел на Тараса долгим, внимательным взглядом. В этом взгляде было что-то такое, от чего даже самые смелые люди начинали чувствовать себя неуютно.

— Стадо, — повторил Баэль. — Ты говоришь «стадо», потому что боишься. Боишься, что эти люди не такие, как ты. Боишься, что они не хотят того, чего хочешь ты. Боишься, что они счастливы без твоей свободы. И знаешь, что самое страшное? Они действительно счастливы. А ты — нет. Ты захватил самолёт, но не захватил счастье. Ты требуешь свободы, но не знаешь, что с ней делать. Ты кричишь о правде, но сам не хочешь её слышать. Кто из нас стадо, Тарас?

Тарас побледнел. Он не был готов к таким словам. Он хотел простого: захватить, потребовать, получить. А получил сложное: вопрос, на который не было ответа.

Часть четвертая: Мир без границ.

Тарас отошёл к окну и замер. Его отражение в тёмном стекле было похоже на призрак — бритый череп, татуировка, форма второго пилота, которая сидела на нём как чужая кожа. За окном был Абу-Даби — город, который не знал границ, потому что был построен на песке, а песок не признаёт границ. Пальмы, небоскрёбы, мечети — всё это было частью одного мира, мира без заборов и стен. И Тарас, глядя на этот город, вдруг почувствовал, что его собственная борьба — за границы, за «коридор», за «Львов» — была не борьбой за свободу, а борьбой за клетку. Более просторную, но всё равно клетку.

Пенкин подошёл к нему. В руках у него был бокал шампанского — того самого, которое налил Баэль.

— Красивый город, — сказал Пенкин, глядя в окно.

— Красивый, — согласился Тарас. — Но чужой.

— Чужой? — Пенкин пожал плечами. — А что такое «чужой»? Ты родился в Киеве. Я родился в Ленинграде. Он, — Пенкин кивнул на Баэля, — родился вообще неизвестно где, потому что старше всех городов на этой планете. И что? Мы все здесь. Мы все говорим на разных языках. Мы все едим разную еду. Но мы все — люди. И у нас у всех есть одно общее: мы не хотим, чтобы нас убивали. Это и есть мир без границ.

Тарас усмехнулся.

— Мир без границ — это утопия. Границы нужны. Они защищают.

— От кого? — спросил Баэль, подходя ближе.

— От врагов!

— А кто враг?

— Те, кто не с нами!

Баэль покачал головой.

— Тарас, ты сам создаёшь врагов. Ты рисуешь границы, а потом удивляешься, что за ними кто-то стоит. Но если бы ты не рисовал границ, если бы ты просто жил — ты бы увидел, что врагов нет. Есть только люди. Разные. Но не враждебные.

— А если они придут на мою землю?

— А что такое «твоя земля»? — спросил Пенкин. — Ты родился на ней. Но до тебя на ней родились другие. И до них — ещё другие. И так до бесконечности. Земля — она не принадлежит никому. Она просто есть. Как воздух. Как вода. Как солнце. Ты не можешь присвоить солнце. Ты не можешь присвоить воздух. Почему ты думаешь, что можешь присвоить землю?

Тарас замолчал. Он смотрел в окно, на город, который не знал границ, и в его глазах что-то менялось. Медленно, неохотно, но менялось. Он вспомнил, как в детстве мечтал о дальних странах. Как хотел увидеть море. Как хотел увидеть горы. Как хотел увидеть мир. А потом вырос и forgot. Забыл о мечтах. Заменил их на границы, на «своих» и «чужих», на «наших» и «не наших». И теперь, глядя на этот город, который был построен на песке, он вдруг понял, что песок — это и есть мир без границ. Песок не признаёт заборов. Песок не признаёт флагов. Песок просто есть. И люди — они тоже песок. Просто песок, который думает, что он — что-то большее.

— Знаешь, — сказал Пенкин, — я инженер. Я строю дома. И я знаю: дом можно построить только на твёрдой земле. Но земля — она одна для всех. И если ты будешь строить стены, ты рано или поздно останешься один. А если ты будешь строить мосты — ты найдёшь друзей.

