Предстоит задача нам немалая через парадокс увидет

ПРЕДСТОИТ  ЗАДАЧА  НАМ   НЕМАЛАЯ –ЧЕРЕЗ  ПАРАДОКС  УВИДЕТЬ  НЕБЫВАЛОЕ.

ДЕРЕВЯННЫЙ КРЕСТ РАЗУМА, ИЛИ ОРГАН ДЛЯ НЕБЫВАЛОГО
• Предстоит задача нам немалая — через парадокс увидеть небывалое.
• Парадокс мы привыкли считать поломкой. Что-то заедает в машине рассуждения, тезис оборачивается антитезисом, и кажется, что стоит найти погрешность — подтянуть определения, уточнить смысл слова, развести уровни, — и всё зазвучит ровно. Но у этой привычки есть изнанка, и она дороже: там, где машина заедает, кончается не машина, а территория, на которой она могла ехать. Парадокс — не только авария, но и межевой знак. Мы ведь вообще узнаём форму суши по тому, где разбиваются волны.
• Именно это и пытается сказать Кант, когда доводит разум до его великих вопросов. Разум, по Канту, спрашивает не случайно: вопросы о целом мире, о начале времени, о простых частях, о свободе, о necessary существе навязаны ему самой его природой, они «даны нам природой разума как его конечные, последние задачи». Отвечать на них — его дело; и вот он отвечает — одинаково блестяще в обе стороны. Мир конечен в пространстве и времени — доказывается; мир бесконечен — доказывается с той же геометрической строгостью. Мир делится до простых частей — и не делим ни на что. Есть свобода — и всё детерминировано; есть необходимая сущность — и никакой необходимой сущности нет. Четыре пары, восемь доказательств, и все безупречны. Кант называет это скандалом чистого разума и — куда точнее — «деревянным крестом чистого спекулятивного разума», на котором должен был бы распяться догматизм. Крест, заметьте: орудие казни и одновременно то, чем хромой встает и идет.
• Диалектика в том, что выход находится не выбором стороны. Спорщики правы и неправы одновременно, потому что оба принимают одну посылку, которую никто не проверил: мир как целое есть вещь сама по себе, данная нам так, как он устроен независимо от условий нашего познания. Стоит убрать эту посылку — и противоречие не решается, а распаковывается, показывая своё место: ошибку надо было искать не в мире, а в путанице между правилом нашего синтеза и свойством предмета. Парадокс оказался не препятствием на пути, а описанием пути: он с математической точностью указал, где мы переступили.
• Кантовская карта здесь почти буквальная. Земля истины, пишет он, — остров, окружённый бурным морем, обителью видимости, и разум по неосторожности пускается в этот океан, не имея ни компаса, ни береговой линии; правда, он не может как следует осмотреть и сам берег. Но «граница» у Канта — понятие не отменяющее, а задающее. В «Архитектуре чистого разума» он различает Schranke и Grenze: помеха — это просто «здесь я останавливаюсь», а граница мыслится только внутри поля, она предполагает пространство вне того места, которое ей отведено. То есть провести границу опыта можно, только уже как-то стоя по обе стороны от неё. В этом — глубокая неловкость любого учения о пределах: край мыслимого сам требует, чтобы его подумали. Поздний Витгенштейн будет, кажется, именно над этой неловкостью подтрунивать: тот, кто заявляет, что пытается помыслить немыслимое, — как именно он это делает? Что он при этом делает руками, глазами, словом?
• «Логико-философский трактат» берёт ту же границу с другой стороны и доводит её до самоотмены. «Границы моего языка означают границы моего мира» — и тут же следует: саму границу произнести нельзя, потому что для этого пришлось бы стать по обе её стороны, а такой позиции у говорящего нет. Что можно сказать — сказано ясно, и всё остальное не ложь и не путаница, а не-смысл; есть невыразимое, оно показывает себя, и это есть мистическое. Финал известен: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать».
• Но настоящее в этом тексте не афоризм, а конструкция. Витгенштейн объясняет, что его собственные предложения нужно узнавать как не-смысл: кто понимает его, тот видит их ложными, взобравшись по ним и выбросив лестницу. Книга, которая заканчивает себя саму, — это уже не теория о границе, а жест у границы. Парадокс здесь не описывается, он исполняется: язык говорит, чтобы показать, где говорить нечем. И ещё деталь, из которой потом вырастает вся «Трактат»-эстетика: метафизический субъект не принадлежит миру, он — граница мира; глаз не виден в поле зрения. Можно поставить что угодно в поле, чтобы его изобразить, — и ничего не изменится, кроме одного: этот предмет перестанет видеть.
