Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Лесные хозяева

ЛЕСНЫЕ ХОЗЯЕВА

Тайга в Нарымском крае дрянь место, если говорить начистоту, без комсомольского пафоса и газетной трескотни. Газеты в тридцать пятом году много чего писали про покорение Севера, да только здешнему гнусу и вековым лиственницам на решения пленумов было глубоко наплевать. Стоило отойти на пару вёрст от Оби в сторону Васюганских болот, как всякая советская власть заканчивалась, уступая место первобытной хмари, где человек человеку даже не волк, а так, несколько килограмм парного мяса.

Начальник изыскательской партии Валерий Лисицин это понимал отчетливо. В свои сорок два года он вообще мало питал иллюзий насчет природы и человечества. За плечами у него осталась германская война, где он в чине подпоручика знатно насмотрелся на то, как легко рвется человеческая кожа под австрийской шрапнелью, затем суматоха Гражданской, Кронштадт и, наконец, тихая гавань Ленинградского горного института. Из Питера его, впрочем, вежливо, но настойчиво попросили подальше от греха после убийства Кирова. Происхождение из семьи обрусевших шведских баронов и офицерские погоны в анкете торчали, как шило в мешке. Так он и оказался здесь, в глухомани Западно-Сибирского края, выискивая для нужд индустриализации чертову железную руду.

Лисицин сидел на поваленной, источенной короедом валежине и курил мерзкий, дерущий горло «Казбек». Сапоги-бродни, щедро смазанные дегтем, неприятно хлюпали. Два часа назад их тракторный прицеп, тяжелый гусеничный «Интер», закупленный за валюту и перебранный на коленке вручную, окончательно засел в торфяной жиже. Лопнул коленвал. В радиусе ста верст ни одной живой души, если не считать спецпереселенцев в комендатурах у реки, но те сами едва концы с концами сводили.

— Валерий Николаевич, а ведь Савельич опять про поршневые кольца наврал, — раздался из-за дыма костра густой, с характерным местечковым напевом голос.

Это был Сеня Шейнфинкель, коллектор и по совместительству партийный геодезист, парень из приличной одесской семьи, умудрившийся вместо юридического факультета романтически втрескаться в сибирские просторы. Шейнфинкель был интеллигентен, носил нелепые круглые очки, но дело свое знал туго и на удивление не ныл, когда приходилось по колено в ледяной жиже тащить тяжелую треногу и нивелир.

— Савельич не наврал, Сеня, — отозвался Лисицин, сплевывая табачную крошку. — Савельич просто выдал желаемое за действительное. У нас в интендантстве это называется «проявить пролетарскую смекалку». На бумаге кольца новые, а на деле списанный хлам с томских складов. В итоге мы сидим в этой дыре, а Савельич пьет казенный спирт в Колпашево.

— Спирт это хорошо, — подал голос третий участник их невеселого пикника, Пашка Хмуров, официально числившийся рабочим-шурфовщиком.

Пашка был мужиком под тридцать, плечистым, скуластым и подозрительно молчаливым. По документам он проходил как досрочно освобожденный строитель Беломорканала, но Лисицин, видавший виды, сразу разглядел в нем матерого лагерного уркагана. Специфическая манера сидеть на корточках, не отрывая пяток от земли, характерные синеватые наколки на пальцах, которые Пашка тщательно прятал в рукава брезентовой куртки-штормовки, и привычка держать нож-сучок в голенище выдавали его с головой. Впрочем, в тайге от Пашки пользы было больше, чем от толпы комсомольцев. Он умел управляться с топором так, словно родился с ним в руках, и не боялся никакой работы.

— Ты бы, Хмуров, лучше по сторонам смотрел, — заметил Лисицин.

Револьвер он носил не в кобуре, а за поясом, под штормовкой.

— Места тут глухие. Юрты хантийские верстах в сорока к югу, а здесь даже они не охотятся. Говорят, что проклятый бор.

— Ханты темный народ, Валерий Николаевич, — подал голос из темноты четвертый, самый молодой член экспедиции, Борька Ковалев.

Борьке было всего двадцать, и он только-только окончил геологоразведочный техникум в Новосибирске и исходил восторгом от собственной причастности к великим свершениям. Парнишка как раз вернулся из чащи, волоча охапку сухого лапника для ночлега.

— Нам на лекциях профессор Обручев ясно говорил, что все эти их сказки про леших и лесных чертей от неграмотности и религиозного дурмана. Вот построим здесь узкоколейку, пустим драги, и вся мистика враз разлетится.

— Ты, Ковалев, профессора своего в Ленинграде слушай, а в тайге ухо держи востро, — незлобиво, но веско осадил его Лисицин. — Здесь твоя узкоколейка через два года сгниет, а комар как жрал человека при царе Горохе, так и при советской власти жрать будет. И вообще, где ты дрова брал?

— Да там, у ручья, — махнул рукой в сторону густого ельника Борька, над которым уже сгущались черные, как тушь, сумерки. — Там березина поваленная лежит. Странная какая-то. Толстая, а сломана посреди ствола, будто ее шестом кто перешиб. И щепки свежие вокруг.

Лисицин и Хмуров переглянулись. Уркаган медленно перевел взгляд на стену леса. Рука его как бы невзначай легла на колено, ближе к голенищу сапога.

— Медведь дурил? — глухо спросил Хмуров.

— Для медведя высоковато, — буркнул Лисицин, поднимаясь. — Ладно, революционеры, хорош лясы точить. Сеня, перепроверь полевые журналы, упакуй в брезент, чтоб сырость не взяла. Борька, разводи костер посильнее, так как ночь холодная будет. Пашка, на тебе котелок. Сварим кондер из сушеного мяса, да надо ложиться. Завтра на рассвете пехом топать назад, к реке. Оборудование в прицепе закроем, никуда оно не денется.

Сумерки в тайге не наступают, они падают, словно тяжелый грязный занавес в провинциальном театре. Через полчаса вокруг их лагеря стояла сплошная, осязаемая темнота, которую едва пробивало колеблющееся пламя костра. Лиственницы и кедры обступили крошечную стоянку плотной стеной, и казалось, что этот столетний мохнатый лес медленно, по сантиметру, придвигается ближе, сжимая кольцо.

За ужином разговаривали мало. Хмуров не спеша хлебал варево, Шейнфинкель по привычке тер очки, а Борька Ковалев, разом потерявший свой комсомольский задор, испуганно вздрагивал от каждого шороха. А шорохи были странными.

Тайга никогда не молчит, это Лисицин знал прекрасно. Она скрипит, вздыхает, шуршит полевками, ухает филинами. Но сейчас звуки были какими-то неправильными, фальшивыми, словно кто-то неумело подражал лесу. Вот хрустнула ветка, слишком тяжело для зайца, слишком резко для косули. Вот вскрикнула ночная птица, но крик оборвался на полуслове, перейдя в странный, утробный щелчок.

— Слышь, Николаич, — тихо сказал Хмуров, не поднимая головы от котелка. — Кони наши… то есть, тьфу, трактор наш… Там, у прицепа, шорох какой-то. Будто ящики ворочают.

Лисицин положил ладонь на рукоять нагана. Револьвер был старый, тульский, со сточенной мушкой, чтобы за карман не цеплялся. Настоящее, честное оружие, не раз выручавшее в переделках.

— Борька, сиди у костра, — скомандовал начальник. — Сеня, карабин возьми. Хмуров, за мной.

Они отошли от костра всего на двадцать шагов, в сторону застрявшего «Интера». В луче электрического фонаря «Эвереди» замелькали стволы деревьев, клочья седого лишайника, свисающие с веток, и, наконец, угловатый силуэт тракторного прицепа.

Лисицин посветил на брезент, укрывавший буровые штанги и ящики с пробами. Брезент оказался сорван. Тяжелый деревянный ящик с коллекцией минералов, добрых три пуда весом, лежал на земле, расколотый пополам. Рядом в мягком, влажном мху отпечаталось нечто такое, отчего у Лисицина по спине пробежал вполне осязаемый холодок.

Это был след. На первый взгляд человеческий, босой. Вот только в длину он был никак не меньше полуметра, с неестественно широкой, распластанной пяткой и короткими, толстыми пальцами. Пять пальцев. Четкие, глубокие вмятины во мху уходили в сторону непроглядной чащи.

— Ни хрена себе медведушко… — прошептал за спиной Хмуров.

Опытный уркаган, выросший на уральских приисках, сейчас выглядел растерянным. Он перехватил поудобнее топор.

— Николаич, это что за артель тут босиком ходит? Спецпоселенцы беглые? Да ну, у них лаптей таких не бывает…

— Заткнись, Пашка, — тихо приказал Лисицин, шаря лучом фонаря по кустам. — Беглый изголодавшийся доходяга три пуда камней со злости не перевернет. И пальцев у него не пять штук шириной с мою ладонь.

Из темноты, метрах в пятидесяти от них, донесся резкий, сухой треск. Будто столетнее дерево переломили руками, как сухую макаронину. А затем раздался звук, который заставил обоих мужчин замереть на месте.

— Эй… Начальник… Дай закурить…

Голос оказался странным. Он шел откуда-то сверху, с уровня нижних ветвей кедра. Звуки были членораздельными, русскими, но в них сквозило жуткое, механическое подражание. Так говорит скворец или попугай, не понимающий смысла слов, выталкивающий воздух сквозь чуждые человеку связки. Голос двоился, вибрировал, словно говорили два существа одновременно.

— Кто там? — рявкнул Лисицин, вскидывая револьвер. — Выходи! Стрелять буду!

В ответ из темноты донеслось короткое, глухое хмыканье, похожее на довольное урчание сытого кота, только усиленное в сотню раз. И снова треск сучьев, уходящий вглубь леса. Кто-то огромный, не таясь, уходил прочь, ломая подлесок с грацией несущегося под откос паровоза.

— Что…

— Тихо. Возвращаемся.

Когда они вернулись к костру, Лисицин застал Шейнфинкеля с карабином «Мосина» в руках. Руки парня заметно дрожали, но затвор он передернул правильно. Борька Ковалев сидел бледный, вжавшись спиной в поваленное дерево.

— Что там, Валерий Николаевич? — спросил Сеня, стараясь, чтобы голос не срывался на фальцет.

— Крупный зверь, — соврал Лисицин, усаживаясь обратно к огню. — Шатун, похоже. Или лось дурной. Пашка, караул по очереди. Первые два часа я стою, потом ты, потом Сеня. Борьку не трогать, пусть спит. Оружие держать при себе, патроны в патронник.

Но спать никто не мог. Тайга вокруг них зажила своей, отдельной и глубоко враждебной жизнью.

Около полуночи Борька Ковалев, до этого тихо дремавший под брезентом, вдруг резко сел. Глаза его были стеклянными, несфокусированными, будто он не до конца проснулся или находился под гипнозом.

— Слышите? — прошептал он. — Мама зовет… Она в Ленинграде, на Васильевском… Зачем она здесь?

— Ковалев, лежи! — прикрикнул Лисицин, но Борька уже вскочил.

Из темноты, со стороны ручья, отчетливо и ясно донесся женский голос. Мягкий, интеллигентный, с чистым ленинградским выговором:

— Боренька, сынок, иди сюда… Я тут, у воды… Помоги мне…

— Этого не может быть, — прошептал Шейнфинкель, хватаясь за голову. — Его мать умерла три года назад, он сам рассказывал!

— Борька, стой! — рявкнул Лисицин, бросаясь к парню, но тот сорвался с места с неестественной прытью.

Комсомольский задор или безумие толкнули его, непонятно, но Борька прыгнул прямо в стену тьмы, за пределы спасительного круга света. Лучи фонарей скользнули по кустам, выхватив лишь мелькнувшую полу Борькиной куртки.

— Назад, дурак! — закричал Хмуров, бросаясь следом, но Лисицин перехватил уркагана за плечо.

— Стой, Пашка! — крикнул начальник, включая «Эвереди». — Пропадешь! Сеня, держи костер!

Из темноты донесся Борькин крик. Это не был крик испуганного человека. Это был полный первобытного, запредельного ужаса визг животного, которое заживо рвут на части. Крик длился секунды три, а затем оборвался странным, чавкающим звуком и хрустом, похожим на то, как собака разгрызает сахарную кость.

А потом наступила тишина. Абсолютная, мертвая тишина, в которой было слышно только, как трещит сырое полено в их костре.

— Боря?.. — тихо, одними губами позвал Шейнфинкель.

Вместо ответа из темноты леса, прямо к их ногам, из кустов вылетело нечто тяжелое и с глухим стуком покатилось по траве, остановившись у самого костра.

Лисицин опустил фонарь. Это оказались новые кирзовые сапоги Борьки Ковалева. Они были аккуратно, ровно перерублены или перекушены чуть выше голенища. Изнутри сапог, смешиваясь со шмотьями портянок, густо и жирно текла свежая, дымящаяся на ночном воздухе кровь. Ног самого Борьки выше щиколоток внутри не было. Их словно просто срезали гигантскими ножницами.

Шейнфинкеля стошнило прямо под ноги. Хмуров медленно опустился на одно колено, тяжело дыша и не отрывая взгляда от окровавленной обуви.

— Николаич… — тихо сказал уркаган, и в его голосе впервые прорезался самый настоящий, не поддельный страх. — Это не медведь. Медведь так не делает. Медведь жрет на месте. Это… это твари какие-то.

Лисицин сам даже не заметил, как выстрелил в темноту. В нос ударил резкий, приторно-сладкий запах сырого мяса и застарелой, болотной гнили, который медленно наползал из чащи.

— Спина к спине, — глухо скомандовал Лисицин, чувствуя, как внутри него просыпается старый, окопный офицер, который точно знает, что живыми из этой воронки выберутся не все. — Сеня, не смей выть, стреляй во все, что крупнее зайца. Пашка, топор наготове. До утра четыре часа. Нам нужно просто дожить до рассвета.

Но тайга вокруг них снова зашевелилась, и из темноты, теперь уже с трех сторон одновременно, донеслось жуткое, разноголосое, издевательское:

— Боренька… сынок… дай закурить… начальник…

— Что это? — прошептал Хмуров.

— Тихо.

Смерть Борьки Ковалева подействовала на оставшихся странно. Шейнфинкель затих, и лишь только зубы его выбивали мелкую, противную дробь, да очки то и дело сползали на кончик носа. Он судорожно цеплялся за ложе мосинского карабина, словно за спасательный круг. А вот из Пашки Хмурова напрочь слетело всё его напускное спокойствие. Разом проступило темное, суеверное нутро уркагана, выросшего в бараках чердынских лагерей.

— Николаич, это ж не косолапый, это черт местный, — сипло, давясь махорочным дымом, зашептал Хмуров.

Глаза его при этом лихорадочно блестели в багровых отсветах угасающего костра.

— Я на Вишере от старых сидельцев слыхал, что Есть такие приблуды в глуши, у которых ни бога, ни черта внутри. Они человека, как малинку, шелушат. Нам рвать когти надо, Николаич! Ломиться без оглядки, пока эти суки нас на ремни не распустили!

— Заткнись, Хмуров, — бросил Лисицин, не поворачивая головы. — Куда ты ломанешься ночью? В топь? Нас этот людоед поодиночке в три минуты перещёлкает. Сидеть. Спина к спине.

— Да какой «сидеть», начальник?! — сорвался на шипение Пашка, и в его голосе явственно послышались панические, блатные нотки. — Ты погляди, оно ж нас как фрайеров последних разводит! В темную играет! Сапоги Борькины подкинули, это ж чистый фарс, это они форс свой показывают, падлы! Тут не один медведь, Николаич, их тут стая, мамой клянусь! Нам амба здесь!

— Шейнфинкель, держи сектор, — оборвал его Лисицин, проигнорировав истерику рабочего. — Смотри туда, где трактор.

Сеня только кивнул, шумно втянув носом сырой воздух. Вокруг них, за пределами десятиметрового круга света, тайга буквально ходила ходуном. Но это не был шум бури или ветра. Ветер шумит вершинами, а здесь трещало внизу, у самой земли. Тяжелые, мягкие шаги обтекали лагерь полукругом. И самое паршивое, невидимые твари продолжали говорить.

— Сеня… Се-е-енечка… — донеслось справа, из густого ивняка.

Голос был точной копией голоса покойного Борьки, только растянутый, плоский, будто пластинку крутили на сломанном граммофоне.

— Полевой журнал… Сеня… запиши…

— Сволочи… — сквозь зубы пробормотал Шейнфинкель. — Кандидаты в бог весть что…

Страх в нем вдруг переплавился в какую-то сугубо интеллигентскую, отчаянную злость.

— Бориным голосом… Негодяи. Кто это, Валерий Николаевич? Дикие люди? Чудь белоглазая?

— Не слушай, Сеня! — дернулся Хмуров, едва не повалив котелок. — Не слушай их! Они нутро вынимают через уши!

— Тихо! — рявкнул Лисицин.

В этот момент со стороны тракторного прицепа донесся металлический скрежет. Будто кто-то огромный взял полуторадюймовую буровую штангу и с легкостью завязал ее в узел. Следом раздался тяжелый выдох, глубокий, утробный, как у кузнечного меха. На мгновение луч фонаря Лисицина поймал между лиственницами силуэт.

Это было нечто гигантское, метра три ростом, несуразно широкое в плечах, покрытое не то грязной, свалявшейся шерстью, не то кусками болотной тины и мха. Голова твари сидела прямо на плечах, без шеи, а руки, длинные, с лопатообразными кистями, свисали почти до самой земли. Но страшнее всего оказалось лицо. Искаженное, плоское, словно вылепленное пьяным скульптором из серой глины, с огромным, приоткрытым ртом, в котором тускло поблескивали тупые, похожие на коровьи, зубы. Существо смотрело прямо на огонь маленькими, глубоко посаженными глазками без белков, сплошные черные антрацитовые бусины.

— Стреляй! — гаркнул Лисицин.

Сеня Шейнфинкель выстрелил первым. Карабин грохнул, разорвав таежную тишину, дульное пламя на миг ослепило. Тварь в темноте глухо, невозмутимо ухнула, качнулась, так как пуля явно попала в эту тушу, но даже не подумала падать. Наоборот, она сделала быстрый, неестественно плавный шаг вперед.

Лисицин всадил в серый силуэт три пули из «Нагана» подряд, целя в грудь. Хлопки револьвера показались игрушечными по сравнению с мосинским карабином.