— Мосты? — Тарас усмехнулся. — Кому нужны мосты?

— Всем, — сказал Баэль. — Мосты нужны всем. Потому что все хотят перейти на другую сторону. Даже те, кто боится.

Тарас долго молчал. Потом спросил:

— А что если я не хочу переходить?

— Тогда ты останешься на своей стороне, — сказал Пенкин. — Но не запрещай другим переходить. И не разрушай мосты, которые построили другие. Это всё, о чём я тебя прошу.

Тарас посмотрел на него. Потом на Баэля. Потом на хор, который всё ещё пел, на замминистра, которая всё ещё вязала, на иностранцев, которые всё ещё смотрели в телефоны. И вдруг понял, что этот мир — мир без границ — уже существует. Он просто не замечал его. Он был здесь, в этом самолёте, где люди разных национальностей, разных вер, разных культур сидели рядом и не убивали друг друга. Они просто ждали. Ждали, когда можно будет снова получить напитки. И это для них было самое главное..

В этот момент стюардесса Зиночка — женщина лет сорока, с лицом, которое видело всё и всех, — решила, что пора разрядить обстановку. Она вышла в центр салона и объявила:

— Господа пассажиры! У нас на борту есть свежие круассаны с лимонным сорбетом и эспрессо. А также шампанское с блинами и красной икрой горбуши. Прошу всех к столу!

Хор из Костромы перестал петь. Замминистра по лёгкой промышленности перестала вязать. Иностранцы перестали смотреть в телефоны. Даже Тарас и его радикалы перестали кричать. Все смотрели на Зиночку, как на ангела, спустившегося с небес.

Зиночка тем временем уже расставляла на откидных столиках тарелки с круассанами — золотистыми, слоистыми, с хрустящей корочкой, которая при малейшем прикосновении ломалась, выпуская наружу аромат сливочного масла и свежей выпечки. Рядом в маленьких креманках лежал лимонный сорбет — ярко-жёлтый, с вкраплениями цедры, такой холодный, что от него шёл лёгкий пар, и такой кислый, что при одном взгляде на него слюнки текли. А в высоких стеклянных бокалах искрилось шампанское — и к нему отдельно подавались блины, тонкие, кружевные, с красной икрой горбуши, которая сверкала на свету, как драгоценные камни.

Круассаны были не просто выпечкой, а архитектурным сооружением, построенным по законам,  «гастрономической геометрии». Каждый из них был скручен из тончайших слоёв теста, пропитанных маслом, и когда ты откусывал кусочек, эти слои расслаивались, как страницы старой книги, и на языке оставался вкус, который невозможно забыть. Они были тёплыми, но не горячими, хрустящими, но не сухими, маслянистыми, но не приторными. Это был идеальный круассан — такой, ради которого французы готовы умереть, а русские — простить французам всё.

Лимонный сорбет был его полной противоположностью: холодный, кислый, освежающий. Он таял на языке, как первый снег, и его кислота прорезала маслянистость круассана, как нож прорезает масло. Это было сочетание, которое казалось невозможным, но было идеальным — как брак между небом и землёй, между огнём и льдом, между жизнью и смертью.

Шампанское было холодным, игристым, с пузырьками, которые поднимались со дна бокала, как маленькие, торопливые новости. Оно было сухим, с лёгкой горчинкой, и когда ты делал глоток, оно обжигало горло, а потом разливалось по телу тёплом. Блины были тонкими, как папиросная бумага, и красная икра горбуши лежала на них маленькими, сверкающими горками. Икра лопалась на языке, выпуская солоноватый, чуть рыбный сок, и этот сок смешивался с шампанским, создавая вкус, который можно описать только одним словом: счастье.