• Вот где расхождение двух философов яснее всего. Кантовская граница — дверь: за ней остаётся мыслимое, хотя и непознаваемое, и эта щель открывает место для практического разума. «Я должен был ограничить знание, чтобы освободить место вере» — и в третьей, свободной от арифметической счётности, антиномии место это заполняется ответственностью: детерминизм природы не отменяет того, что я мыслю себя причиной, начинающей ряд. У Витгенштейна граница — не дверь, а край зрения: за неё нечего положить, туда нельзя выйти с чемоданом потусторонних сущностей. Оставшееся — не другой мир, а способ являться этого. Кант после парадокса говорит: есть то, что я не могу познать, но должен мыслить; Витгенштейн говорит: есть то, что не может быть сказано, и оно видно в том, как кто-то живёт. Оба, впрочем, сходятся в одном: предельное не находится среди фактов, оно является из провала попытки их исчерпать.
• XX век, к слову, дал этой идее то, чего философия обычно ждёт с подозрением, — точное доказательство. Гёдель в 1931-м показал, что в достаточно богатой и непротиворечивой формальной системе находится утверждение, которое корректно говорит о себе «я недоказуемо», и потому оно истинно, но в системе недоказуемо; Тьюринг добавил, что не существует алгоритма, решающего проблему остановки. Структура та же, что у лжеца, только теперь она работает не в головах, а внутри исчисления, и следствия её плодотворны: система не полна, и именно поэтому математика неисчерпаема. Оказалось, что ограничение — это не забор, а источник задач. Граница, полученная изнутри средствами самой системы, — самый сильный аргумент в пользу того, что парадокс не от незнания, а от конструкции.
• Справедливости ради: не все согласились, что парадокс — только указатель. Есть традиция, идущая от Рассела (типы, порочное кольцо, запрет на самомессию) и доходящая до современных диаалеетистов вроде Грэма Приста, которые предлагают смелое: некоторые противоречия истинны, а не симптоматичны, и логике нужно лишь смягчить взрывное правило. Выбор между «мир не противоречив, противоречивы наши притязания» и «противоречие — часть мира» — не технический; он определяет, считаем ли мы границы чем-то, что можно переступить смелее, или чем-то, что можно только провести заново.
• Теперь про небывалое — потому что тут слово важнее всех аргументов. Небывалое — это не чудесное и не фантастическое. Это то, чего не бывает: что не встречается, не случается, не выпадает в опыт. В опыте, кстати, бывает только бывалое — всё, что стоит в ряду фактов и про что можно спросить «когда и где». Значит, небывалое по своему определению не может быть сказано как факт: любое «я видел небывалое» уже превращает его в бывалое. Вот и выходит, что у нас есть ровно один способ к нему прикоснуться — то, что не проходит в ряд, где всё проходит: невозможность высказывания. Кантова вещь сама по себе и витгенштейновское мистическое — и есть небывалое в этом строгом, почти этимологическом смысле. Не скрытое за кулисами, а недоступное сцене. Парадокс тогда перестаёт быть логическим курьёзом: он становится органом чувства, единственным, каким это чувство вообще может быть, — как слепота у слепого является формой его отношения к свету, а не отсутствием отношения.
• Отсюда, кстати, и этика всей этой истории, почему она не только про формулы. Граница — это отказ от двух искушений сразу: догматического («я знаю, каков мир в целом») и скептического («я не знаю ничего»). Кант прямо говорит, что скептицизм — не место жительства разума, а всего лишь убежище, где он пережидает шторм, пока его плавания бесплодны. Ни туда ни сюда: остаётсяInstall критическое смирение, у которого есть адрес. Если целое мира не даётся как предмет знания, то и никто не может выдать историю, народ или человека за полностью познаваемую вещь — а значит, перед нами всегда остаётся то, что не сводится к нашему описанию, и с этим надо обращаться осторожно. Антиномия свободы — самая человеческая из четырёх — кончается не агностицизмом, а ответственностью: детерминизм описывает поступок как событие, но не отменяет того, что спрашивать с меня можно только так, как спрашивают со свободного.
• А у Витгенштейна кончается ещё тише и жёстче: невысказуемое не пропадает, оно проявляется — в оценке, в молчании, в том, как человек обходится с чужой болью, которая не переводится в его язык. О самом важном не докладывают; оно видно. Молчание у него — не пустота и не такт, а форма уважения к тому, что не выдерживается докладом.
• И, кажется, задача «увидеть небывалое» выполняется не разгадкой. Парадокс не открывает дверь — он снимает с глаз привычку считать, что всё видимое исчерывает мир, показывает, что поле зрения имеет край, который не видно, и всё-таки есть. Увидеть небывалое — значит увидеть, что видение не все; увидеть границу там, где раньше был только ровный, без швов, мир. Кантов деревянный крест для этого подходит лучше всякой метафоры: догматизм на нём действительно умирает. Но умирает он не зря — на нём же, по той же конструкции, хромой начинает ходить.
•
• ===================================


Рецензии