— Получай, сука лесная! Нате, гады, жрите!

Пашка Хмуров, окончательно потеряв контроль, выхватил из голенища свой нож-сучок и метнул его в морду наступающему гиганту, а следом, схватив топор обеими руками, с диким, страшным матом бросился было вперед, но споткнулся о котелок и едва не упал в костер.

— Шалава болотная! Я тебя сам на пику посажу! Испугать вздумали?!

Слева, прямо из-за спины Сени Шейнфинкеля, бесшумно, словно соткавшись из самого тумана, выросла вторая туша. Она не ломала веток. Она просто появилась.

— Сеня, берегись! — крикнул Лисицин, перебрасывая револьвер на левую руку и пытаясь дотянуться до лежащего у ног топора.

Но было поздно. Огромная, серая лапа, похожая на корягу, облепленную гнилыми листьями, сгребла Шейнфинкеля за шкирку вместе с его брезентовой штормовкой и карабином. Сеня успел только пискнуть, как пойманный за хвост мышонок. Его круглые очки слетели и с тихим звяканьем упали прямо в горячую золу костра.

Тварь рванула интеллигента на себя. Раздался ужасный, сухой треск. Это лопнули человеческие позвонки. Чудовище не стало тратить время. Оно просто прижало брыкающегося, хрипящего Сеню к своей груди и с легкостью, одним движением огромных челюстей, откусило ему половину черепа вместе с кепкой-финкой. Кусок кости с черными кудрями отлетел в сторону, шмякнувшись о ствол березы.

— Всё, хана! — взвизгнул Хмуров, отшвыривая бесполезный теперь топор. — Сплавляют нас, начальник! В бега! Рвем когти, Николаич! Ноги в руки и ходу!

Пашка, не дожидаясь командира, сиганул через костер, снова едва не влетев лицом в угли, и припустил в глубь чащи, туда, где сквозь кроны деревьев брезжил слабый, едва заметный просвет. Там бор казался чуть реже.

Лисицин, подхватив тяжелый планшет с картами и засунув пустой «Наган» за пояс, бросился следом. Опыт германской, где ему приходилось бегать под ураганным огнем немецких гаубиц в Мазурских болотах, подсказывал, что позиция сдана, артиллерия разбита, пехоте пора отходить на запасные рубежи.

Сзади них раздавалось тяжелое, торжествующее уханье. Твари не бежали, они шли ходкой, размашистой рысью, легко перемахивая через трехметровый бурелом. И они продолжали издеваться.

— Сеня… Се-е-енечка… дай закурить… — выл сзади Борькин голос, переходя в жуткий, утробный хохот, и тут же, новой страшной нотой, добавился сломанный, булькающий голос самого Шейнфинкеля: — Валерий Николаевич… полевой журнал… ай-вей… мамочка…

— Суки! — на бегу хрипел Хмуров, ломая кусты своей мощной грудью. — Твари шутовские!

Сапоги его глубоко увязали в торфе, брезентуха была разодрана в клочья колючим шиповником.

— Николаич, они ж нас на цугундер ведут! Загоняют, как лосей на номерах! Не оглядывайся, шкворень тебе в дышло, беги!

Лисицин бежал, тяжело и хрипло дыша. Сердце бешено колотилось о рёбра. В свои сорок два года он давно отвык от таких кроссов. Ноги в тяжелых броднях налились свинцом, ветки били по лицу, заливая глаза липкой кровью из рассеченной брови. Пару раз он падал, плашмя влетая в ледяную болотную жижу, собирал ртом гнилой мох, но поднимался и бежал дальше, ориентируясь на широкую спину Хмурова, который пер вперед, как обезумевший лесной кабан.

Тайга превратилась в сплошной, крутящийся кошмар. Непонятные монстры преследовали их повсюду: треск справа, чавканье слева. Эти лесные черти словно гнали их, как легавая гонит перепелок, аккуратно срезая углы и не давая свернуть к реке. Они бежали вглубь, в самую глухомань, туда, где болота становились глуше, а деревья древнее и страшнее.

— Николаич, смотри! — вдруг дико заорал Хмуров, спотыкаясь о корень и едва не влетая носом в поваленную сосну. — Там… свет! Костер, чтоб я сдох! Чифирнем напоследок!

Лисицин поднял голову, вытирая кровь и пот с лица. Действительно, впереди, сквозь густые, переплетенные лапы вековых кедров, пробивался тонкий, ровный лучик желтого света. Это был не лесной пожар и не колыхание пламени. Это был мирный, домашний свет маленького окошка.

Они выскочили на небольшую, аккуратно расчищенную от подлеска поляну. Посреди нее стояла добротная, рубленая из толстенных лиственничных бревен изба-пятистенка. Без единого гвоздя, замшелая, с высокой двускатной крышей, крытой лемехом. Вокруг избы тянулся высокий, глухой забор, частокол из заостренных бревен, почерневших от времени. Настоящая крепость посреди первобытного леса.

— Заимка! — выдохнул Лисицин. — Хмуров, к воротам!

Они долетели до частокола в три прыжка. Хмуров со всей дури обрушился на тяжелую деревянную калитку, колотя в нее кулаками и коваными носками сапог.

— Пустите, православные! — орал Пашка, позабыв про свои блатные замашки, впадая в чистый, детский ужас. — Граждане! Падлы, откройте, сожрут же! Хозяева-а-а! Нас лешаки режут!

В лесу за их спинами, буквально в сотне шагов, раздался тяжелый, торжествующий треск. Сучья полетели в разные стороны. Две огромные тени остановились у кромки леса, не спеша выходить на открытое пространство, словно примериваясь.

За воротами послышался тяжелый засов. Скрипнули несмазанные петли, калитка приоткрылась ровно настолько, чтобы внутрь мог протиснуться человек. Из темноты двора на них глянуло дуло длинной берданки, а следом окладистая, седая до белизны борода старого великана в холщовой рубахе.

— Чьи будете, антихристовы слуги? — раздался суровый, гудящий, как колокол, бас. — Зачем покой лесной рушите? На ночь глядя бесов за собой прете?

— Дед, пусти! — рванул брезентовый ворот рубахи Лисицин от жары. — За нами твари идут! Людей наших сожрали! Пусти, ради бога, отстреливаться будем!

Старик прищурился, глянул за их спины, туда, где у кромки леса качались огромные серые силуэты. Пожилое лицо старовера мгновенно окаменело, глаза округлились в суеверном понимании. Он коротко сплюнул через левое плечо.

— Менквы… — выдохнул дед, и в его голосе не было удивления, а лишь только глубокая, вековая горечь. — Менквы поднялись. Опять кровь учуяли, ироды. Заходи быстро! Агафья, засов держи! Митрофан, топор бери, супостаты у ворот!

Лисицин и Хмуров буквально влетели во двор. Тяжелая дубовая плаха калитки захлопнулась прямо перед носом у настигающей их темноты, и три оборота толстого, кованого засова отрезали их от кошмара тайги. Пока отрезали.

— Сюды. Давайте сюды.

Изба внутри встретила их густым, сытным духом сухого укропа, печеного хлеба, овчины и ядреного дегтя. После удушливой сырости ночного болота этот плотный домашний запах казался почти нереальным, будто из прошлой, дореволюционной жизни. В углу под закопченными образами тускло теплилась лампада на конопляном масле. А избу освещала лиственничная лучина, вставленная в кованый светец, тихонько треща, роняя нагар в лохань с водой.

— Проходите к печи, не топчитесь у порога, — скомандовал хозяин, убирая берданку на широкую полку-деревягу.

Старик Терентий вблизи выглядел монументально, точно замшелый таежный пень. Росту в нем было под два метра, широк в кости, борода белая, как мартовский наст, аккуратно расчесана надвое. Рубаха из сурового холста перехвачена витым шнурком, а на ногах мягкие кожаные торбазы. Взгляд у деда был тяжелый, немигающий, привыкший смотреть сквозь мушку на крупного зверя.

Его бабка, старуха Агафья, повязанная темным платком до самых надбровных дуг, уже вовсю хлопотала у засова, накидывая на дверь дополнительные дубовые щеколды. Парень лет двадцати пяти, Митрофан, копия отца, только борода ещё рыжеватая, клинышком, молча встал у окна, сжимая в огромных ладонях тяжелый колун с длинным топорищем.

Но взгляд Лисицина невольно зацепился за четвертую обитательницу избы. Из-за перегородки, прижимая к груди холщовое полотенце, вышла дочка. Лет девятнадцати, не больше. Девка была на диво сочная, крупная, кровь с молоком. Коса толщиной в руку пониже пояса, щеки румяные, губы припухлые, а глаза серые, диковатые, как у молодой косули. Смотрела она на незваных гостей испуганно, но с тайным девичьим любопытством.

Пашка Хмуров с размаху сел на тяжелую дубовую лавку у стола. Его трясло. Лагерная спесь сошла, обнажив серую, извазанную в торфе рожу. Он шумно, со свистом дышал через нос.

— Николаич… Спички есть? — сипло спросил он, протягивая дрожащие пальцы. — Всю махорку в болоте утопил, шкворень мне в дышло… Там у них… у этих тварей… Сеня остался. И Борька. Нас как лохов развели, начальник. Чисто на гоп-стоп взяли.

Лисицин промолчал. Он аккуратно вынул из-за пояса «Наган», откинул барабан и начал не торопясь выталкивать стреляные гильзы прямо на лавку. Металлический звон показался в тишине комнаты кощунственным.

— Вы кто будете-то, милчеловеки? — подошел к столу Терентий, опираясь на него огромными кулаками. — Одеты по-казенному, брезент этот… Оружие вон имеете. Из комендатуры, что ль? Нарымские? Или из беглых? На беглых вроде не похожи, больно сытые, да и планшетка вон офицерская.

Лисицин поднял на него усталые, воспаленные глаза:

— Меня зовут Валерий Николаевич Лисицин. Я начальник изыскательской партии Ленстроя. А это наш рабочий, Павел. Мы руду тут ищем, дед. Железо для заводов. Шли от Оби с трактором, техника сломалась. Ночью на лагерь напали… существа. Двоих наших парней…

Лисицин сглотнул сухой ком.

— Заживо порвали. Одного прямо у нас на глазах.

Терентий нахмурился, переглянулся со старухой. Та мелко закрестилась двумя перстами, шепча сухими губами молитвы. Девка у печи тихонько ахнула, прикрыв рот полотенцем.

— Железо, значит, — с горькой иронией повторил старик. — Для заводов. Все ищете, все копаете, землю-матушку тревожите. Мало вам городов, сюда полезли, в логово к бесам. Новые хозяева жизни, прости Господи…

Лисицин, несмотря на жуткую усталость и пережитый кошмар, профессионально зацепился за тон хозяина. В нем проснулся опытный офицер, привыкший разбираться в людях.

— Ты, дед, на советскую власть зубы-то не точи, — спокойно проговорил он. — Мы люди подневольные. Нам приказали, мы копаем. Ты лучше скажи, как сам-то здесь оказался? В такой глуши изба рублена, на три версты вокруг одни топи да гнус. От кого прячетесь? От коменданта?

Старик горько усмехнулся в бороду, присел на край табурета, сработанного из цельного корневища.

— От коменданта твоего мы ещё до твоей советской власти ушли, милчеловек, — веско произнес Терентий. — Семья у нас старой веры, поморского согласия. Отец мой, покойный Савелий, ещё в девятисотом году от мирских увещеваний в тайгу подался. Не хотели царю-антихристу налоги платить да парней в солдаты отдавать. Сначала ближе к Васюгану жили, да только в двадцатых годах и туда поганцы с красными бантами добираться стали. Про продразверстку заговорили, про коммуны… Обобществить, кричат, надо всё, даже баб! Ну, мы со стариком моим, да с Агафьей, тогда ещё молодой, снялись и ушли совсем вглубь, куда ни один уполномоченный на конях не продерется. Думали, тут-то нас Бог укроет от вашей скверны. Митрофана вон здесь родили, да Аленку…

Он кивнул на румяную девицу, которая при упоминании своего имени густо покраснела и опустила глаза.

— Так и жили, — продолжал дед. — Охотой, рыбой. С солью вот только беда. За нею Митрофан раз в два года к проверенным людям на дальние юрты ходит. А больше нам от вашего мира ничего и не надо. Думали, спаслись. Да только вы, инженеры хреновы, за собой беду привели. Хмарь лесную расшевелили.

Тут Хмуров не выдержал. Он стукнул кулаком по столу, отчего лучина в светце испуганно мигнула.

— Слышь, дед! — сорвался на блатную скороговорку Пашка, лихорадочно озираясь на заколоченные окна. — Ты мне зубы-то не заговаривай про веру свою! Ты скажи, че это за падлы за нами по лесу гнались? Рост под три метра, харя из грязи, а голоса… суки… голоса наших корешей покойных строят! Борькиным голосом меня звала эта шмаровозка лесная! У меня чуть котелок не свистел на бегу! Что это за чумные медведи?!

Терентий посмотрел на Хмурова, как на порченого, недостойного даже гнева. Потом медленно перевел взгляд на Лисицина, который уже закончил снаряжать «Наган» и теперь протирал ствол обрывком брезента.

— Не медведи это, парень, — тихо, но отчетливо сказал старик.

В избе сразу стало так тихо, что слышно было, как на печке сверчок пробует свой голосок.

— Менквы это. Великаны здешние, первобытные. Ханты про них знают, да помалкивают, только жертвы им носят на дальних урочищах, оленей бьют, кровью пни мажут, чтоб не трогали. А вы, небось, со своим трактором прямо через их старое костище проехали. Они этого не любят.

— Менквы… — повторил Лисицин. — И много их тут?

— Бог весть, — качнул головой Терентий. — Старики сказывали, их ещё до потопа господь сотворил, да земля их не приняла, больно люты да прожорливы. Они людей не просто едят, они ими… балуются. Играют, как кошка с полудохлой мышью. Нарочно след оставляют пошире, чтоб человек думал, будто зверя крупного тропит, и глубже в чащу шел. А голоса они крадут.

— Как это крадут? — нахмурился Лисицин.

— А вот так, — веско вмешался молчавший до этого Митрофан от окна. — Услышит менкв, как человек кричит перед смертью, или как мать его кликала, и в пузо себе этот звук прячет. У них ведь в башке ума нет, там хмарь одна, а вот глоткой они любой звук повторить могут. Специально манят, супостаты. Пойдут по лесу и давай чужим голосом выть, чтоб живые на выручку бежали. Так целые артели таежные пропадали. Один ушел на голос, с концами. Второй искать побежал, туда же. А менкву только того и надо. Мясо они любят. Человечину. Особенно…

Парень покосился на сестру.

— девичью да молодую.

Аленка при этих словах мелко задрожала, а полотенце выпало из ее рук на земляной пол. Старуха Агафья тут же подскочила, обняла дочку за плечи, уводя глубже за перегородку, сердито зашипев на сына:

— Молчи, ирод! И без того тошно! Господи, огради от стрелы летящей во тме, от язвы ходящей…

— Дед, а они избу-то прошибить могут? — придвинулся ближе к Лисицину Хмуров, словно ища защиты у прожженного ленинградского начальника. — Стены вон толстые, но они ж, блин, штанги буровые в бараний рог крутят! Если эта дура в дверь ломанется, нам же тут братская могила будет! Каюк, начальник!

Лисицин цинично усмехнулся, проверяя ход затвора на револьвере. Мужской разговор у костра закончился, началась суровая окопная проза.

— Не бзди, Пашка, — коротко бросил Валерий Николаевич в своей излюбленной офицерской манере. — Изба из лиственницы, в три обхвата. Такую и трехдюймовый снаряд не сразу возьмет, если фугасный. Главное, окна и дверь держать. Дед, патронов много?

Терентий молча поднялся, подошел к тяжелому сундуку в углу, откинул кованую крышку. Достал берестяную коробку, доверху набитую патронами, и небольшую жестяную банку с порохом.

— На десяток выстрелов хватит, — хмуро сказал старик. — Да только менква пулей не сразу остановишь. У него шкура, как подошва, да ещё в смоле и песке изваляна, пули от нее иной раз рикошетят, как от камня. Их огнем надо палить, огнем они брезгуют. И железом честным.

За окном, в кромешной таежной тьме, вдруг воцарилась странная, давящая тишина. Словно весь гнус, все ночные птицы разом вымерли. Лисицин замер, прислушиваясь. Опыт подсказывал, что перед атакой всегда наступает эта мертвая минута, когда немецкие сигнальные ракеты уже погасли, а пехота ещё не поднялась из окопов.

И тут, прямо из-за стены, у самого угла избы, раздался тихий, отчетливый стук. Будто кто-то вежливо, по-городскому, постучал костяшками пальцев в бревно. А следом из темноты донесся знакомый, чуть гнусавый голос Сени Шейнфинкеля:

— Валерий Николаевич… откройте… Я очки разбил… Ничего не вижу… Холодно тут… Валерий Николаевич…

Пашка Хмуров дико вскрикнул, зажимая уши ладонями, и покатился по лавке. Затишье кончилось. Буря пришла.

Голос покойного Сени Шейнфинкеля за бревенчатой стеной не просто пугал, он выворачивал душу наизнанку своей неестественной, мёртвой правильностью. Звук шёл откуда-то снизу, от самых завалинок, вибрировал, двоился, соскальзывал в противный змеиный свист, но продолжал настойчиво, размеренно стучать костяшками в лиственничные плахи:

— Валерий Николаевич… откройте… Я очки разбил… В темноте не вижу… Очки в золе… Валерий Николаевич…

— Заткнись, гнида! Заткнись, шкворень тебе в дышло!

Пашка Хмуров окончательно потерял лицо. Он катался по тяжёлой дубовой лавке, дико выл и скрёб ногтями собственные уши, оставляя на щеках жирные кровавые полосы. Лагерная спесь, напускная блатная гордость, всё это слетело с него, как старая шелуха. Остался только животный, первобытный страх уркагана, который почуял, что пришёл его окончательный, безнадёжный конец.

— Николаич, сделай что-нибудь! Выстрели в стену! Он же мне прямо в темя стучит, падла лесная! Конвой по душу пришёл, мамой клянусь, не доживём до рассвета! Сплавляют нас, начальник!

— Цыц, оглашенный! Не святотатствуй в честном дому!

Старик Терентий с удивительной для его монументального тела прытью шагнул к окну, поудобнее перехватывая берданку.

