Мечтаю с давних пор видеть лингвистику свободной о
Шоры — штука коварная. Это не стена и не клетка: лошадь в шорах прекрасно идёт, быстро бежит и никуда не сворачивает. Беда в том, что она перестаёт видеть боковым зрением — а именно там, как известно, обычно и стоит то, чего ты не искал. Мечта о лингвистике без шор — это ведь не мечта о том, чтобы снять с науки узду. Это мечта о широком обзоре при сохранении хода. И, пожалуй, самое интересное в этой фразе — что сказано она человеком, который в профессиональную лингвистику не входил никогда.
Евгений Павлович Варфоломеев (родился в 1937 году в Борисоглебске, с 1993-го живёт и работает в Туле) — фигура, которая не хочет влезать ни в одну графу анкеты. Начал работать в шесть лет — вологоном, землекопом, бетонщиком, лесорубом, потом был слесарем-сборщиком космических ракет, преподавал на кафедре боевых машин общевойскового училища, возглавлял тульский филиал Донской Казачьей академии. Специального лингвистического образования у него нет — и именно этот факт чаще всего и произносят, как приговор. Между тем его главный труд — книга прозаизмов «Созерцание выше знания» — выдержал шесть дополненных изданий (последнее, 2012 год, Тула, 387 страниц) и содержит, по подсчёту самого автора, около 17 000 коротких законченных высказываний. Рядом стоит многотомный «Словарь слогокорней и корнесловов». В аннотациях к своим книгам он перечисляет международные книжные премии и звание почётного доктора —
Теперь сами идеи, потому что шоры interesting именно они.
Варфоломеев предлагает выбросить привычную школьную картинку слова, аккуратно разобранного на приставку, корень, суффикс и окончание, и поставить на её место слогокорень — слог, который якобы несёт самостоятельный смысловой образ: «вод», «зем», «свет». Слово тогда — не цепочка морфем, а «корнеслов», конструкция, значение которой не сводится к сумме частей, а рождается в их взаимодействии. А множество таких смысловых атомов он выстраивает в «Периодическую систему значений» — по прямому аналогии с менделеевской таблицей, только таблиц у него четыре: слогокорней и корнесловов, нот, цветов и темпераментов, и все они, по замыслу, отражают один единый принцип периодичности, проявляющийся на всех уровнях бытия — тут автор открыто опирается на пифагорейскую традицию.
Дальше — то, ради чего к нему вообще стоит идти. «Гнездо слов»: корень и суффикс разводятся по осям таблицы, и становится видно, как из одного корня вырастает десяток слов с разными оттенками — не список в словаре, а карта возможных смыслов. «Плотность смыслового материала»: слово ценно не частотой употребления, а ёмкостью, тем, сколько смысловых слоёв в него уложено и сколько;; выдерживает перечитываний. «Языковой ореол» — не ассоциативный шум вокруг слова, а поле возможностей понимания, куда слипаются культурные коды, коннотации и личный опыт. И, наконец, текст как шифр, который можно читать по горизонтали, вертикали, диагоналям и спиралям, с начала, с конца и с любого места, — то есть слово перестаёт быть точкой на ленточке и становится узлом в сети. proza.ru +1
Всё это держится на заглавной формуле книги: созерцание выше знания. Глупо читать её как призыв к отказу от мысли. Скорее как гносеологическую претензию в духе того, что потом назовут вниманием к опыту: рациональная схема — это слепок с живого, и если она единственное, что разрешено видеть, мы рискуем всю жизнь изучать отпечатки, ни разу не потрогав предмет. Отсюда и его прозаизмы, где ритм делает работу смысла: «Жизнь бренна — душа самоценна», «Автомашины побуждают мыслить машинно».
Теперь то, о чём неудобно говорить, но без чего разговор превращается в аплодисменты. Шоры у академической лингвистики выросли не из вредности, а из методологии, и стоят они дорого. После Соссюра язык опирается на произвольность знака: связь между звучанием и значением держится договором, а не природой, и это не догма, а наблюдение, объясняющее, почему языков столько и почему одно и то же понятие называется по-разному. Главное же открытие исторической лингвистики — принцип всеобщности фонетических изменений: звук меняется не в отдельно взятом слове, а во всех словах языка в одинаковой позиции, и именно поэтому русское «два» и армянское erku, русское «волк» и таджикское «гург» могут быть идеально строгими соответствиями, ничуть не похожими внешне. Отсюда и знаменитая ирония Андрея Зализняка: внешнее сходство слов само по себе не доказывает ровным счётом ничего, случайных созвучий — хоть отбавляй (древнеяпонское womina «женщина» и английское woman), а «обратное прочтение» слов как источник их происхождения есть «абсурд в квадрате». Это, кстати, бьёт прямо по одному из самых красивых жестов Варфоломеева — чтению текста задом наперёд и по диагонали: то, что для поэта приём, для этимологии ровно ничего не объясняет.