Тарас смотрел на всё это, и в его глазах было что-то похожее на недоумение. Он захватил самолёт, требовал свободы, кричал о нации — а ему предложили круассан с сорбетом. И этот круассан был вкуснее всего, что он ел за последние годы. Он взял его в руки, откусил, и на его лице появилось выражение, которое бывает у человека, который впервые в жизни попробовал что-то по-настоящему вкусное. Он забыл о своей борьбе. Он забыл о границах. Он просто ел круассан и запивал его шампанским, и в этот момент он был счастлив — так, как не был счастлив никогда.

Тарас доел круассан, допил шампанское и вдруг громко, на весь салон, сказал:

— А сала-то нет!

Все обернулись. Зиночка замерла с подносом в руках. Баэль поднял бровь. Пенкин перестал жевать.

— Сало, — повторил Тарас с такой тоской, что даже хор из Костромы почувствовал себя неловко. — Вот у вас тут круассаны, икра, шампанское, сорбет. А сала нет. А сало — это же наше всё! Это же символ! Это же Украина! Как можно было лететь в Абу-Даби и не взять сало? Вы вообще люди или так, туристы?

Он посмотрел на тарелку с блинами, на которых лежала красная икра, и в его глазах читалась такая неподдельная печаль, что даже итальянец перестал жевать галстук.

— Вот если бы вы подали сало с блинами — я бы, может, и не захватывал самолёт. А так… так вы меня вынудили.

Пенкин посмотрел на Баэля. Баэль посмотрел на Пенкина. Хор из Костромы посмотрел на замминистра по лёгкой промышленности. Замминистра по лёгкой промышленности посмотрела на свои спицы и сказала:

— Я могла бы связать ему сало. Из ситца.

Но никто не засмеялся. Все слишком устали. И только Зиночка, стоявшая у входа с пустым подносом, тихо сказала:

— Сало будет на обратном рейсе. Если, конечно, вы не захватите и его.


Часть заключительная:  Как Пенкин всех переиграл.

Пенкин не был героем. Но у него был ноутбук, а это уже кое-что. Он открыл его, и на экране загорелась схема самолёта. Он подключился к бортовой сети — не спрашивайте как, он был инженером, — и через минуту уже знал всё: где находится топливная система, где — система пожаротушения, где — система связи. Он также знал, что все радикалы находятся в салоне, а кабина пилотов заперта изнутри.

— Тарас, — сказал он.

— Что?

— Ты знаешь, что в этом самолёте есть система, которая может наполнить салон пеной за тридцать секунд?

Тарас побледнел.

— Это правда?

— Проверь, — сказал Пенкин и нажал на кнопку.

Салон наполнился белой пеной. Не сразу, но постепенно — сначала по щиколотку, потом по колено, потом по пояс. Радикалы закричали, забились, пытаясь выбраться. Но пена была скользкой, и они падали. Пенкин тем временем позвонил в кабину пилотов по внутренней связи и сказал:

— Командир, это Пенкин. В салоне всё под контролем. Можете запросить разрешение на взлёт.

— Понял, — ответил командир. — А как вы это сделали?

— Инженерная мысль, — ответил Пенкин.

Когда радикалов связали и передали полиции Абу-Даби, пассажиры вышли из самолёта, чтобы размяться. Но никто не ушёл. Все остались. Потому что Пенкин предложил спеть.

— Хор, вы можете со слов петь.

— Мы всё можем, — ответил регент хора.

И они запели. Хор из Костромы, замминистра по лёгкой промышленности, иностранцы, Пенкин, Баэль и даже командир корабля. Песня лилась над аэропортом Абу-Даби, и это было самое странное и самое прекрасное, что слышали его стены. Пенкин подпевал, и его голос, хриплый и нестройный, сливался с чистыми голосами хора в одну невероятную гармонию.

Они пели. Песню о мире. О мире во всём мире. На французском. Мелодия была плавной, как река, и слова лились, как вода — чисто, прозрачно, с лёгкой грустью и огромной надеждой:

On a tous dans le coeur un reve d'enfant,
Un monde sans frontiere, un ciel sans tourment.
On a tous dans les yeux une larme qui brille,
Pour tous les enfants qui dorment sur la paille.