— Не Сеня то твой, прости Господи его душу грешную. Сатана из него лается, хмарь болотная! Митрофан, держи левый угол, не зевай!

За стеной глухо, утробно ухнуло, точно огромный пустой мех кузнечного горна захлопнулся. Вежливый стук прекратился мгновенно. Вместо него раздался такой удар в стену, что вековые лиственничные брёвна избы, казавшиеся монолитом, натужно, со скрипом застонали. Кованый светец в лохани испуганно мигнул, уронив жирную искру, со стен посыпалась сухая, пожелтевшая от времени конопатка. С потолочных плах повалила густая пыль, забивая горло сухостью.

— Началось, — сквозь зубы процедил Лисицин.

В его правой руке тульский «Наган» лежал как влитой, привычно утяжеляя ладонь. Валерию Николаевичу бывало и хуже. К примеру, в четырнадцатом году под Гумбинненом немецкая тяжёлая артиллерия перепахивала брустверы вместе с мясом и костями русской пехоты, так что земля вставала дыбом, и казалось, что сам воздух горит. Там тоже не было видно врага, и лишь только железный, равнодушный дым и смерть, прилетающая с небес. Здесь враг был осязаем. Это была просто крупная, обнаглевшая, опасная дичь. И Лисицин не собирался прятаться по углам. Он встал у массивного обеденного стола, широко расставив сапоги-бродни, готовый дорого продать свою офицерскую шкуру.

Второй удар пришёлся точно в глухое окно, у которого замер Митрофан. Тяжёлая деревянная ставня, стянутая крест-накрест толстыми железными полосами, разлетелась в щепки с первого же захода, будто была сделана из сухой фанеры. В проём вместе с клубами ледяного болотного тумана ворвалась огромная, покрытая бурой шерстью и склизкой тиной лапа. Пять толстых, распластанных пальцев с плоскими коровьими когтями намертво вцепились в бревенчатый косяк, с мясом выдирая куски древесины. Запахло застарелым звериным логовом, тухлятиной и болотной гнилью.

Митрофан не сплоховал. Ухнув по-медвежьи, коротко и зло, он с размаху опустил тяжёлый колун прямо по серой кисти. Хрустнуло так, словно переломили толстую сухую лесину. Из разрубленной лапы на земляной пол брызнула густая, чёрная, как колёсная мазь, жижа.

Тварь за окном взревела. Это не был крик человека и не рык зверя, так гудит сорвавшийся с тормозов паровозный котёл, захлёбываясь свистящим паром. Оконный проём буквально лопнул внутрь избы, выламывая брёвна подоконника. На Митрофана обрушилась страшная, неестественно широкая масса. В избу лезла плоская, лишённая шеи голова менква с разинутой пастью, полной тупых, жёлтых, как у старой кобылы, зубов. Маленькие антрацитовые глазки тупо и яростно блестели в неверном свете лучины.

Старик Терентий выстрелил из своей берданки почти в упор, целя в эту жуткую харю. Грохот оглушил, а избу в секунду заволокло сизым, едким дымом, от которого заслезились глаза. Тяжёлая свинцовая пуля сорвала кусок грязной шерсти со лба чудовища, обнажив серую, похожую на хрящ ткань, но даже не покачнула его. Менкв упрямо пёр вперёд, выламывая грудью остатки деревянной стены. В это же время с крыши раздался жуткий, скрежещущий звук. Второй великан драл когтями тёсовую кровлю, пытаясь проломить потолок сверху.

— Пашка, к пролому! — рявкнул Лисицин, ловя чёрный антрацитовый глаз чудовища. — Мать твою, Хмуров, бери топор, держи сектор!

Но Хмуров уже окончательно потерял разум. Животный страх перед неведомой таёжной чертовщиной выжег в нём все остатки человеческого. В его затуманенном мозге, привыкшем в лагерях выживать любой ценой, предавая и продавая ближнего, сработала единственная, дикая и спасительная, как ему казалось, мысль. Он вспомнил, что говорил Митрофан всего несколько минут назад. «Мясо они любят. Человечину. Особенно девичью да молодую».

— Они за девкой пришли! — дико, брызгая слюной, заорал Пашка, лихорадочно косясь на забившийся в угол за перегородкой силуэт Алёнки. — Слышь, Николаич! Слышь, дед! Они за шмарой молодой пришли, падлы лесные! Отдай им девку! Отдай, они ж пожрут и отвяжутся! Отойдут в болото! Старая кочерга им без надобности, им девичье мясо подавай! Это наш шанс, начальник, скинем балласт, сами ускребёмся!

— Ты что лаешься, пёс шелудивый?! На дочку мою замахнулся?!

Старик Терентий попытался развернуться к Хмурову, перехватывая берданку за ствол как дубину, но не успел.

Пашка, схватив со стола нож, с диким визгом бросился за деревянную перегородку, прямо к замершей от ужаса Алёнке. Его перекошенная рожа была страшнее, чем морда менква за окном. Он собирался схватить девицу за косу, вытащить волоком на середину избы и выпихнуть прямо в пролом стены, скормить тварям, чтобы выиграть для себя, любимого, драгоценные минуты, добежать до болот, скрыться во тьме.

Лисицин даже не изменился в лице. На германской войне он таких «паникёров» и «самострелов» навидался вдоволь. Там разговор был короткий. Перед лицом противника по закону военного времени. В Ленинграде, конечно, за такое могли потащить в трибунал, но здесь, в Нарымском крае, судом и законом был он сам.

— Свой срок ты отбегал, Пашка, — холодно, без единой эмоции сказал Лисицин.

«Наган» в его руке сработал чётко, привычно, без осечки. Валерию Николаевичу не нужно было целиться дважды, так как дистанция была три шага. Тяжёлая пуля вошла Хмурову точно в затылок, пониже грязного, пропотевшего воротника брезентовой штормовки. Уркагана с размаху швырнуло вперёд. Он ткнулся лицом прямо в подол холщового сарафана Алёнки, тяжело, с бульканьем захрипел, выпуская нож из обмякших пальцев, и затих, заливая земляной пол чёрной воровской кровью. Его лагерное прошлое, Беломорканал и понты закончились здесь, посреди первобытного кошмара.

— Туда и дорога, падале, — процедил Лисицин, выбрасывая мысленно Пашку из списков живых, но времени на размышления не осталось совсем.

Потолок над их головами с оглушительным треском лопнул. Сверху, пробив тёсовую крышу, обрешётку и слой сухого мха, рухнуло тяжёлое бревно перекрытия, подняв тучу щепок и мусора. Вместе с ним в избу свалился второй менкв, ещё огромнее первого, облепленный сухими ветками, старой хвоей и кусками болотного торфа. Чудовище упало прямо на Митрофана, смяв парня своим весом.

Рыжебородый богатырь успел лишь вскинуть колун, но великан просто сомкнул свои огромные лопатообразные кисти на его плечах. Разом раздался ужасный, сочный, чавкающий хруст ломаемых человеческих костей. Менкв с легкостью, словно потрошил пойманную на реке стерлядь, рванул руки в разные стороны. Тело двадцатипятилетнего парня разорвалось пополам. Потоки густой, горячей крови и внутренностей веером брызнули на бревенчатые стены, заливая закопчённые лики святых на иконах в переднем углу.

— Митрофанька, сынок родной! — страшно, не по-человечески закричал старик Терентий.

Позабыв про всякую осторожность, дед бросился на тварь с охотничьим ножом, пытаясь достать до горла монстра, но первый менкв, окончательно расширив пролом в окне, сгрёб старика за пояс своей огромной лапой и с легкостью потащил назад, наружу, в туманную темноту двора. Из темноты донёсся лишь короткий хруст ломаемых рёбер Терентия и довольное, сытое урчание лесных хозяев, делящих добычу.

Лисицин хладнокровно расстрелял весь барабан в тушу второго менква, который топтался на кровавых останках Митрофана. Пули входили в серую шкуру, как в сырую глину, но чудовище лишь глухо ухало, почти не замечая попаданий, и медленно разворачивало к ленинградцу свою плоскую, уродливую морду с антрацитовыми бусинами глаз. Револьвер защёлкал вхолостую. Барабан был пуст.

Старуха Агафья, разом, в одно мгновение потеряв и мужа, и сына, не закричала и не забилась в истерике. Её старое, иссушенное таёжной жизнью лицо стало белым, как саван, а глаза приобрели какую-то жуткую, неземную ясность. Она взглянула на замершую в углуАлёнку, потом на Лисицина, который уже сунул за пояс бесполезный «Наган» и судорожно искал глазами оброненный Хмуровым топор.

— Бегите, родимые… — тихо, но отчётливо крикнула старуха, перекрывая рёв твари. — В подпол прыгайте! Там за бочкой лаз есть, к ручью выведет! Уводи девку, милчеловек! Уводи!

Агафья с поразительной силой ухватила со стола тяжёлый кованый светец с горящей лиственничной лучиной и со всей дури швырнула его прямо в берестяную коробку с порохом, которую Терентий перед смертью достал из сундука. Светец ударился о край коробки, и горячая лучина выскочила прямо в порох. А сама старуха, широко раскинув руки в холщовых рукавах, шагнула прямо под ноги наступающему менкву, перекрывая собой узкий проход за перегородку.

— Господи Исусе, прими душу мою грешную! — успела выкрикнуть она, прежде чем огромная лапа сомкнулась на её голове, оборвав крик.

В следующую секунду изба взорвалась. Порох в берестяной коробке и банке вспыхнул мгновенно, с диким, ослепительным малиновым шипением. Огненный смерч крутанулся по комнате, поджигая сухой укроп под потолком, овчинные тулупы и лиственничные стены, щедро смазанные дёгтем. Сухой тёс проломленной крыши полыхнул как солома. Избу разом заволокло чёрным, удушливым дымом.

Лисицин, не теряя ни секунды, подхватил обмякшую, полуоглушённую от ужаса Алёнку под мышку. Опыт фронтового офицера подсказывал, что у них есть ровно полминуты, пока огонь не выжег весь кислород.

Он с размаху рванул тяжёлое кольцо дубовой крышки подпола. Огонь уже лизал брезент его куртки, дым разъедал глаза до слёз, а сзади, в ревущем, бушующем пламени, дико и страшно выл горящий менкв, катаясь по окровавленным плахам пола и тщетно пытаясь сбить с себя липкий, живой огонь.

Валерий прыгнул в темноту подпола, увлекая девицу за собой. Тяжёлая плаха крышки с грохотом захлопнулась над ними, отрезая от бушующего наверху ада. На заимке Терентия не осталось больше никого живого.

В подполе дышать стало совсем невмоготу. Воздух сделался густым, горячим, пахнущим пережжённым салом, картофельной гнилью и тем самым приторным, сладковатым дымком, какой бывает, когда горит человеческое мясо. Потолок над головой натужно, со страшным скрипом прогнулся. Это рухнула подкошенная огнём средняя перегородка избы. Вниз, сквозь щели растрескавшихся плах, с шипением посыпались крупные, багровые угли, поджигая сухую солому на земляном полу.

Лисицин лежал плашмя, до боли вжимаясь в сырую землю, уткнувшись носом в обгорелый рукав брезентухи. Грудь раздирал кашель. В горле пересохло так, точно он наглотался сухого песка. Хвалёная ленинградская выправка сейчас не стоила и ломаного гроша. Боевой офицер, геолог, покоритель недр, сейчас он был просто полузадохнувшимся червём, которого заживо запекали в бревенчатой коробке среди сибирских болот.

Рядом шевельнулась Алёнка. Она не выла, не билась в панике, хотя пять минут назад на её глазах первобытная хмарь превратила в кровавый фарш всю её семью. Раскольничья, кержацкая порода, штука прочная, покрепче демидовского железа.

Девка упёрлась ладонями в массивную, склизкую от рассола бочку с квашеной капустой и с натужным хрипом толкнула её в сторону. Бадейка, в которой было добрых пять пудов веса, неохотно поддалась, обнажив узкую, тёмную нору, уходящую под венцы фундамента.

— Сюда иди, казённый человек, — негромко, певуче окая, позвала девица.

Голос её дрожал от пережитого угара, но в нём прорезалась суровая, взрослая сила.

— Лаз тут у тяти сработан был… На случай, коли лихие люди али комендатурские с ружьями наедут. Ползи, не то завалит подкорень.

Она нырнула в темноту первой, ловко и быстро перебирая локтями по сырой глине, будто всю жизнь только и делала, что лазила по лисьим норам. Лисицин, чертыхаясь про себя сквозь кашель, пополз следом, волоча за ремень неподъёмный, набитый ненужными теперь картами планшет.

Они вывалились наружу метрах в тридцати от заимки, прямо в густые кусты багульника, мокрые от студёной предрассветной росы. Лисицин рухнул лицом в брусничник, жадно, со свистом втягивая ледяной таёжный воздух. Каждое дыхание отзывалось в груди тупой, ноющей болью, где-то на бегу он знатно приложился рёбрами.

Позади них ревел ад. Изба Терентия догорала, превратившись в огромный, колыхающийся костёр до самого неба. Лиственничные брёвна в три обхвата, щедро смазанные вековым дёгтем, лопались с пушечным гулом, выбрасывая в блекнущее ночное небо мириады искр. Дым стоял такой плотный, что утренняя заря казалась сквозь него грязной, бурой раной на брюхе тучи.

Алёнка стояла рядом на коленях, прямо в болотной жиже. Она смотрела на огненную тризну по своей родне, и её крупные, иссушённые жаром губы быстро, истово шевелились, творя старообрядческий крест двумя перстами. Крестилась она по-старому, строго к правому плечу, низко кланяясь дыму. Лисицин ждал, что вот сейчас, когда первый шок пройдёт, девка заголосит, завыет по-бабьи, начнёт кататься по земле и рвать на себе волосы. Всё-таки девятнадцать лет, никого из близких не осталось, кругом на сто вёрст глухая хмарь. Но Алёнка лишь крепко зажмурилась, так что на щеках проступили желваки, шумно сглотнула и резко повернулась к нему.

— Всё, — обронила она, и в её голосе звякнула суровая нота старого Терентия. — Отрезано. Нету боле заимки нашей. И тяти нету, и матушки с Митрофанкой. Сатана их в лесу прибрал за грехи мирские. Вставай, казённый человек, нечего сиднем сидеть да грязь носом пахать.

Лисицин тяжело поднялся, опираясь рукой на замшелый выворотень. Смертельно хотелось курить, но «Казбек» вместе со спичками остался в лагере у трактора. Он похлопал себя. Старый, верный «Наган» находился за поясом, но толку от него теперь было не больше, чем от ржавой подковы. Барабан пуст, патронов нет, все оставшиеся пули он всадил в серую тушу менква перед взрывом, да Пашке Хмурову пустил свинец в затылок. Валерий Николаевич остался один на один с тайгой, с пустым револьвером, который выпал на землю и дикой кержацкой девкой под мышкой.

Никакой изыскательской партии больше не существовало. Борька, Сеня, Хмуров, всех списала таёжная бухгалтерия без выходного пособия. И прицепа с буровыми штангами тоже считай что нет. Тайга не любит чужаков, которые лезут в её нутро со своими тракторами и пятилетними планами. Она ломает, пережёвывает и выплёвывает кости.

— Куда идти-то, Алёна? — хрипло спросил Лисицин, вытирая рукавом запёкшуюся кровь. — Трактор наш у болота остался, да только возвращаться туда верная смерть. Твари те, лешаки эти огромные, они ведь там крутятся.

Девка посмотрела на него снизу вверх, и в её серых, диковатых глазах проступила дремучая, горькая насмешка. Так смотрят коренные таёжники на городских дураков, приехавших завоёвывать Сибирь в лакированных сапогах.

— Како ещё ко трактору? — процедила она, поправляя растрёпанную толстую косу, в которую набились куски горелого мха. — Ополоумел ты, ленинградец, али дымом мозги отшибло? Нету тама боле ничего. Менквы железо твоё казённое в дугу согнут, по брёвнышку раскатают, а человечину всю дочиста приберут. Возвернёшься, самого на ремни распустят. К людям бежать надо, супротив ночи не выстоять.

Она поднялась, оправляя изорванный, прожжённый на подоле холщовый сарафан. Ни одной слезинки так и не скатилось по её испачканному сажей лицу. Только пальцы, сжатые в кулак, побелели от напряжения.

— Деревушка тут есть, Малое Городище по-нашему.

Алёнка махнула рукой в сторону, где небо казалось чуть светлее, пробиваясь сквозь еловые лапы.

— Тамотка спецпоселенцы живут, кои от вашей власти у реки маются, да наши люди из скрытных иной раз промышляют. Коли ходко пойдём, без роздыху да без оглядки, до заката солнышка успеем добраться. За день добежим, тропка тут тайная есть, тятя ею хаживал, когда за солью на юрты подавался. Напрямки двинем, через Чистое болото. Там мох крепкий, выдержит, коли под ноги смотреть станешь, а не вороны считать.

Лисицин усмехнулся, глядя на пустые ладони.

— За день, говоришь? Ну, пошли, коли так. Мне терять особо нечего, анкета и так испорчена дальше некуда. Только бы эти лесные хозяева нас по дороге не перехватили. Они ведь, дед говорил, днём тоже караулят.

— Днём они смирные, — мотнула головой Алёнка, уверенно разворачиваясь к ручью. — Солнышка они боятся, свет им глаза колет, супостатам. В самые глухие уремы уходят, под коряги да в торфяные норы забиваются, ровно гады подколодные. А вот как сумерки падут, опять их сила будет. Коли до темноты до людей не выберемся, коли в болоте ночь застанет, всё, пиши пропало. Опять придут. Окружат, зачнут голосами мёртвыми выть, с ума сводить. Нам никак нельзя в лесу на вторую ночь оставаться, казённый человек. Слышишь ли, что говорю? Начисто сожрут, косточек не оставят.

Она наклонилась, подняла из травы оброненный Лисициным наган, бережно обтёрла его ладонью и сунула ему в руки.

— На, держи свою игрушку. Ишь, стрелок какой. Ловко приструнил супостата. Тятя бы твой поглядел, похвалил бы. Человече этот гнилой был, с чёрным нутром. Ежели бы ты его не кончил, он бы меня сам этим менквам выкинул, чтоб свою шкуру спасти. Сразу видать было, вор, тать ночной, прости Господи.

Лисицин взял револьвер, привычным, механическим движением вогнал его за пояс брюк. В Ленинграде за такой самосуд его, офицера из бывших, без долгих разговоров пустили бы в расход в подвалах на Шпалерной. Но здесь, в Нарымском крае, судом и законом была тайга и дикая девка, которая сейчас являлась его единственным билетом на восток, к живым людям.

— В Ленинграде, Алёнушка, за такую стрельбу по своим рабочим меня бы к стенке поставили, не спросив фамилии, — спокойно, со своим привычным офицерским цинизмом проговорил Валерий Николаевич. — А здесь ничего, дышу пока. Воздух тут, видать, особый, располагает к быстрым решениям. Ладно. Веди, таёжная хозяйка. Трактор хрен с ним. Руду пускай другие ищут, те, у кого патронов побольше да нервы покрепче.

Они повернулись спиной к догорающему пепелищу заимки, от которого теперь поднимался лишь густой, сизый, пахнущий гарью шлейф, и пошли вдоль безымянного ручья, углубляясь в редкий, кривой березняк, за которым начиналось бесконечное Васюганское болото. Тайга вокруг них медленно, неохотно просыпалась. Гнус поднимался над торфяниками плотной, звенящей тучей, облепляя лица и руки, но на это никто уже не обращал внимания.

И тут, когда они отошли от пожарища на добрую сотню шагов, из самой глубины туманного бора, со стороны мёртвых волоков, донёсся протяжный, вибрирующий, жуткий звук. Он летел над верхушками столетних лиственниц, заставляя замирать редкую лесную птицу.

Это был голос Пашки Хмурова. Мёртвый, плоский, лишённый человеческих интонаций, но абсолютно узнаваемый. Звук разносился над топями, изламывая слоги и слова:

— Николаич… шкворень тебе в дышло… амба нам тут… отдай девку… чифирнем напоследок… Николаич…

Алёнка даже не вздрогнула и не обернулась. Она лишь крепче перехватила подол своего изорванного сарафана, уберегая холст от колючих ветвей дикого шиповника, и уверенно, размашисто шагнула на зыбкий, чавкающий зелёный мох Чистого болота.

— Пущай лается, падла лесная, — негромко, в упор не оборачиваясь, бросила она через плечо. — Солнышко вон вышло, на взгрев пошло. Теперь у них, иродов, сила кончилась до вечера. Шибче шагай, ленинградец. Дома у нас боле нету, надо к людям поспешать.

Лисицин поправил ремень, в последний раз окинул взглядом далёкий, тающий в утреннем тумане столб чёрного дыма и пошёл следом за девкой, навстречу сырому, серому рассвету тридцать пятого года. Тайга умела хранить свои страшные тайны, а Валерий Николаевич за свою жизнь научился молчать лучше любого таёжного пня. Обоим это было сейчас на руку.

***

Васюганское болото, если отбросить в сторону передовицы «Правды» и бравурные рапорты окружкома, напоминало не столько «неосвоенную кладовую социализма», сколько гигантскую, покрытую жидким мхом сковороду, на которой заживо запекали всякого, у кого хватало ума сойти с обского берега. Солнце, выкатившееся над торфяниками часам к одиннадцати, припекало на удивление паршиво, не грея, а лишь иссушая кожу, вытягивая наружу липкий пот.

Бывший подпоручик тринадцатого Белозерского пехотного полка, а ныне начальник изыскательской партии Ленстроя Валерий Николаевич Лисицин шёл вторым. Шёл хмуро, по-окопному экономя дыхание и стараясь вминать свои тяжёлые, щедро некогда смазанные дёгтем сапоги-бродни точно в те места, где мгновением раньше мелькал подол Алёнкиного сарафана. Девка шла ходко. Кержацкая порода, прочная, как демидовский рельс, держала её на зыбком, пухнущем под ногами мху с какой-то противоестественной, звериной лёгкостью. Её холщовый сарафан на спине давно потемнел от пота, в толстую, в руку шириной косу намертво въелись угольные крошки от сгоревшей заимки, но шага она не сбавляла.

Лисицин чувствовал себя так, словно его долго и методично пропускали через механический пресс. Рёбра, отбитые во время ночного марафона по бурелому, ныли при каждом глубоком вдохе, а в лёгких, казалось, до сих пор копошился горький дым лиственничного пожара. В правом кармане штормовки привычно и бесполезно похлопывал по бедру тульский «Наган», чистая бутафория, кусок казённой стали без единого патрона. Зато набитый картами и ведомостями Ленстроя планшет, судя по весу, вознамерился к вечеру окончательно отбить Лисицину правую почку.

— Слышь, таёжная хозяйка… — остановился Лисицин у кривой, чахлой берёзки, торчавшей из мха, точно гнилой зуб. — Мы топаем уже часа четыре, не меньше. Судя по моим часам, полдень давно миновал. А вокруг всё та же хмарь. Долго ещё ноги в этой жиже полоскать?

Алёнка замерла, недовольно поведя плечом, но не обернулась. Она постояла секунду, чутко прислушиваясь к ленивому вздыханию болота, и лишь затем повернула к нему своё испачканное сажей, строгое лицо. В серых глазах девки не было ни слёз, ни девичьей немочи, а одна лишь вековая, упрямая злость раскольников, которые от людей сроду ничего, кроме крапивы да кнута, не видели.

— Ишь, торопыга какой, ленинградец, — сухо, округло окая, отозвалась она. — Кабы по тракту шли, так давно бы добежали. А тут Чистое болото, казённый человек. Под ногами-то поглядывай, не балуй. Тутотка тропа тятятина, покойного, под самым мхом укрыта. На два пальца в сторону вильнёшь, и поминай как звали. Уйдёшь в кочкарник, там тебя водяной царь быстро на портянки распустит.

— Водяной царь — это по ведомству Главгидростроя, — усмехнулся Лисицин, вытирая рукавом лоб. — Нам бы до живых людей добраться, Алёна. Желательно до темноты. Сама ведь знаешь, ночные кликуши шутить не любят.

Девка заметно вздрогнула при упоминании ночных гостей, так что пальцы судорожно перехватили подол изорванного сарафана.

— То-то же, — буркнула она, разворачиваясь. — Коли ходко пойдём, без роздыху, так к вечеру у Малого Городища аккурат и окажемся. Шибче шагай, Валерий Николаевич. Земля под нами дышит, неровён час, серчать зачнёт.

Они двинулись дальше. Мох под ногами, пухлый, напитанный ржавой болотной водой сфагнум, здесь вёл себя странно. Нарымский мох Лисицин за полгода изысканий изучил неплохо. Обычно он бурый, блеклый, пахнущий тухлым яйцом и прелым торфом. Но здесь, по мере удаления от сгоревшей заимки, ковёр под сапогами становился пронзительно, фосфорически изумрудным. Он словно подсвечивался из глубины какой-то ядовитой, нездешней силой. И запах изменился. Вместо привычной болотной гнили в нос вдруг ударил густой, прохладный аромат цветущего весеннего сада. В конце сентября, посреди сибирской глухомани, пахло цветущими яблонями.

Лисицин на ходу сорвал торчащий из изумрудной кочки стебель со странными, плоскими листьями, похожими на латунные чешуйки.

— Алёна, это что за гербарий? — спросил он, догоняя девку.

Алёнка даже не взглянула на сорванную траву, а лишь шикнула сквозь зубы, ускоряя шаг:

— Брось! Грех на душу не принимай! Это сон-трава хозяевая, здешняя. Где она растёт, там уремы глубокие, в них дневные гады спят, кои солнца боятся. Не трогай её, не шевели воздух, не то накличешь беду раньше времени.

Лисицин разжал пальцы. Латунные чешуйки упали в мох. Но странное дело, они не утонули в жиже, а покатились по изумрудной поверхности, точно сухие монетки. Пофигизм не молодого уже окопника, повидавшего под Гумбинненом такое, отчего у партийных идеалистов волосы вставали дыбом, подсказывал, что дело дрянь. Насчёт «хозяев» и «гадов» можно было спорить до хрипоты, но геологический факт оставался фактом. Они шли по земле, которой не было ни на одной триангуляционной карте Ленстроя.

«Или мне просто так кажется, от усталости?»

Ближе к двум часам дня болото начало медленно, но неумолимо окутываться туманом. Это не был обычный утренний падок, который поднимается от сырости и тает под первыми лучами. Этот туман выползал прямо из-под мха, жирный, белый, густой, как пар из перегретого паровозного котла. Он наползал со всех сторон одновременно, бесшумно съедая горизонт, одинокие кривые берёзки и блеклое солнце, которое к этому времени окончательно застряло в зените, наотрез отказавшись давать человеческие тени.

Мужчина посмотрел под ноги. Его собственные бродни тонули в белом месиве по самую щиколотку.

— Алёна, стой, — тихо, но веско приказал Лисицин, вытаскивая из кармана компас Адрианова.

Девка остановилась, окутанная белой хмарью по самый пояс. Её силуэт в тумане казался зыбким, нереальным.

Магнитная стрелка прибора, которая ещё вчера чётко держала север, сейчас вела себя совершенно безумно. Она не просто колебалась, а бешено крутилась по медному лимбу.

— Магнитная аномалия? — пробормотал Лисицин, постучав пальцем по стеклу. — Исключено. Так стрелку не крутит. Нас водит, Алёна. Мы ходим по кругу.

Девка медленно подошла ближе, глянула на беснующуюся железку своими немигающими серыми глазами и презрительно сплюнула под ноги.

— Игрушка твоя беснуется, потому как я думаю, рубеж мы перешли, Валерий Николаевич.

— Что ты имеешь в виду?

— Тятя говорил, есть в Васюгане такие места, кои от мира закрыты. Пройдёшь не в тот час, и вроде всё то же, лес да мох, да только земля подкладкой выворачивается. Тут твоя компасина не властна. Тут и небо другое, и хозяева другие. Главное, с тропы тятятиной не съехать. А съедешь, обратно вовек не воротишься.

Туман тем временем сгустился настолько, что Лисицин едва различал Алёнкино плечо. Воздух сделался тяжёлым, прохладным и совершенно безветренным. Нарымская тайга, секунду назад ещё подававшая робкие признаки жизни в виде редких комаров, окончательно замолчала, погрузившись в мёртвую, вакуумную тишину, в которой отчётливо было слышно, как бьётся сердце самого Лисицина. И где-то там, в этой белой густой хмари, впереди них, Чистое болото вдруг начало круто подниматься вверх, переходя в невидимый ещё, но уже осязаемый высокий бор.

Они выбирались из туманной низины долго, мучительно, точно продирались сквозь слои застывающего студня. Жирный белый пар, выползавший из торфяных глубин Васюгана, неохотно расступался перед ними, лип к лицу, садился на сукно куртки тяжёлой, пахнущей ржавым железом росой. Лисицин двигался почти вслепую. Ориентировался он исключительно по мелькающей спине девчонки да на невнятное шуршание её изорванного холщового сарафана. Пару раз мох под его телом проседал так глубоко и зловеще, что маслянистая жижа добиралась до самых колен. Тогда бывший подпоручик замирал, гася в горле сухой кашель, и ждал, пока зыбкая хмарь под ногами снова обретёт относительную прочность.

Но когда белая пелена наконец начала редеть, отползая назад в болотные блюдца рваными, грязными шлейфами, Лисицин невольно зажмурился. На мгновение ему показалось, что угарный газ от сгоревшей заимки Терентия окончательно выжег ему мозги, породив изощрённый бред.

Вместо кривого, скособоченного нарымского березняка и чахлых, заплёванных гнусом лиственниц перед ними распахнулся совершенно другой, почти вызывающе нереальный лес. Вокруг, сколько хватало взгляда, вековыми колоннами стояли исполинские, в три-четыре человеческих обхвата дубы с грубой, извилистой корой, раскидистые ясени и мощные, покрытые густой, лоснящейся хвоей кедры. В Нарымском округе дубравы не растут и расти не могут по определению. Этот ботанический факт Валерий Николаевич знал так же твёрдо, как и то, что на дворе по всем советским календарям стоял конец сентября тридцать пятого года. Однако здесь вовсю буйствовало, дышало зноем самое настоящее, полуденное лето.

Воздух был плотным, прогретым до лёгкого марева. Вместо приторного болотного перегноя и застарелой тухлятины в нос ударил одуряющий, густой аромат лесного разнотравья, нагретой солнцем дубовой древесины, дикой медуницы и чабреца. Где-то высоко вверху, в густых, переплетённых кронах, сквозь которые едва пробивался свет, лениво, умиротворяюще жужжали лесные мухи, дикие пчёлы и тяжёлые шмели. Земля под ногами сделалась твёрдой, сухой, но это была не обычная лесная почва, а какая-то странная, сероватая глина, густо перемешанная с мелкой белой пылью, похожей на толчёный мел или известь. Каждым шагом бродни поднимали маленькие облачка этого белого порошка.

Лисицин остановился, тяжело опершись ладонью о ствол ближайшего дуба-великана. Руке сразу передалось странное, ровное тепло, шедшее из глубины дерева, будто по его жилам вместо сока гнали подогретую воду. Дерево вибрировало лениво, глубоко, с едва уловимым подземным гулом.

Бывший военный, привыкший за годы германской войны оценивать любую местность исключительно с сугубо практической точки зрения, где можно вырыть окоп полного профиля, откуда сподручнее ждать флангового удара артиллерии врага, а где позиция превратится в братскую могилу, сразу почуял неладное.

Свет, заливавший эту гигантскую лесную палату, был совершенно неправильным. Блеклый, лишённый лучей диск солнца, напоминавший аккуратно вырезанный кругляк застывшего бараньего сала, замер ровно над их головами, в самой высшей точке небосвода. Судя по часам Лисицина, полдень давно должен был смениться предвечерней прохладой, но солнце и не думало клониться к западу. Оно просто торчало в зените, неподвижное, налитое мертвенной, грязно-жёлтой сытостью. И самое паршивое, что ни исполинские дубы, ни камни, торчавшие из белой пыли, ни сами беглецы не отбрасывали на землю даже слабого серого пятна тени. Пространство вокруг них было абсолютно, хирургически лишено теней. Мир казался плоским, двухмерным, нарисованным каким-то пьяным декоратором на гигантском холсте задника провинциального театра.

— Алёна, стой, — негромко, стараясь не повышать голоса выше хриплого полушепота, скомандовал Лисицин.

Девка замерла метрах в трёх впереди. Белая известковая пыль уже успела осесть на её бровях и ресницах, отчего её серые, диковатые глаза казались совсем волчьими, немигающими. Она медленно, с чисто кержацким упрямым изяществом повернула голову, поправляя на груди тяжёлую косу, в которую всё ещё намертво въелись мелкие чёрные угольки от сгоревшей отцовской избы.

— Чего ещё? — тихо отозвалась она.

В её голосе, обычно резком и колючем, сейчас проступала какая-то глубокая, вековая усталость.

— Время-то, гляди, стоит, не движется. Поспешать надо, пока рубеж совсем не затянулся.

— Сделай милость, таёжная путеводительница, объясни старому пехотинцу, где мы находимся?

Лисицин криво усмехнулся самым краешком губ, не выпуская, впрочем, из пальцев рукоять пустого «Нагана» в кармане куртки.

— Я Нарымский округ за полгода изысканий пешком измерил вдоль и поперёк. Здесь на сто вёрст вокруг должны быть торфяные релки, гнус и кривая берёза, от которой выть хочется. Откуда здесь взялись эти подмосковные декорации? Откуда дубы, Алёна?

Девка посмотрела на него снизу, с той дремучей, горькой насмешкой, с какой коренные жители тайги обычно смотрят на заносчивых городских дураков, приехавших завоёвывать Сибирь в лакированных сапогах и с пятилетними планами в министерских папках.

— Дубы, говоришь… — процедила она, переводя дух, дёргая себя за косу. — Твоё око, Валерий Николаевич, только то и видит, что на бумаге начертано. А земля-то она ведь не дура. Она подкладку имеет, ровно сарафан матушкин, покойной. Сверху холст грубый, серый, коим вы, инженеры хреновы, свои тракторы гоняете да землю железом тычете. А снизу шёлк заветный, старый, коего ещё до Ермака-князя никто не касался. Мы рубеж перешли, когда заимка наша горела. Тятя говорил, есть в Васюгане такие прорехи. Коли кровь безвинная прольётся али хмарь лесную машинами своими расшевелите, подкладка наружу и вывернется. Хозяйская это земля, ленинградец. Тут твоя компасина не властна, тут и законы другие.

Лисицин недоверчиво хмыкнул, но спорить не стал. Научно-материалистический подход, который так яростно, со щенячьим комсомольским задором защищал покойный техник Борька Ковалев, здесь, среди пахнущей медуницей дубравы без теней, казался детским лепетом. Ночная встреча у тракторного прицепа, пятидесятисантиметровые босые следы во мху и аккуратно, словно гигантскими ножницами срезанные ноги Борьки внутри окровавленных сапог быстро отучили Лисицина от излишнего скептицизма. В свои сорок два года он слишком хорошо знал, что мир устроен гораздо проще и одновременно страшнее, чем пишут в академических учебниках. В нём всегда есть место для пули в затылок и для тварей, способных завязать буровую штангу в узел.

— Слышь, Алена… А Хозяйская земля — это чья же? Кто он такой, Хозяин этот, про которого твой тятя толковал? На чьи угодья мы без билета провалились?

Аленка резко обернулась, и её серые глаза вмиг потемнели, став глубокими и холодными, как озерные омуты. Она зябко передернула плечами, будто её обдало ледяным сквозняком.

— Лучше бы тебе не знать того, — обронила она быстро, пугливо косясь на изумрудный мох. — И имя его вслух не поминай, земля уши имеет. Тятя вещал, что Хозяин, он не человек и не зверь, а сама хмарь и сила здешняя, первобытная, коя тут до первых костров правила. Он урманы эти караулит, рубежи держит, а менквы да другие, то лишь псы его дворовые, коих он с цепи спускает, когда чужаки покой лесной рушат. Коли сам Хозяин очи свои на нас обратит, прахом изойдем в ту же секунду. Так что помалкивай лучше, Валерий Николаевич.

Лисицин молча выслушал её, коротко хмыкнув, но расспрашивать дальше не стал. Таёжные суеверия сейчас подкреплялись слишком вескими, окровавленными аргументами.

— Ладно. Пойдём.