Si le monde etait un village,
Ou chaque porte restait ouverte,
Ou chaque main tendue serait un voyage,
Et chaque c;ur une terre offerte...

On chanterait sous les etoiles,
On danserait sur les decombres,
On oublierait toutes les batailles,
Pour un sourire, pour une ombre.

Mais le monde est ce qu'il est,
Avec ses peurs et ses frontieres,
Et pourtant, au fond de nous, il reste
Un reve d'enfant, une priere.

Alors chantons, mes amis, chantons,
Pour ceux qui sont loin, pour ceux qui sont l;.
Chantons l'amour, chantons le pardon,
Et le monde, peut-etre, nous entendra. [1]

Баэль смотрел на это и улыбался. Той самой, редкой, почти человеческой улыбкой, которая появлялась у него, когда он видел, что люди — несмотря ни на что — умеют быть счастливыми.

Когда все разошлись, Пенкин и Баэль остались у трапа. Солнце садилось за горизонт, и небо над Абу-Даби было розовым, как шампанское, которое они пили. Пенкин смотрел на самолёт, на людей, на закат, и думал о том, что этот день был похож на сон. Но это был не сон. Это была жизнь. Странная, абсурдная, но жизнь.

— Знаешь, Мессир, — сказал Пенкин, — я никогда не думал, что стану героем.

— Ты и не стал, Пеня— ответил Баэль. — Ты просто был собой. А это — самое трудное.

— А что теперь?

— Теперь — домой. Или куда-нибудь ещё. Путь продолжается.

Баэль помолчал, потом заговорил. Его голос был тихим, но каждое слово падало в тишину вечера, как капля в воду:

Der Held ist nicht, wer k;mpft und siegt,
Der Held ist, wer nicht aufgibt, wenn er liegt.
Wer leise geht, wenn alle schreien,
Wer warm bleibt, wenn die Herzen frieren.

Wer Brot teilt, wenn er selbst nicht satt,
Wer Hoffnung gibt, wenn niemand hat.
Der Held ist nicht, wer gross erscheint,
Der Held ist, wer mit andern weint. [2]

Он замолчал. Пенкин смотрел на него, не понимая слов, но чувствуя их музыку.

— Что это было?

— Ничего, — сказал Баэль. — Просто мысли. Иногда их нужно произносить вслух, чтобы они не забылись.

Он развернулся и пошёл прочь, растворяясь в сумерках, как тень. Пенкин ещё долго стоял у трапа, глядя ему вслед. Потом достал телефон и написал Катюше:

«Я в Абу-Даби. Всё хорошо. Захватили самолёт, но я его отбил. И встретил Баэля. Приеду — расскажу».

Он убрал телефон, улыбнулся и пошёл внутрь самолёта. Впереди была жизнь. А значит — ещё много историй.


Примечания:

[1]Перевод с французского:

У каждого в сердце — детская мечта:
Мир без границ, где небо без тревог.
У каждого в глазах — слеза неспроста
О детях, что спят на соломе дорог.

Если бы мир был деревней одной,
Где каждая дверь — настежь, где свет,
Где каждая рука — это мост над рекой,
А каждое сердце — земля, что отдаст ответ…

Мы бы пели под звёздами, не считая дней,
Танцевали бы на обломках стен,
Забыли бы все войны, всех вождей
Ради улыбки, ради одной тени.

Но мир такой, какой он есть,
Со страхом, границами и войной.
И всё же в нас, в глубине, есть
Детская мечта и молитва домой.

Так пойте, друзья, пойте
Для тех, кто вдали, и кто здесь.
Пойте любовь, пойте прощение —
И мир, может быть, услышит нас.


[2] Перевод с немецкого:

Герой — не тот, кто в битвах побеждал.
Герой — кто не сдался, когда упал.
Кто шёл без слов, когда все говорили,
Кто тёплым был, когда сердца остыли.

Кто делил хлеб, когда и сам не сыт,
Кто дарил надежду, когда никто не просит.
Герой — не тот, кто всех собой затмит,
Герой — кто плачет с теми, кто грустит.


Рецензии