Они прошли ещё с версту по извилистой тропе, петлявшей между могучими, узловатыми корнями дубов. Лес вокруг них буквально звенел от густого, летнего зноя, но эта благодать не успокаивала, а наоборот давила на нервы своей монотонностью. Шмели жужжали на одной и той же ноте, воздух не колыхался ни единым дуновением ветерка, и даже их собственные шаги по белой пыли звучали приглушённо, точно они топтались по толстому суконному ковру.

Вдруг Алёнка резко дёрнулась всем телом и замерла, уставившись куда-то вверх, в густые ветви огромного дуба, росшего у самого края тропы.

Лисицин мгновенно, на чистых рефлексах, выработанных в окопах под Ломжей, ушёл в глубокий полуприсед, одновременно выдёргивая из кармана куртки пустой «Наган». Револьвер привычно, надёжно утяжелил ладонь. Пальцы механически взвели курок. Сухой, чёткий щелчок тульской стали прозвучал в застывшем воздухе как пощёчина. О том, что стрелять нечем, мужчина в эту секунду не думал, старая солдатская привычка встречать опасность с железом в руках была сильнее логики.

— Не шевелись… — едва слышно, одними губами, бледнея под слоем угольной сажи, прошептала Алёнка.

Её спина плотно прижалась к брезентовой груди Лисицина.

— Опусти стрелялку свою… Не зли её. Ежели она закричит, то нам обоим тут и люлька будет.

Лисицин медленно, не меняя позы, перевёл взгляд вверх, туда, куда указывал застывший в суеверном ужасе взгляд девки.

На толстом суку векового дуба, метрах в десяти от земли, сидело существо. Ростом оно было с хорошего, упитанного глухаря-черныша, но на этом всякое сходство с благородной боровой дичью заканчивалось. В твари не было ничего сказочного, лубочного или мистического. Наоборот, это была какая-то жуткая, уродливая эволюционная аномалия, порождённая этой вывернутой наизнанку землёй.

Её оперение состояло из жёстких, плоских, невероятно плотно пригнанных друг к другу перьев-пластин, напоминавших чешую латной рукавицы. Окрас у них был противоестественный, мёртвый, грязно-серый, с тяжёлым латунным и оловянным отливом, точно крылья птицы долго и методично вымачивали в застарелом ружейном масле. При каждом минимальном движении существа эти пластины не шуршали, как нормальные перья, а издавали мерзкий, царапающий металлический скрежет.

Вместо птичьего клюва из круглой, полностью лишённой пуха и перьев серой головы торчал длинный костяной штык. Трёхгранный, идеально ровный, острый, он тускло поблёскивал в неверном зенитном свете. А на людей сверху вниз смотрели два глаза, две огромные, застывшие капли янтарной смолы, в которых не было ни зрачков, ни белков, ни единой живой прожилки. Полная, абсолютная, слепая пустота, за которой скрывался какой-то иной, первобытный и чуткий слух.

Тварь сидела неподвижно, и лишь латунные пластины на её шее едва заметно сдвигались со зловещим сухим щёлканьем. Она улавливала малейшее колебание воздуха, ловила тепло двух человеческих тел, замерших внизу на белой известковой тропе.

— Клёкотница… — так же одними губами, едва дыша, продолжала цедить Алёнка, не отрывая взгляда от янтарных капель. — Старики на дальних юртах сказывали, когда с солью беда была… Она мысли живые слышит, казённый человек. Обличье у неё птичье, а нутро железное, хмаревое. Ежели испужаешься сильно, коли сердце твоё в груди застучит, как молот по наковальне, она поймёт. Она сверху падает, прямо в темя бьёт своим копьём… До самых плеч череп раскалывает, как гнилой арбуз. А крик у неё такой, что все менквы в округе враз проснутся, из всех торфяных нор полезут… Стой тихо, ради Христа, не дыши…

Лисицин смотрел на Клёкотницу, чувствуя, как по его спине под брезентом штормовки медленно, щекотно катится крупная капля холодного пота. В Ленинграде за подобные лекции по орнитологии любого профессора со свистом попёрли бы со всех академических кафедр, попутно выдав волчий билет. Но бывший подпоручик за свою изломанную жизнь видел слишком много такого, что не укладывалось ни в какие циркуляры и инструкции.

Он видел, как немецкие тяжёлые гаубицы перепахивали брустверы вместе с мясом и костями русской пехоты под Гумбинненом, видел газовые облака под Осовцом, где люди харкали кровью и собственной растворённой плотью. Там враг был понятен. У него имелись генералы, уставы, калибры и интендантские ведомости.

А здесь, в десяти шагах от него, на ветке дуба сидело существо, само существование которого плевало на всю марксистско-ленинскую философию и материалистическую науку Ленстроя. Револьвер был пуст, патронов в карманах не осталось, и единственным оружием, способным сейчас спасти их жизни, была его собственная выдержка.

— Стой тихо, — прошептал Лисицин, медленно, по миллиметру опуская правую руку с бесполезным наганом.

Тварь на ветке вдруг неестественно плавно, словно хорошо смазанный шарнир, повернула голову набок. Латунные пластины на её груди сошлись с резким, металлическим щелчком. Она уловила движение. Костяной трёхгранный штык нацелился точно в грудь инженера. Янтарные слепые капли глаз тускло, яростно блеснули. Тварь приподняла свои тяжёлые, оловянные крылья, собираясь издать свой настоящий, призывной крик, тот самый, который навсегда закроет для них дорогу назад, к Оби и к людям.

В следующую секунду Клёкотница сорвалась с сука. Не было ни взмаха крыльев, ни птичьего взлёта. Она просто обрушилась вниз, мгновенно превратившись в тяжёлый, грязно-серый снаряд, несущийся к земле с хищным, пронзительным, свистящим визгом рассекаемого воздуха.

Реакция подпоручика, привыкшего на слух определять траекторию летящей немецкой мины, сработала на долях секунд быстрее, чем мозг успел сообразить всю глубину опасности. Лисицин не стал бежать, так как от падающих сверху снарядов в окопах не бегают, это верная смерть. Одним мощным, коротким движением он шагнул вперёд, навалился всем своим весом на Алёнку и буквально смял девку под себя, обрушивая её в густую, пахнущую медуницей траву.

Они упали плашмя, лицом в сухие стебли и белую известковую пыль. В ту же секунду над самой головой Лисицина, едва не задев брезентовый капюшон его штормовки, с оглушительным визгом пронеслось нечто тяжёлое, твёрдое и холодное. Воздух обжёг затылок ледяным ветром.

Раздался глухой, страшный удар, от которого вздрогнула земля. Костяной штык клёкотницы со всего маху, с силой пушечного ядра вонзился в мощный дубовый корень как раз в том месте, где секунду назад стояла Алёнка. Древесина векового великана с треском лопнула, выбросив во все стороны веер крупных, острых щепок. Одна из них больно чикнула Лисицина по рассечённой ещё ночью брови, снова пуская по лицу тонкую струйку горячей крови.

Инженер, намертво прижимая девку лицом к сырой земле и закрывая её голову широкими, мозолистыми ладонями, резко перевернулся на бок, готовый встретить тварь голыми руками, рвать латунные перья зубами, так как терять всё равно было нечего. Но на корне дуба никого не было.

Глубокий трёхгранный след, сочащийся густым, белым, как молоко, древесным соком, отчётливо чернел на изломе коры. А сама птица словно испарилась, растворилась в густом, прогретом воздухе бора. Лишь высоко в кронах испуганно, разом замолчали дикие пчёлы, да несколько латунных чешуек с тихим звяканьем скатились по траве и замерли в белой известковой пыли у самого сапога Лисицина, тускло поблёскивая под неживым, застывшим в зените солнцем.

Мужчина тяжело, со свистом перевёл дыхание, чувствуя, как под брезентом куртки бешено, с перебоями колотится сердце. На лбу выступил крупный, солёный пот, смешиваясь с кровью из брови. Он медленно поднялся на коленях, отряхивая с плеч сухую траву и мелкий белый мел.

— Ну что, таёжная хозяйка… — сквозь зубы процедил он, утирая лицо рукавом и протягивая руку бледной, растрёпанной Алёнке. — Птичка улетела. Вставай, пока новые авиаторы из твоей мифологии нагрянуть не сподобились. Нам ещё до твоих каменных ворот топать и топать, а судя по этому латунному чучелу, прогулка обещает быть занимательной.

Девка ухватилась за его ладонь, поднялась, шумно отдуваясь и оправляя изорванный, прожжённый на подоле холщовый сарафан. Её серые глаза всё ещё испуганно косились на глубокую трёхгранную рану в корне дуба.

— Силён ты, — негромко, с какой-то новой, приглушённой уважительностью обронила она, глядя на окровавленную бровь Лисицина. — Ловко уберёг. Тятя мой, покойный, также говаривал: коли клёкотница падает, не беги, а к земле липни, ровно гад подколодный. Ежели бы ты замешкался, обеих бы нас сейчас этот штык насквозь прошил и к коряге приколотил. Ладно. Пошли шибче. Солнышко-то, гляди, портиться зачинает. Ежели дотемна распадок не пройдём, менквы нас и без клёкотницы по голосам найдут.

Лисицин только хмыкнул, загоняя пустой наган обратно за пояс брюк. Спорить и рассуждать времени не было. Воздух в дубраве, ещё минуту назад казавшийся знойным и живым, вдруг начал едва заметно меняться. Жужжание шмелей в вышине не возобновилось, а блеклый желтоватый диск солнца над их головами подёрнулся едва заметной, сероватой гнилостной плёнкой, словно его края начали медленно остывать.

Тропа плавно вывела их в глухую, скрытую от ветра лощину, и здесь Лисицин резко остановился, едва не наступив на выбеленный дождями костяной остов.

Вся лощина, заросшая папоротником и густой медуницей, напоминала старое, забытое всеми богами поле брани. Прямо из серой известковой почвы, наполовину поглощённые землёй, торчали обломки ржавого, изъеденного вековой сыростью оружия. Короткие, тяжёлые мечи с обломанными крестовинами, наконечники пик и помятые железные шишаки, покрытые тёмным спекшимся налётом. Всё это железо было древним, явно ещё из царских времён Ивана Васильевича, когда первые государевы воеводы прорубали дорогу сквозь сибирские урманы. Рядом, вперемешку с коваными пластинами старых доспехов, желтели груды костей: крупные черепа боевых коней со стременами, застрявшими в рёбрах, и хрупкие человеческие скелеты, укрытые палой хвоей. Время пощадило кости, но вымыло из них всякую человеческую память.

Однако несколько останков, лежавших чуть в стороне у замшелого валуна, были совершенно необычными, что Лисицин, как человек сметливый, приметил сразу.

Он наклонился, раздвинув жёсткие стебли папоротника, и аккуратно взял в руки один из черепов. Позабыв об осторожности, он принялся въедливо изучать его, поворачивая в ладонях. Череп был на удивление узким, изящным, с тонкими надбровными дугами, но глазницы его казались неестественно большими, раскосыми, а челюсть уходила глубоко назад, скрывая мелкие, острые, как у щуки, зубы. И самое странное, сквозь теменную кость, намертво вплетаясь в потемневшие шейные позвонки, до сих пор густыми, тяжёлыми прядями вились длинные, болотного цвета волосы. За века под землёй они не сгнили, не превратились в прах, а лишь высохли, сохранив жутковатый зеленоватый отлив.

Алёнка подошла ближе, заглянула через его плечо и испуганно отшатнулась, прижав ладонь к груди.

— Брось эту пакость, Валерий Николаевич! — едва слышно, испуганно прошептала девка, и коса её мотнулась по холщовой спине.

— Почему? Что это?

— Останки это утопленниц, мавок здешних, урманных. Видишь, коса зелёная до сих пор держится? Это они воинство царское в трясину заманили, под лёд пустили, да тут их земля вместе и прибрала.

Лисицин удивлённо приподнял бровь, не спеша выпускать странную кость из пальцев.

— Мавок? — негромко переспросил он, недоверчиво хмыкнув. — В Нарымском округе, Алёна, утопленницы обыкновенными бывают, без щучьих зубов. Откуда им здесь взяться в таком количестве?

Девка судорожно сглотнула, пугливо озираясь на замшелые валуны лощины, и серые глаза её вмиг потемнели от нахлынувшего воспоминания.

— Здешние они, Хозяйские, — качнула головой Алёнка, и голос её задрожал. — Брат мой старший, Митрофанька, покойный… Повстречался с одной такой года три назад на дальних моховых релках, когда сохатого тропил. Говорил, сидит на вывороте девка, нагая, белая, как снег мартовский, а волосы зелёные по траве плещутся. Звала его, пела певуче, по имени кликала чужим голосом. Митрофан-то парень прочный был, тятя его заговору старому обучил, так он чудом ноги унёс с тех болот. Двое суток бежал без роздыху, пока до заимки не добрался, а как прибежал, три дня в лихорадке бился, слова вымолвить не мог. Не трогай череп-то, у них и после смерти морок в костях сидит.

Лисицин молча разжал пальцы. Узкий череп с латунно-зелёными прядями мягко опустился обратно в папоротник, глухо стукнув о ржавый казацкий шишак. Рассуждения девки, пускай и отдавали дремучим суеверием, в этой Хозяйской земле имели под собой слишком веские основания.

— Ладно, — выпрямился инженер, брезгливо вытирая ладони о брезент куртки. — Насмотрелись на древнюю историю. Пошли дальше, путеводительница. Засиживаться у этих братских могил нам резона нет.

Мужчина и девушка осторожно двинулись дальше, стараясь не наступать на выбеленные временем кости царских стрельцов и таёжных мавок.

Они шли на восток, если только в этом вывернутом наизнанку мире ещё существовали привычные румбы. Дубрава кончилась внезапно, точно её аккуратно срезали гигантским сапожным ножом. Летний зной, до этого плотно висевший между вековыми кронами, начал стремительно остывать, уступая место сухому, сквозняковому холодку.

Мир вокруг них, однако, не собирался замирать или притворяться необитаемым. Вопреки опасениям Лисицина, земля эта, хоть и сдвинутая со всех советских карт, жила своей бурной, потаённой и вполне осязаемой жизнью. Из густого подлеска, где папоротники вымахали в человеческий рост, то и дело доносился живой, весёлый шорох. Прямо из-под ног Алёнки с сухим треском выскочил крупный, пушистый заяц, совершенно обыкновенный с виду, серый, с белым коротким хвостом, разве что уши его были чуть длиннее обычного. Он забавно замер на мгновение, смешно повёл ноздрями, оценивая запах, и ходко припустил в чащу, мелькая среди мощных корней дубов. Высоко на ясенях перелетали с ветки на ветку мелкие, суетливые синицы, звонко перекликаясь на своём птичьем языке. Обыденность этих мелких лесных тварей немного успокаивала, сбивая наросшее за ночь страшное таёжное напряжение.

Тропа, покрытая всё той же серой, хрустящей фарфоровой крошкой, постепенно круто забрала вверх, втягивая беглецов в узкое, мрачное ущелье. По мере подъёма вековые великаны начали расступаться, уступая место скалам. Камни эти были странными, мягкими, тёплыми на ощупь, будто сделанными из спрессованного коровьего навоза и болотной тины, но при этом они имели чёткую геометрическую форму правильных шестигранных призм. В Ленинградском горном институте Лисицин видел такие базальтовые столбы на фотографиях с дальнего побережья Ирландии, но здесь, в Сибири, среди осадочных пород Васюганья, появление подобных магматических структур было чистейшим геологическим абсурдом.

Чёрные гранёные пальцы высотой с трёхэтажный дом обступили их плотной, неразрывной стеной, превращая тропу в узкий каменный коридор. Мелкие ящерицы, юркие и зелёные, десятками грелись на камнях. При приближении людей они с тихим шуршанием прятались в глубокие трещины скал.

И тут тишину ущелья нарушил новый звук. Это было не утробное уханье менквов и не пронзительный скрежет латунной птицы. Откуда-то из-под земли, прямо из-под базальтовых столбов, доносился глухой, размеренный, тяжёлый металлический стук, будто где-то на огромной глубине работал механический молот или сотня кузнецов одновременно ударяя маленькими молоточками по наковальням. Звук шёл упругими ритмичными толчками, от которых подошвы неприятно зудели. Шестигранные скалы вибрировали, а из глубоких трещин наружу пробивался тонкий, едкий запах горелого каменного угля. Этот букет был Лисицину знаком до боли. Так пахло в депо Ленинградского вокзала и в ремонтных мастерских Ленстроя перед заброской на Север.

Валерий Николаевич остановился, прижав ладонь к тёплой вибрирующей поверхности базальта, и недоверчиво покрутил головой:

— Слышь, Алёна, а это ещё что за Кузнецкийстрой под землёй развернули?

Девка остановилась, испуганно озираясь на чёрные гранёные столбы. Она мелко закрестилась двумя перстами к правому плечу, низко кланяясь каменным стенам. В её голосе, обычно уверенном и резком, сейчас явственно послышалась робкая, детская догадка, точно она сама до конца не верила в то, что ей когда-то пересказывал покойный отец.

— Чудь… — едва слышно, с запинкой выдохнула она, и в её сером взгляде проступило суеверное почтение пополам со страхом. — Чудь белоглазая под землёй куёт… Тятя покойный сказывал, что они под землю ушли, когда царь Белый в Сибирь пришёл со своими крестами, ружьями да пушками. Будто бы живут там, в глубоких норах, золото да железо честное плавят. Я-то сама их не видывала, Валерий Николаевич… Тятя говорил, они глубоко сидят, наружу глаз не кажут.

— И чего они там выковывают с таким усердием? — тихо спросил инженер. — Буровые штанги для нужд индустриализации?

— Оковы они куют, — качнула головой Алёнка, и коса её мотнулась по холщовой спине.

Голос её всё ещё подрагивал от неуверенности, будто она сама не знала до конца, верить ли собственным словам.

— Оковы для вашего мира человечьего. Каждому вашему греху казённому, каждой машине железной, что землю-матушку без спросу расковыривает, они по звену отливают. Как скуют последнюю цепь, как замкнут вкруг земли, так вся ваша советская власть и рухнет, и города ваши каменные в прах рассыплются. Тятя так вещал… Люди сказывают, они человека не трогают, коли тот их работу из трещин не ворует, да только встретить их — к большой беде. Поспешать надо, Валерий Николаевич. Злые они сегодня, вишь, как молотят.

Лисицин промолчал. Ему, бывшему офицеру царской армии, а ныне советскому инженеру, были чужды эти мужицкие пророчества, но спорить в данных обстоятельствах казалось глупостью, подземный стук чудских молотов становился всё громче, скалы вокруг них буквально ходили ходуном.

— Хорошо. Пойдём.

Они миновали этот гудящий, дрожащий отрезок пути и шли дальше по ущелью ещё около получаса. Каменный коридор постепенно расширялся, шестигранные базальтовые столбы становились ниже, уступая место серым замшелым валунам. Между камнями весело журчал чистый, прозрачный ручей, пробивавшийся сквозь заросли дикой мяты и папоротника. Лисицин даже наклонился, зачерпнул ладонью ледяную воду, которая сводила зубы, умыл лицо, смывая засохшую кровь из рассечённой брови. Вода была обыкновенной, вкусной, отдающей талым снегом.

На берегах ручья сидели крупные жирные лягушки, которые лениво шлёпались в воду при приближении людей, а над самой поверхностью потока стрекотали быстрые голубые стрекозы. Это было красивое, живое место, и если бы не застывшее в зените солнце, подёрнутое серой гнилостной плёнкой, можно было бы подумать, что они просто гуляют по диким предгорьям Алтая.

Но этот покой оборвался внезапно, едва они обогнули массивный скальный выступ. В нос им мгновенно ударил резкий, удушливый запах, начисто перебивший аромат дикой мяты. Пахло серным угаром, тухлыми яйцами, точно они вышли к выгребной яме гигантского зверинца.

Путь преградило зрелище, перед которым даже опыт Лисицина дал осечку. Прямо поперёк их тропы тянулась глубокая, широкая тектоническая траншея, пробитая прямо в теле каменного плато. Ширина канавы была метра три, а глубина в человеческий рост. Но это был не обычный земляной разлом, какой бывает после землетрясения. Дно траншеи казалось абсолютно гладким, зеркальным, словно его вылизали огромным, раскалённым языком, а по краям камни спеклись в стекловидную, чёрную, сочащуюся маслянистым блеском массу.

Но страшнее всего было другое. На этом чёрном зеркальном дне, глубоко впечатанные в расплавленный и застывший базальт, отчётливо виднелись огромные ромбовидные отпечатки тяжёлых лап. Каждая лапа была шириной с добрую совковую лопату, с четырьмя глубокими прорезами от толстых, плоских когтей. На самом дне этих следов всё ещё тускло, зловеще переливалось багровое, едва затухающее свечение, словно под тонкой коркой застывшего стекла до сих пор текла жидкая, кипящая лава. Воздух над траншеей дрожал от сильного жара, как над мартеновской печью.

— Стой! — резко вытянула руку Алёнка, перегораживая Лисицину дорогу, а её пальцы судорожно впились в рукав его штормовки. — Не шагай туда! Ни единой пылинкой не наступай!

— Это ещё что за ящерица тут манёвры проводила? — тихо спросил Лисицин, медленно опуская руку к пустому нагану. — Для медведя больно когти широкие.

— Аспидов след… — шёпотом, без намёка на прежнюю неуверенность, выдохнула девка, и лицо её под слоем сажи стало серым, как известковая пыль. — Змей тут проползал, великий, крылатый, из тех, что ещё до Ермака в этих горах жили. У него вместо крови огонь кипучий, где проползёт, там камень в стекло превращается. Наступать на след нельзя, обувь враз обуглится, и ноги до самых костей сгорят. Подмётки твои казённые вмиг растопятся, коли наступишь.

Лисицин наклонился, разглядывая разлом. Как геолог он понимал, что перед ним след мощного выхода подземных газов высокой температуры, расплавивших породу. Но багровое свечение на дне огромных ромбовидных лап и удушливый серный пар, от которого мгновенно заслезились глаза, заставили его отступить на шаг. Рисковать ногами посреди Хозяйской земли было верным самоубийством. Прыгать через трёхметровый разлом, над которым воздух плавился от жара, казалось полной глупостью, подошвы могли обгореть ещё в полёте.

— Обойти эту канаву можно, путеводительница? — хмуро процедил Валерий Николаевич, поправляя ремень тяжёлого планшета. — Напролом тут идти дураков нет.

Алёнка чутко повернула голову, вглядываясь в чёрные базальтовые валуны, уходившие вправо, вверх по склону распадка. Там, среди серых камней, рос редкий кустарник дикого шиповника, на ветках которого висели крупные, спелые красные ягоды. Несколько лесных птиц, похожих на обычных рябчиков, мирно склёвывали эти плоды, совершенно не обращая внимания на дымящийся разлом внизу.

— Тропа тятятина прямо шла, да только Аспид её пережёг, — тихо проговорила девка, утирая пот со лба. — Вон там, видишь, где валуны каменные кучно лежат? Там разлом поуже, и лапы змеиные в сторону уходят, в ущелье. Пошли в обход, Валерий Николаевич, по верху. Только тихо, ножки ставь аккуратно, на камни сильно не стучи. Аспид, он хоть и уполз, а ухо у него в самой земле сидит. Услышит чужой стук, воротится, и тогда нас никакая прореха не спасёт.

Они осторожно повернули вправо, начиная карабкаться вверх по склону, огибая дымящуюся траншею. Стараясь держаться подальше от зеркального края, они выбирали дорогу между замшелыми валунами. Белая фарфоровая крошка под их ногами хрустела пугающе громко в наступившей тишине ущелья, а багровые отсветы из аспидовых следов ложились на их лица зловещими, кровавыми пятнами, постепенно бледнея по мере того, как они удалялись от края разлома вглубь кустарника.

Они благополучно миновали дымящийся рубеж, оставив позади серный угар аспидова разлома. Замшелые серые валуны и кусты дикого шиповника, где только что кормились рябчики, вывели их на небольшую, плоскую поляну, укрытую от солнца раскидистыми ветвями исполинских вязов. Пыль под ногами здесь снова сменилась мягкой, сочной зелёной травой. На какое-то мгновение Лисицину даже показалось, что опасность отступила. Воздух был чист, пах по-летнему свежо, а где-то неподалёку всё так же лениво и мирно попискивали невидимые лесные пичуги.

Но эта тишина взорвалась внезапно, без всякого предупреждения. Птицы в вышине разом умолкли. Воздух на поляне вдруг стал густым, маслянистым, и по нему пошла странная, дрожащая рябь, какая бывает над костром в безветренный день. Из густой чащи медуницы и папоротников, росших у противоположного края поляны, послышался тяжёлый, ковыляющий шаг. Деревья не трещали, подлесок не ломался, но сам звук этого шага заставил Лисицина насторожиться. Кусты папоротника раздвинулись, и на свет божий неторопливо вышла до боли знакомая фигура в брезентовой штормовке Ленстроя.

Это был Сеня Шейнфинкель собственной персоны. Парень стоял в своей привычной, чуть сутулой позе, бережно прижимая к груди тяжёлую треногу геодезического нивелира. На носу у него сидели нелепые круглые очки. Правда, одно стекло было разбито в мелкую сетку трещин, а на брезенте куртки не было ни капли крови, лицо выглядело бледным, уставшим, но совершенно живым. Сеня мягко, со своим характерным местечковым одесским напевом улыбнулся и сделал шаг навстречу Лисицину.

«Что? Но как?»

В голове у начальника изыскателей вдруг завертелся тяжёлый, сладковатый туман. Логика, память, выдержка, всё разом куда-то уплыло, растворилось в этом вязком мареве. Валерий Николаевич отчётливо, до мельчайших деталей помнил, как вчера ночью у костра серая лапа сгребла Сеню за шкирку, как хрустнули шейные позвонки и чудовище одним движением челюстей откусило парню половину черепа вместе с кепкой-финкой. Он сам видел кусок кости с чёрными кудрями у ствола берёзы. Но сейчас, глядя в живые, чуть грустные Сенины глаза за разбитым стеклом очков, Лисицин испытывал странное, гипнотическое облегчение. Ему казалось, что та страшная ночь была лишь дурным сном, навеянным болотным газом.

— Сеня, ты ли это?

— Валерий Николаевич, ну что же вы так на меня смотрите, право слово? — негромко, доверительно заговорил товарищ, поправляя ремень треноги. — Живой я, живой. Слава богу, увернулся в самый последний момент, из лап у этого чудища вырвался, пока вы с Хмуровым к заимке бежали.

«А он ли это?» — мелькнула одинокая мысль.

И тут же, будто прочитав то, что в голове у Лисицина, Сеня торопливо заговорил:

— Помните, как мы в Колпашево на складах сидели, спирт казённый Савельича ругали? На бумаге-то кольца новые были, а на деле хлам… А помните, как Борька Ковалев на лекциях профессора Обручева взахлёб пересказывал про узкоколейки и драги? Всё так и будет, Валерий Николаевич. Идёмте со мной, я тут тропку короткую нашёл, прямо к нашему прицепу тракторному выведет. Там и костерок разведём, кондер сварим из сушёного мяса. Идёмте, начальник, чего стоять-то в этой глуши…

Лисицин, будто лунатик, сделал первый шаг вперёд. Рука его обмякла, глаза стали стеклянными, несфокусированными. Он послушно кивнул, заворожённый этим тихим, знакомым голосом:

— Сеня… Ты выбрался… Значит, показалось… Рад я, Сеня. Пошли к трактору.

— Валерий Николаевич, назад! Морок это!

Отчаянный, пронзительный крик Алёнки долетел откуда-то издалека, словно сквозь толстый слой ваты. Девка среагировала молниеносно. Порода не знала сомнений, когда дело касалось лесного дьявола. Пока Лисицин заворожённо смотрел на ложного геодезиста, Алёнка бросилась назад к ручью, который они только что переходили. Эта чистая, живая вода из реального мира, текущая сквозь параллельную Хозяйскую землю, для лесных наваждений была непереносима.

Девка зачерпнула пригоршню ледяной, сводящей пальцы влаги и в три прыжка вернулась на поляну. Сеня в штормовке уже протягивал к Лисицину свои руки, и его пальцы странно, неестественно удлинялись, теряя человеческие очертания.

Алёнка с размаху, наотмашь плеснула ледяной водой прямо в бледное лицо пришельца и диким, звенящим голосом выкрикнула старинный отцовский заговор-оберег, от которого столетние вязы над их головами натужно затрещали:

— Чур меня, чур, хмарь болотная, тать ночной! Изыди, перевёртыш нечистый, подкоренной! Не твоя кость, не твоё мясо, не твоя кровь казённая! Именем Бога живого, отступись в уремы глубокие, под коряги гнилые, в торфяную нору! Сгинь, морок, рассыпься прахом!

Чистая вода коснулась лица существа. В ту же секунду тишину поляны разорвал жуткий, свистящий визг, похожий на то, как раскалённое железо опускают в ледяную прорубь.

Обличье Сени Шейнфинкеля лопнуло, словно мыльный пузырь. В воздух взметнулась туча грязной бурой шерсти и гнилого серого мха. На мгновение перед глазами ошеломлённого инженера мелькнула огромная, метра три ростом, несуразно широкая мохнатая туша, чьи руки и ноги двигались вопреки всякой анатомии, с противным, сухим хрустом выворачивающихся наизнанку суставов. Великан судорожно схватился лапами за морду, из которой вместо крови брызнула мутная болотная жижа, неестественно, задом наперёд перекувырнулся через собственную спину и с глухим, яростным уханьем рухнул в густые заросли папоротника. Кусты сомкнулись за ним, и тяжёлый, ковыляющий хруст покатился вглубь леса, затихая где-то в тёмных распадках.

Лисицин тряхнул головой, выбираясь из глубокого омута. Стеклянный туман из глаз мгновенно ушёл, уступив место резкой, отчётливой реальности. Лоб его был мокрым от холодного пота. Он посмотрел на свои сапоги. Мужчина стоял всего в двух шагах от глубокой ямы, скрытой под травой, на дне которой торчали острые, спекшиеся обломки базальта. Ещё шаг, и он бы рухнул туда, сломав все кости.

Он медленно повернулся к Алёнке. Девка стояла тяжело дыша, её кулаки были крепко сжаты, а серые глаза дико блестели.

— Ну и дела… — хрипло выдохнул Лисицин, вытирая рукавом холодный пот со лба.

В горле пересохло так, словно он наглотался известковой пыли. Мужчина несколько раз откашлялся.

— Ловко у тебя вышло. Кабы не ты, дописывал бы я сейчас свои отчёты на том свете вместе с Сеней. Чистая работа. Кто же это был такой вежливый?

Девка лишь опустила голову, оправляя изорванный сарафан. В её взгляде снова проступила прежняя суровая выдержка, смешанная с горьким знанием этих мест.

— Тюсям это был, Валерий Николаевич, — тихо отозвалась она, утирая ладонью лицо. — Дух-обманщик урманный, Хозяин Ложных Дорог. О нём тятя часто поминал, когда про старые времена сказывал. Тюсям нутро человечье насквозь зрит, из памяти самые жалостливые картинки вынимает, чтоб живого обмануть да в трясину или на камни острые увести. Сам-то он мохнатый, огромный, а суставы у него все задом наперёд вывернуты, оттого он и ходит с хрустом, ровно лесина сухая ломается. Обличье любое принять горазд, голоса крадёт, да только чистой живой воды боится пуще огня. Вода из нашего мира его морок враз прожигает. Коли слабину дашь, коли поверишь ему, всё, пропал человек. Поспешать надо. Солнышко-то, гляди, совсем гниёт. Время наше на исход поворачивает.

Лисицин поднял взор к небу. Блеклый диск застывшего в зените бараньего сала окончательно подёрнулся серой, трупной плесенью. Свет вокруг них стал грязным, матовым, как в предгрозовой вечер. Сухой летний бор, ещё полчаса назад манивший ароматом медуницы и жужжанием пчёл, стремительно погружался в холодные, враждебные сумерки Хозяйской земли.

***

Они шли уже около часа после того, как морок лопнул, и серый прах ложного Сени растворился в зарослях дикого папоротника. Сухой летний бор, ещё недавно манивший обманчивым ароматом чабреца и ленивым гулом шмелей, окончательно растерял свои краски. Высокие, раскидистые дубравы постепенно расступались, уступая место густому, вековому ельнику. Небо вверху, зажатое плотными, мохнатыми кронами, сделалось грязно-серым, налитым тяжёлой, предгрозовой прохладой. Но сумерки не падали сверху, они густыми маслянистыми волнами сочились прямо из-под замшелых корней и чёрных базальтовых валунов, выедая из пространства последние намёки на дневной свет. Воздух становился всё холоднее, и в нём явственнее ощущалось приближение чего-то грозного, неотвратимого.

Тропа, хрустевшая мелкой известковой крошкой, неожиданно вывела их на просторную, аккуратно расчищенную поляну. Прямо посреди зелёного моря высокого иван-чая и дикого малинника стояла одинокая, добротная изба-пятистенка. Сруб был сложен из кондовой лиственницы, венцы заметно потемнели от времени и здешней сырости, но стояли плотно, без единого зазора. Из трубы в хмурое небо выходил тонкий, ровный серый дымок, который влажный воздух сразу прижимал к тёсовой крыше. Небольшое окошко светилось изнутри тёплым, ровным жёлтым огнём.

Лисицин насторожённо остановился у самого края опушки, под сенью широких ветвей старой ели. Шагал он до этого смело, без колебаний, но сейчас привычная осторожность заставила его замереть и внимательно осмотреть открывшееся пространство. Вокруг стояла странная, вычищенная тишина. Она была пустой, лишённой привычного лесного шума. Не трещали в ветвях кедровки, не стучал по сухому древу дятел, не звенели над ухом назойливые таёжные комары. В такую сырость после недавнего тумана мошкара должна была виться тучами и жрать живьём, а тут не наблюдалось ни единой мошки. Поляна казалась застывшей во времени.

Валерий Николаевич повернул голову и переглянулся с Алёнкой. Девка стояла рядом, укрывшись в тени ветвей, и её серые глаза испуганно блестели. Она пристально смотрела на избу, а затем перевела взгляд на Лисицина. Настороженность в её позе была максимальной. Кержацкая дочь явно не ожидала встретить посреди этой Хозяйской земли, вдали от всех известных обских трактов, такое чистое, ухоженное жильё. И уж тем более ту, кто находилась впереди.

У бревенчатого колодца-журавля, стоявшего чуть в стороне от просевшего крыльца, замерла женщина. На вид ей было от силы двадцать пять, молодая, статная красавица. Густая русая коса спускалась за плечо, простое холщовое платье было подвязано тонким шнурком. Она стояла босая на влажной траве, положив руку на кованый ворот колодца. Движения её были плавно-текучими, совершенно спокойными. Что в таком глухом, вывернутом наизнанку лесу делала эта женщина, понять было невозможно.

Алёнка подалась чуть вперёд, обдав Лисицина горячим дыханием, и едва слышно, одними губами шепнула ему на ухо:

— Не людина это, Валерий Николаевич… Гляди в оба. Шагай тихо, голоса не возвышай, нрав свой городской не показывай. Коли серчать зачнёт, отсюда уже никакой заговор не выведет. Земля её это.

Лисицин молча кивнул. Чутьё, не раз выручавшее его в переделках, подсказывало, что девка права. Здесь нельзя было паниковать или идти напролом с пустым наганом. Эта мирная на первый взгляд картина, честно говоря, пугала сильнее любого чудовища.

«Ладно, была не была».

Он поправил ремень планшета на плече, уверенно вышел из-за еловых лап и зашагал прямо по траве поляны. Алёнка, чуть помедлив, пристроилась в двух шагах за его спиной, стараясь не шуметь.

В ту же секунду женщина у колодца неспешно повернулась в их сторону. Она сделала это плавно, без удивления или испуга, будто почувствовала приближение чужаков задолго до того, как они вышли из чащи. Её светлые, не то серые, не то зелёные глаза ровно осмотрели Лисицина, задержались на пустом револьвере за поясом и скользнули по бледной Алёнке. Женщина улыбнулась одними губами, но взгляд остался настороженным, оценивающим. Зрачки её показались Лисицину странными, узкими, вертикальными, как у притаившейся в траве змеи.

— Заходите, гости дорогие, — тихо, певуче отозвалась она, и слова её прозвучали округло. — Устали, видно, люди путешествующие. Садитесь, в ногах правды нет.

Лисицин вежливо приподнял руку, приветствуя хозяйку, и ответил спокойным, уважительным тоном:

— Доброго здоровья, хозяюшка. Не подскажешь, что за места такие вокруг?.. Заплутали мы немного. От самой Оби шли, изыскательская партия Ленстроя, да вот техника в болоте легла, люди погибли. Позволь дух перевести у твоего огня, если не потесним.

— Заходите, — повторила она, отпуская ворот колодца и указывая на приоткрытую дубовую калитку сеней. — От еды и тепла у меня ещё никто не бегал. Заходите, обогреетесь.

Внутри избы было сухо и тепло. Половицы скрипнули под тяжёлыми броднями инженера. По горнице сразу разнёсся густой дух сушёных трав, свежего печёного хлеба. Лисицин осмотрел убранство. Половики домотканые, чистая печь, на столе плошка с сальным огарком и толстая восковая свеча. В углу стояла прялка тёмного дерева с резным колесом, но кудель была пустой, и никакой пряжи на ней не наблюдалось. На стене висели пучки чёрных, будто обугленных трав, пахнущих особенно сильно. И кругом стояла всё та же вакуумная, пустая тишина.

Хозяйка двигалась без суеты, плавно-текуче, точно лесная кошка. Она достала из печи чугунок с рассыпчатой горячей картошкой, поставила на стол миску с солёными груздями и нарезала пышный ржаной хлеб ломотями в палец толщиной.

— Садись, инженер, — кивнула она на широкую дубовую лавку. — Кушай, чем Бог послал.

Лисицин вежливо поблагодарил и сел за стол, аккуратно положив рядом свой планшет. Он взял ломоть хлеба, разломил пополам и протянул Алёнке. Девка, однако, к столу не пошла. Она притихла у самой двери, присев на край скамьи у порога, упрямо сжав губы и уставившись в пол.

— Хлеб у тебя хороший, хозяйка, настоящий, — неторопливо разжевав кусок, произнёс Лисицин. — Спасибо за угощение. Только вот места эти меня, как человека государственного, признаться, сильно смущают. На лагерных картах Ленстроя здесь болота сплошные, а вокруг дубравы вековые стоят, и солнце в зените застыло, будто время остановилось. Скажи прямо, без обиняков: куда мы вышли? И как нам отсюда к реке пробраться?

Женщина присела на край лавки напротив него, сложив тонкие пальцы на коленях. Она посмотрела Лисицину прямо в лицо своим немигающим, светлым взглядом.

— У этой земли нет имени на твоих картах, Валерий Николаевич, — ровно, с холодной певучестью ответила она. — Твои начальники думают, что Сибирь заканчивается там, где пролегли их чертежи. Но этот мир был до вас и останется после. Вы пришли сюда со своим грохотом, железом и чужой кровью. Вы разорвали тишину, в которой спали вековые урманы, и земля просто расступилась, проглотив вас. Теперь вы здесь, где законы больше ничего не стоят. Вы у меня в гостях.

Мужчина не стал спрашивать, откуда женщина знает его имя, хотя он не представлялся. Удивляться, честно говоря, он слегка подустал.

— Раз в гостях, так подскажи дорогу, — пристально взглянул на неё Лисицин, не меняясь в лице. — К людям выбраться нужно. Там, у реки, Малое Городище есть. Как туда дойти?

Женщина медленно перевела взгляд на притихшую у порога девку.

— А ты чего молчишь, кержацкая дочь? — тихо спросила хозяйка. — Тятя твой, Савелий, умный был человек. Знал, где ходить можно, а где рубеж змеиный лежит. Что ж ты инженера своего чуть не толкнула к перевёртышу?

Алёнка заметно вздрогнула, плечи её под холщовым сарафаном напряглись, но голос прозвучал глухо, односложно, без намёка на прежнюю колючесть, хотя губы недовольно сжались на мгновение:

— Уберегла, — обронила она, не поднимая глаз от пола. — Водой отлила.

Хозяйка коротко усмехнулась одними губами, переведя взор обратно на Лисицина.

— Водой, значит… — протянула она, и в её голосе послышалась лёгкая, печальная усмешка. — Вода из вашего мира морок хорошо жжёт. Да только Тюсям мелкий бес, Хозяин Ложных Дорог. Он из вашей памяти картинки вынимает, чтоб живого в трясину увести.

Женщина вздохнула, проводя ладонью по чистой столешнице.

— Ладно уж, скажу я вам. Дальше по распадку Каменные Ворота стоят, древняя скальная арка. Там два мира сшиты наживую, ровно холст суровый. Через них и выйдете к своей Оби, к лагерным баракам да щам. Только Ворота те просто так никого не выпускают. Они закрыты, пока созвучия нет.

— Какого созвучия? — спросил Лисицин, отламывая ещё кусочек хлеба.

— Нужно, чтобы в вашем мире железный крик раздался, поезд ли, пароход ли обский загудел, простор разрывая, — веско объяснила женщина, и её змеиные зрачки на секунду расширились. — И в ту же самую секунду здесь, у Ворот, дань честная должна быть принесена. То, что Хозяйской земле не принадлежит, то, чем вы её покой нарушили. Всё, что с собой притащили, когда рубеж прорвали. Мысли ваши, бумаги, железо. Коли давиться Ворота станут, скидывай балласт, инженер, не жмись. Не то менквы, что за вами по пятам идут, пузо своё расправят и голосами мёртвых твоих товарищей вас до самой кости заглотают. Они ведь Хмурова твоего да Сеню уже пережевали, сейчас у Каменной арки караулят.

Лисицин молча выслушал её, не перебивая. Информацию он принял с сугубо военной точностью, как приказ по дивизиону перед штурмом.

— Понял, — медленно поднялся он из-за стола, поправляя брезентовую куртку. — Дань так дань. Нам чужого не надо, нам бы своё уберечь. Пора нам, хозяюшка. Солнце твоё совсем сереет, скоро сумерки окончательно выжрут тропу.

Хозяйка тоже поднялась с лавки, плавно, без единого лишнего звука выпрямившись. По горнице снова пронёсся едва уловимый, вкрадчивый шорох, будто по сухим листьям скользнула сытая лесная змея. Она сделала шаг навстречу Лисицину, остановившись так близко, что инженер почувствовал, как от неё пахнуло не печным теплом или парным молоком, а прохладной колодезной сыростью и той самой приторной, кружащей голову чёрной травой.

— Куда же вы на ночь глядя поспешаете, гости дорогие? — тихо, с ленивой протяжной певучестью проговорила она, глядя Лисицину прямо в глаза. — Бор здешний сумерки шутить не любит, тропу враз съедят. Оставайтесь. Места в избе много, на лавках постель мягкую настелю, холсты чистые, пахучие. Баньку вам истоплю с кедровым коренником, кости погреешь после болотной жижи, инженер.

При этих последних словах светлые глаза Хозяйки странно, голодно полыхнули изнутри нездешним жёлтым огнём, а вертикальные зрачки сузились в тонкие, как волосок нити, став окончательно гадючими. На губах её заиграла лёгкая, манящая улыбка, в которой не было ни стыда, ни человеческой робости.

У порога глухо, прерывисто охнула Алёнка. Кержацкая девка мгновенно всё поняла. Её бледные, испачканные сажей щёки в ту же секунду густо, болезненно вспыхнули пунцовым румянцем, а пальцы так яростно впились в подол изорванного сарафана, что плотный холст жалобно затрещал. Она замерла, судорожно втянув воздух, но возразить не посмела, а лишь уставилась на Лисицина умоляющим взглядом, безмолвно заклиная его не поддаваться на это змеиное искушение. Хозяйка намекала начальнику партии на вполне определённый расчёт за постой, и расчёт этот пах далеко не деньгами.

Лисицин, впрочем, даже бровью не повёл. За свою долгую молодость и суровые фронтовые годы подпоручик Лисицин навидался самых разных женщин и цену таким намёкам знал прекрасно. Только вот сейчас на кону стояли их жизни, и платить за мягкую постель собственным нутром, которое Хозяйка могла до рассвета смотать на веретено, в его пятилетние планы никак не входило. Он спокойно, с безупречной офицерской учтивостью склонил голову, сделав вид, будто принял её слова за обычное таёжное гостеприимство.

— Премного благодарны за заботу, хозяйка, — ровным, сухим голосом ответил Валерий Николаевич, даже не глянув на её белую шею, соблазнительное тело под сарафаном. — Заманчиво твоё предложение, и банька после топей дело хорошее. Только не привыкли мы время транжирить. Долг службы, сама понимаешь. Простоев начальство не прощает. Нам бы до темноты к Воротам успеть, пока преследователи дорогу окончательно не перекрыли. Не обессудь, коли обиду наносим, но откланяться нам пора.

Женщина долго, немигающе смотрела на него, и её гадючие зрачки медленно вернулись в прежнее состояние. Жёлтый огонь в глазах угас, сменившись холодной, вековой скукой существа, которое никуда не торопится. Она едва заметно вздохнула, не зло, а скорее устало.

— Ну, как знаешь, служивый, — обронила она, отворачиваясь. — Вольному воля, а спасённому Хозяйский указ.

Женщина подошла к тяжёлому деревянному комоду у печи, на котором стояла небольшая резная деревянная шкатулка, заметно потемневшая от времени. Лисицин мельком заметил, что в приоткрытом выдвижном ящике комода лежали разные мелкие вещи. Пуговица, мундштук, обломок костяной расчёски, изящный веер и старые карманные часы, которые больше не тикали. Хозяйка открыла шкатулку, запустила туда тонкие пальцы и достала горсть тяжёлых металлических цилиндриков. Это были патроны. Настоящие, револьверные патроны для тульского «Нагана».

Она приблизилась к столу и со стуком высыпала их прямо на дубовый стол. Латунные гильзы тускло блеснули в неверном огне восковой свечи.

— На, забирай, стрелок, — хмуро, с лёгким пренебрежением буркнула она.

— Но откуда? — вырвалось изумлённо у Лисицина.

— Много тут всяких дураков ходит, беглых да уполномоченных с ружьями. Ломятся без приглашения, нрав свой показывают, а потом приходится только прах серый под веник. Вот и остаётся разное… Мне это железо без надобности, только место занимает. А тебе перед Воротами, может, и сгодится, чтоб менквам пузо продырявить, пока дань платить станешь. Силой я их специальной наделила, так что причинят они вред врагу твоему.

Лисицин не стал задавать лишних вопросов. Он молча, с чисто механической фронтовой чёткостью собрал со стола тяжёлые патроны и один за другим вогнал их в гнёзда барабана своего «Нагана». Сухие, резкие щелчки тульской стали прозвучали в тишине горницы веско и надёжно. Револьвер снова стал живым оружием.

— Спасибо за приют и за подношение, Хозяйка.

Лисицин засунул снаряжённый наган за пояс брюк и подхватил тяжёлый планшет.

— Прощай.

Женщина ничего не ответила. Она уже повернулась к окну, за которым стремительно густела непроглядная чёрная хмарь, и взяла в руки недошитую холщовую рубаху. Иголка тускло мелькнула в её тонких пальцах, стежок к стежку.

Алёнка первой шмыгнула в приоткрытую дверь сеней, стремясь поскорее покинуть этот дом, пахнущий сладкими приторными травами. Лисицин вышел следом, аккуратно прикрыв за собой тяжёлую дубовую плаху двери.

На улице их встретил ледяной, сквозняковый ветер Хозяйской земли. Изба у колодца мгновенно растворилась в наползающем белом тумане, словно её никогда и не было на этой поляне. Но в кармане штормовки Лисицина приятно и весомо оттягивал подол снаряжённый «Наган».

Они успели отойти от крыльца едва ли на десяток шагов, как Лисицин, повинуясь какому-то смутному внутреннему толчку, резко остановился и обернулся назад. Алёнка налетела на его брезентовую спину, испуганно пискнув, но тоже повернула бледное лицо к поляне.

Никакой избы-пятистенки позади них не было. Исчез и бревенчатый колодец-журавль, и аккуратный забор из кондовой лиственницы, и даже сам малинник с иван-чаем. Вокруг, насколько хватало взгляда сквозь маслянистые, ползущие из-под земли сумерки, плотной серой стеной стоял вековой, замшелый ельник. Тяжелые мохнатые лапы деревьев свисали до самого мха, словно они веками караулили эту тропу и ни одна живая душа никогда не нарушала их первобытного покоя. Лишь слабый, приторно-сладкий аромат сушеных трав всё еще стоял на нёбе, напоминая о том, что тепло камелька и горячая картошка им не привиделись.

Лисицин почувствовал, как под курткой по хребту пробежал ледяной холодок. Он обернулся к спутнице, которая судорожно озиралась по сторонам, вжимая голову в плечи.

— Ну и дела, — негромко, стараясь не повышать голоса, произнес Валерий Николаевич. — Заимки как не бывало. Сделай милость, растолкуй, кто это сейчас нас картошкой потчевал да патроны из шкатулок раздавал? В Нарымском округе такие красавицы у колодцев сроду не дежурили.

Алёнка испуганно шикнула на него, прижав палец к губам. Она завертела головой, въедливо всматриваясь в темные промежутки между еловыми стволами, будто деревья вокруг имели уши и могли подслушать каждое человеческое слово.

— Тихо ты, дурной, — едва слышно, испуганным полушепотом заговорила Алёнка. — Тятя мой, покойный Савелий, да и дед перед смертью на Васюгане сказывали… Не изба это была, Валерий Николаевич, и не баба молодая. Юрмы это… Хозяйка здешняя, Змеиная матушка. Старые люди из скрытных ведали, что живет на изнанке тайги сила древняя, коя обличье девичье принимает, чтоб путников с пути сбивать. Тятя вещал, будто она из тех змей великих, что до Ермака-князя по этим горам и топям летали, а как крест Белого царя в Сибирь пришел, так они под землю ушли да в Хозяйскую землю спрятались.

Девка перевела дух, судорожно перебирая пальцами изорванный подол сарафана, и продолжила, косясь на потемневший распадок:

— Дед божился, что она прялку свою темную крутит, и из каждого, кто к ней без спросу ломится али нрав свой показывает, нить жизни вытягивает. Нить смотает, и нет человека, а один прах серый под веник остается. Вон у нее в комоде-то видал, сколько всякого добра лежало? Часы, мундштуки… Это всё уполномоченные ваши да инженеры, кои землю железными машинами тревожили да в урманах без спросу орали. Всех перепряла, супостатка, никого не пожалела.

Лисицин невольно потрогал тяжелые патроны в кармане штормовки. Металл был холодным, настоящим.

— Однако нам она патроны выдала, — заметил он. — И про Ворота Каменные растолковала. Стало быть, не всех подряд на нитки распускает?

— Так ты ж, Валерий Николаевич, вежлив с ней был, на ласку ее змеиную не поддался, — бросила на него быстрый, серый взгляд Алёнка, и щеки ее под слоем копоти снова едва заметно порозовели. — Тятя говорил, что она железо ненавидит, коим вы тайгу портите, но пуще всего не любит, когда люди в ее дому срамные помыслы имеют да разбой замышляют. Бродяги вон беглые к ней, поди, захаживали, силу свою показать хотели, от них только пепел и остался. А ты долг свой помянул… Вот она и отступилась. Только Ворота Каменные впереди, и дань платить всё равно придется. Поспешать надо. Слышишь, как менквы воют? Кольцо сжимают, ироды.

Лисицин молча кивнул. Подробное объяснение девки легло в его сознание четко, без лишних колебаний. Спорить с мифологией на ее собственной территории было глупостью. Он перехватил поудобнее наган и двинулся вперед по сужающемуся распадку, увлекая Алёнку за собой в наступающую черноту Хозяйской земли.

***

Хмарь наползала стремительно, словно прорвавшийся сквозь плотину грязный болотный дёготь. Белая известковая тропа под ногами беглецов тускнела, растворялась в наползающем холоде. Лисицин шёл быстро, не оглядываясь, но рука его теперь постоянно лежала на надёжно утяжеляющей пояс рукояти «Нагана». Обретённые патроны вернули старому окопнику то самое ровное, рабочее спокойствие, которого ему так не хватало после разгрома лагеря у трактора. Теперь враг, пускай даже трёхметровый и мохнатый, перестал быть недосягаемым дьяволом. У него была плоть, а у Лисицина тульская сталь и свинец.

Алёнка семенила следом, тяжело и хрипло втягивая носом ледяной воздух. Она больше не оглядывалась на поляну, где осталась изба змееокой хозяйки. Девка понимала, что за спиной у них мосты сожжены, и единственное спасенье Каменные Ворота, к которым их вёл сужающийся базальтовый распадок.

Чёрные шестигранные столбы снова обступили их с двух сторон, сжимая пространство до узкого, трёхметрового коридора. Вибрация под ногами почти утихла, кузни Чуди Белоглазой остались далеко позади, но тишина, воцарившаяся в распадке, была зловещей.

Вдруг из темноты ущелья, прямо над их головами, раздался первый, протяжный и жуткий крик.

— Николаич… — выл из темноты плоский, изломанный голос Пашки Хмурова. — Шкворень тебе в дышло… отдай девку… сами ускребёмся…

Звук этот летел над чёрными вершинами базальтовых призм, дробился о камни, двоился и троился, превращаясь в безумное эхо.

— Чифирнём напоследок, Николаич… Начальник… дай закурить…

Следом, перекрывая блатные интонации шурфовщика, тонко и жалобно завыл голос погибшего Сени Шейнфинкеля:

— Валерий Николаевич… Я очки разбил… В темноте не вижу… Запишите полевой журнал… Холодно тут… Мамочка…

— Не слушай, Валерий Николаевич! — закричала Алёнка, зажимая уши ладонями и прибавляя шагу. — К Воротам ломись! Близко они, вон за тем прижимом!

Лисицин даже не изменился в лице. Он выдернул наган из-за пояса, привычным движением взвёл курок и рявкнул через плечо:

— За мной, Алёна! Не отставать!

В самом конце распадка, перегораживая его от стены до стены, высилась гигантская естественная арка, пробитая в теле монолитной чёрной скалы. Каменные Ворота. За аркой не было чёрных лиственниц и изумрудного мха, а брезжил там странный, блекло-зелёный, пасмурный свет обычного осеннего обского утра. Свет их родного мира.

Но путь к арке был перекрыт. Прямо перед Каменными Воротами, заполнив собой всё пространство прохода, стояли три огромные серые туши. Менквы. Лесные хозяева ждали свою добычу. Тот, что стоял посредине, был особенно огромен, метра три с половиной ростом, плечи шире колпашевского тележного сарая. Длинные лапы с лопатообразными кистями волочились по белой фарфоровой крошке. Его плоская, лишённая шеи голова медленно покачивалась, а маленькие антрацитовые глазки-бусины тупо и яростно блестели в наступающих сумерках. Из приоткрытого рта, полного жёлтых зубов, на землю капала мутная, зловонная слюна.

Увидев беглецов, чудовище раскрыло пасть и вытолкнуло из пуза точную копию голоса самого Лисицина:

— Свой срок ты отбегал, Пашка… Наган в руке сработал чётко… По закону военного времени…

— По военному закону сейчас ты у меня выть будешь, дичь болотная, — холодно процедил Лисицин, широко расставляя сапоги-бродни и ловя на мушку чёрный антрацитовый глаз центрального великана.

Револьвер в его руке грохнул, разорвав таёжную тишину Хозяйской земли. Грохот тульского оружия здесь прозвучал неестественно громко, так что базальтовые шестигранники отозвались колокольным звоном. Тяжёлая свинцовая пуля, наполненная силой змеиной хозяйки, вошла точно в левую бусину глаза менква. Чудовище дико, страшно взревело, не по-звериному, а так, словно сорвался с тормозов перегретый паровозный котёл. Из лопнувшего глаза на белую известь брызнула густая чёрная жижа, похожая на колёсную мазь. Менкв покачнулся, сделал быстрый, плавный шаг назад, но не упал.

Лисицин хладнокровно, не торопясь, всадил в широкую грудь чудовища ещё три пули подряд. Хлопки нагана следовали один за другим с чёткостью метронома. Две другие твари по бокам испуганно ухнули, отступая к чёрным скалам, огня и свинца, соединённого со звуком выстрела, здешние первобытные хозяева боялись пуще всего.

— Алёна, к арке! — крикнул Лисицин, выбрасывая из барабана стреляные гильзы и лихорадочно вбивая новые патроны, доставая их из кармана. — Прыгай внутрь!

Девка рванулась вперёд. Но едва она приблизилась к невидимой границе под Каменными Воротами, как пространство внутри арки натужно, со стоном задрожало. Блекло-зелёный свет начал стремительно бледнеть, затягиваться серой паутиной, а сама скальная плаха подошвы арки принялась приподниматься, закрывая проход, словно гигантские челюсти. Ворота давились чужаками, наотрез отказываясь выпускать их без честной дани.

— Давится земля, не пускает! — в отчаянии закричала Алёнка, упираясь руками в холодный камень фундамента. — Дань ей нужна, Валерий Николаевич! То, чем покой её нарушили! Скидывай балласт!

Лисицин на секунду замер, переводя взгляд с наступающих менквов на закрывающуюся арку. В голове мгновенно пронеслись слова хозяйки избы у колодца: «Всё, что с собой притащили, когда рубеж прорвали. Мысли ваши, бумаги, железо».

Он сорвал с плеча тяжёлый, набитый ремнями планшет Ленстроя. Там лежали все карты, геодезические ведомости, триангуляционные расчёты, планы будущих узкоколейных дорог и драг, всё то, ради чего погибли Сеня, Борька и Хмуров, вся гордость индустриализации, вторгшаяся в первобытную хмарь Васюгана.

— Нате, гады, жрите канцелярию! — рявкнул Лисицин и с силой швырнул тяжёлую кожаную сумку прямо в проём, под поднимающуюся каменную плиту Ворот.

Планшет упал на чёрное зеркальное основание арки. А следом полетел и револьвер. И в ту же самую секунду далеко-далеко, в реальном мире, со стороны невидимой отсюда Оби, пронёсся мощный, протяжный и чистый звук. Ту-у-у-у-у-ут!

Это был гудок. Мощный, хриплый гудок речного колёсного парохода, идущего по Оби. Звуковая волна реального мира пробила пространство Хозяйской земли насквозь, соединившись с брошенным под арку планшетом и револьвером.

Каменные Ворота содрогнулись. Поднимающаяся плита фундамента с грохотом рухнула обратно, раздавив кожаный планшет вместе со всеми чертежами и пятилетними планами Ленстроя. Блекло-зелёный свет хлынул сквозь арку широким, спасительным потоком.

Два оставшихся менква за спиной Лисицина разом потеряли свою осязаемую массу. Их огромные серые туши начали стремительно бледнеть, превращаться в клочья грязного болотного тумана, сквозь который просвечивали чёрные базальтовые скалы. Последний из них ещё успел издать затихающий, булькающий хрип хмуровским голосом: «Николаич… амба нам тут…» — и окончательно растворился в воздухе ущелья.

— Прыгай, Алёна! — ухватил девку за руку Лисицин, и они вместе, сделав мощный рывок, шагнули прямо под каменную арку Ворот, навстречу этому далёкому пароходному призыву.

Шагнули они не в пустоту, а в глухую, ослепительно белую круговерть, где не было ни верха, ни низа, ни твёрдой опоры под сапогами. Лисицин летел сквозь эту хмарь вслепую, судорожно, до хруста в суставах сжимая мокрую от холодного пота ладонь Алёнки. Пальцы девки впивались в его обшлага мёртвой хваткой, оба понимали без лишних слов, что если сейчас разорвать это кольцо, то Хозяйская изнанка раскидает их по вековым уремам, и ни одна живая душа больше не сыщет костей.

Туман вокруг них не просто клубился, он дышал, вибрировал и стремительно, будто полоумный кинематограф, разворачивал перед бегущими рваные, живые полотна здешнего прошлого. Время в этой прорехе между мирами сорвалось с нарезки, выворачивая историю Васюганья наизнанку.

Сначала сквозь белую пелену проступил ядрёный, пороховой угар и густой колокольный звон. Прямо перед лицом Лисицина из тумана выросла шеренга людей в глухих, потемневших от сырости суконных кафтанах и кованых железных шишаках. Царские служилые люди, стрельцы и казаки первопроходца Ермака, упрямо пёрли сквозь первобытный кочкарник. Они тяжело дышали, ругались в бороды старыми, злыми матюками, увязали по пояс в торфяной жиже, но тащили на загривках тяжёлые пищали и медные пушки со шведскими клеймами. Сбоку, озираясь со страхом на вековые пихты, пробирался бородатый подьячий с чернильницей у пояса, торопливо чертя на засаленном пергаменте первые сибирские чертежи, ломал вековую тишину, мерил урманы аршинами, закладывая первый камень будущих острогов и комендатур.

Но стоило Лисицину сделать ещё один отчаянный шаг, увлекая за собой Алёнку, как пороховой дым стрельцов растаял, и прореха швырнула их ещё глубже, туда, где русским словом в тайге даже не пахло.

Вокруг зашумела глухая, дремучая древность местных таёжных народов. Сквозь хмарь замелькали островерхие берестяные чумы и юрты хантов. Мужчины в глухих оленьих парках, с широкими скуластыми лицами, застыли на коленях перед гигантскими лиственничными пнями, густо измазанными жертвенной медвежьей кровью. Они не строили дорог, не знали налогов и пятилетних планов, они лишь испуганно шептали свои тёмные заклинания на забытом наречии, умоляя Хозяев Леса не выходить из глубоких торфяных нор. Они приносили дань, мазали салом деревянных идолов и уживались с тайгой, как мыши уживаются в подполе старого дома, тихо, незаметно, не тревожа древние недра железом.

А затем туман раздвинулся в последний раз, открыв беглецам то, что было до человека, до первых костров и до всякой земной истории.

Земля вокруг них зажила своей истинной, первобытной силой. Лисицин увидел бескрайнее, чистое море Васюгана, над которым не кружил гнус, а воздух был пронзительно свеж. Из глубоких расселин шестигранных скал неспешно выползали те самые великие крылатые Змеи, Аспиды с горящей багровой кровью. Их ромбовидная чешуя тускло отливала медью и золотом. Рядом, у подножия исполинских, ещё не знавших топора кедров, миролюбиво бродили стада исполинских мохнатых менквов. Тогда они не были злобными людоедами, не прятали в пузо мёртвые человеческие голоса, а просто жили в своей вековой тишине, не зная страха и голода. Повсюду сновали мелкие, невиданные лесные твари, а на ветвях сотнями сидели Клёкотницы с чистыми янтарными глазами, и перья их звенели латунью, не ведая свинца.

Это был огромный, вольный мир мифических существ, великая Хозяйская земля. Но Лисицин отчётливо, до боли в висках почувствовал подспудную, вековую горечь этого зрелища. С приходом человека, с первыми казацкими пушками, с первыми топорами, церквями, а уж тем более с нынешними гусеничными тракторами, буровыми штангами и пятилетними планами индустриализации, здешние древние хозяева выстоять не смогли. Человек вытеснял их, выжигал тайгу, мерил урманы циркулями и вбивал в землю столбы. И тогда старый мир, не принятый новой реальностью, укрылся здесь, на изнанке, сжался, ушёл под землю, вывернулся тайной «подкладкой под сарафаном», затаив глухую, страшную обиду на людей.

Прореха времени дёрнулась в последний раз. Все эти картины, Змеи, казаки, хантыйские идолы и латунные птицы, разом закружились в гигантском белом водовороте, сжимаясь до размеров одной узкой точки. Пароходный гудок с Оби ударил по ушам с новой, оглушительной силой, разрывая морок Хозяйской земли в клочья.

***

Они вывалились из тумана плашмя, покатившись по мокрой, скользкой глине крутого речного яра.

Лисицин больно приземлился на правое плечо. Он лежал на животе, жадно, со свистом втягивая лёгкими… настоящую, холодную и сырую нарымскую влагу. На голову ему падали крупные, редкие капли самого обыкновенного осеннего дождя. Гнус, проснувшийся с утренней зарёй, мгновенно облепил его иссечённое щепками лицо плотной, звенящей тучей. Комары жрали немилосердно, больно, по-настоящему, так, как они жрали людей и при царе Горохе, и при советской власти. И инженер впервые в жизни был рад этой пытке. Она означала одно, что они дома.

Он поднялся на локтях, отплёвываясь от речного песка. Блеклое солнце Хозяйской земли исчезло без следа. Над Обью стояло серое, свинцовое утро двадцать восьмого сентября. На реке, метрах в трёхстах от берега, лениво шлёпал плицами по мутной воде старый, ободранный колёсный пароход «Клим Ворошилов», тащивший за собой тяжёлую баржу со спецпереселенцами. Это его утренний гудок пробил брешь в таёжной хмари, вытащив их с изнанки мира.

Рядом в грязной колее сидела Алёнка. Она смотрела на широкую, серую речную гладь, на ленивый пароходный дым, на унылый глиняный яр. Её крупные, иссушённые жаром губы быстро, истово шевелились, творя крест.

Лисицин поднялся, вытирая грязные руки об одежду. Тяжёлого планшета на плече больше не было, вся бухгалтерия Ленстроя осталась лежать под прессом Каменных Ворот. Экспедиция была завершена. Из всей партии в живых остался только он сам и эта дикая таёжная девка, ставшая его единственным билетом назад к людям.

— Вставай, Алёна, — подошёл к ней Лисицин, протягивая руку. — Пошли. Вон за мысом дым трубы видать. Малое Городище твоё. Дошли мы.

Девка поднялась, бережно оправляя изорванный, прожжённый на подоле холщовый сарафан. Она поправила растрёпанную толстую косу, и посмотрела на инженера своими серыми глазами.

— Дошли, Валерий Николаевич, — тихо, в упор не оборачиваясь назад, произнесла она. — Пущай лается хмарь лесная, теперь у них сила кончилась над нами. Надо к людям поспешать. Дома у нас боле нету.

Они повернулись спиной к туманному болоту, и пошли по узкой, вытоптанной коровами тропке вдоль речного яра. За мысом уже отчётливо виднелись серые крыши длинных бревенчатых бараков Малого Городища и ленивые вышки комендатуры. Лисицин шёл ходко, увлекая девку за собой навстречу сырому рассвету.

***

В последних числах октября Васюганье окончательно скинуло с себя обманчивое летнее марево Хозяйской земли, одевшись в привычную, суровую серую рвань. Тайга остывала долго, со скрипом, выплёскивая в блеклое нарымское небо тяжёлые, сочащиеся ледяной влагой туманы. Ночами уже вовсю подмораживало. Мелкие, заросшие осокой таёжные ручьи подёргивались хрупкой, как слюда, ледяной коркой, а по утрам белая фарфоровая крошка ушедшего мира сменялась самым настоящим, колючим сибирским инеем.

Валерий Николаевич Лисицин сидел на невысоком крыльце глухого зимовья, затерянного в глубине урманов вёрстах в семидесяти к востоку от обского русла. На нём был наглухо застёгнутый тулуп, из-под которого виднелась грубая холщовая рубаха с чужого плеча. Он неторопливо, бережно расправлял пальцами сухие листья дикого самосада, укладывая их на клочок старой, пожелтевшей газеты. «Казбек» вместе со всей прошлой жизнью остался на той стороне бытия, и теперь приходилось привыкать к жгучему, дерущему горло таёжному табаку.

Иногда он замирал, подолгу глядя на свои пустые, огрубевшие ладони, покрытые свежими мозолями от топора. Мысли его неизменно возвращались к тем секундам под Каменными Воротами, когда пространство вокруг них лопалось и трещало.

Теперь, спустя недели, Лисицину всё чаще казалось, что для истинных хозяев урмана плата в виде планшета с геодезическими картами и верного тульского револьвера оказалась какой-то слишком мелочной, почти смехотворной. Разве можно откупиться от вековой хмари куском дублёной кожи, пачкой чертежей и фунтом тульской стали?

Но нет, земля не брала выкуп, она не была интендантством, принимающим отчёты поштучно. Она просто забирала у человека всё, что делало его покорителем недр и винтиком огромной государственной машины, оставляя лишь голые кости да право дышать, если хватало ума вовремя замолчать. Ворота не приняли дань, они лишь содрали с Лисицина внешнюю шелуху, выпнув его на обский берег пустым, чистым листом. Это была плата за знание о том, что под ногами людей веками дремала иная, грозная реальность.

Змеиная матушка, Тюсям и мохнатые менквы, были совсем не сказками тёмных раскольников, а истинными хозяевами, которые жили здесь задолго до того, как первый отряд стрельцов прорубил первую просеку. Они укрылись на изнанке, вывернулись подкладкой, уступая человеку, но никогда не смирялись. И Хозяйка у колодца, милостиво отпустившая их, лишь подтвердила древний закон: тайга терпит человека до тех пор, пока он не начинает перекраивать её недра по своим чертежам.

Назад, к людям, дороги теперь не было. Лисицин понимал это отчётливо. Стоило ему сделать десяток шагов к колючей проволоке Малого Городища, как его жизнь закончилась бы в подвалах окружного отдела. Три мёртвых изыскателя, брошенный в топи импортный трактор «Интер» и полностью уничтоженная документация, за такое не судили, за такое сразу ставили к стенке по статье за вредительство и саботаж. Органы не стали бы слушать отчёты про менквов и латунных птиц. Расстрельный приговор выписали бы быстрее, чем в канцелярии успели бы высохнуть чернила.

Тишину распадка нарушил мягкий, чуть шаркающий звук. Лисицин чутко уловил осторожные шаги за спиной, скрип половиц в сенях и легонько, без резких движений повернул голову. Из дверей избушки бесшумно вышла Алёнка. Она вынесла тяжёлую чугунную лохань с дымящимся варевом, пахнущим вяленой сохатиной и сушёным укропом.

Девка заметно изменилась за эти недели. Русая коса была заплетена туго, строго, по-бабьи убрана под тёмный платок, а в серых глазах застыла суровая, взрослая сила её покойного отца Савелия.

Она присела на край верхней ступени рядом с ним, аккуратно оправляя подол сарафана, и молча уставилась на блеклый очерк утренней зари.

Ей тоже претила мысль вернуться в тот мир, где у реки стучали топорами спецпереселенцы и лениво прохаживались конвоиры. На лагерных бараках для неё не было места, а раскольничья, кержацкая кровь требовала глухой таёжной тишины. Изба Терентия сгорела, вся её семья превратилась в прах, но уходить к людям девка наотрез отказалась ещё на обском яру.

Они ушли на восток, подальше от речных путей. Тайные старообрядческие тропы вывели их к крошечному, затерянному среди болот скиту, где жило несколько семей поморского согласия. Лисицина здесь не спрашивали про анкету и происхождение. В урманах лишних вопросов задавать не любили. Пришёл человек с девкой из тайги, живой, руки-ноги целы, топор держать умеет, значит, свой.

Какое будущее ждало их дальше? Лисицин не питал иллюзий. Он понимал, что цивилизация всё равно неумолимо, медленно, но верно наползает на эти глухие места. Где-то за болотами всё так же шлёпал плицами пароход «Клим Ворошилов», гремели драги на дальних приисках, и другие изыскатели рано или поздно проложат свои узкоколейки через Васюганье. Великая стройка не знала жалости, и Хозяйская земля постепенно сжималась, уступая натиску железных машин. Мифические существа ушли глубоко под землю, но их время неумолимо истекало, как и время самих скрытных староверов. Рано или поздно предписанный мир доберётся и до этого скита. Но пока у них были эти годы, эта тишина и эта свобода, за которую пришлось заплатить полную цену.

Лисицин и Алёнка делали то, что могли сегодня. Они обустраивали свой нехитрый быт, рубили брёвна для новой избушки, учились бить белку в глаз и жить по древним, суровым законам тайги. Он больше не чертил графиков и не измерял урманы аршинами. Теперь его законом был стук собственного топора и тишина, надёжно укрывшая двух беглецов от зоркого ока государства.

— Кушай, Валерий Николаевич, остынет, — тихо, окая, произнесла девица, ласково пододвигая к нему лохань.

Лисицин отложил скрученную цигарку, взял деревянную ложку и неторопливо зачерпнул горячее варево. Сверху, сквозь пихтовые лапы, медленно и лениво падали первые крупные хлопья настоящего, зимнего нарымского снега, окончательно заметая их следы и укрывая Хозяйскую землю белым, глухим саваном. Они выжили, сошли со всех карт, и тайга приняла их в своё вековое, молчаливое логово.


Рецензии