При этом стоит заметить: вопросы-то у «не-лингвиста» иногда не любительские, а вполне профессиональные — просто без пропусков на территорию. Наука ведь уже открывала двери рядом. Есть звукопись и звуковой символизм (эффект «баба–кики», когда даже пятилетние дети не путают, где колючее слово). Есть фонестемы (phonesthemes) — повторяющиеся звуковые кластеры с привкусом значения: английское gl- в blink, glow, glitter, глянцевое «гл-» у нас. Есть когнитивная семантика Лакоффа и Джонсона с её образными схемами, где смысл действительно вырастает из телесных образов, а не из словарной статьи. Есть ассоциативные словари и корпусные методы, где «ореол слова» — не красивая метафора, а столбцы частот. Так что «плотность смысла» и «языковой ореол» — не бред: это наблюдаемые эффекты, у которых есть измерительные приборы. беда в другом месте.
Мера, которая отличает гипотезу от фантазии, — воспроизводимый критерий. И тут надо назвать вещь своим именем: система Варфоломеева формально не операционализирована, критерии отнесения слогокорня к тому или иному ряду неясны, а образная нагрузка слога держится на интуиции автора, а не на статистике. Даже та дискуссия о его таблице, которая разворачивается на филологической площадке (сам автор описывает её в эссе, опубликованных на литературных порталах), формулирует статус концепции предельно откровенно: не завершённая теория, а эвристика, «лаборатория для языковых экспериментов» и генератор вопросов, ценность которой в непроверяемости её центральных постулатов и оборачивается бесконечностью толкований. Если любой слог может означать что угодно при достаточно богатом воображении, теория объясняет всё, а значит — ничего. proza.ru +1
Вот теперь можно честно сказать, чего эта мечта стоит и чего она требует на самом деле. Свобода от шор — это не свобода от узды, а три конкретных требования. Первое: метод должен быть пропуском, а не сословным привилегированным правом. Плохо, когда человек, увидев что-то настоящее в языке, обязан сначала выучить триста терминов, чтобы его вообще дослушали, — и, кстати, Зализняк писал о том же, только с другой стороны: часть вины за расцвет дилетантизма лежит на самих лингвистах, которые плохоexplainруют свою науку и прячут этимологические словари за недоступным аппаратом. Второе: право на наивный вопрос должно быть защищено, потому что наивный вопрос — единственная вещь, которую опытный глаз уже не задаст, а зря. Третье: лингвистике нужно вернуть в кадр переживание языка, а не только его устройство — иначе она оставляет за скобками ровно то, что делает язык языком, а не кодом.
И есть соблазн довести мечту до практически полезного состояния, не предав ни строгости, ни автора. Возьмём его тезис «слог несёт образ» и превратим в проверяемое предсказание: взять русский ассоциативный словарь и корпус, отобрать слова с общим слогом «свет-», «глад-», «кол-/кор-» и посмотреть, тянутся ли к этим слогам статистически значимые пучки ассоциаций, превышает ли случайность; прогнать тот же вопрос через векторные модели и через эксперимент с праймингом. Результат, скорее всего, окажется половинчатым: что-то подтвердится в пределах отдельных праславянских гнёзд (тот же корень *sv;t-), что-то рассыплется в случайные созвучия. Но это и есть способ превратить мечту в науку: не апелляция к авторитету — ни академическому, ни самородному, а предсказание, которое может не сработать.
Сам Варфоломеев, если читать его аккуратно, в общем-то и не претендует на роль Менделеева языка: его регистр — эвристико-эстетический, он работает на границе, где лингвистическая модель превращается в поэтический жест. И это третья, самая честная оценка: его системы не выдерживают проверки как теория, зато прекрасно выдерживают проверку как практика внимания. Гнездо корней, таблица, перечитывание текста «по спирали» — это тренировка, после которой слово перестаёт быть автоматической этикеткой. Такого рода польза не требует фальшивого научного паспорта; её достаточно назвать тем, чем она является.
Так что мечта, вынесенная в заголовок, красива и в чём-то права — и была бы ещё красивее, если бы вместо шор предлагала очки. Шоры сужают обзор, а очки его корректируют: они не отменяют оптику, а делают зрение точным. Лингвистика без шор — это не та, где слог «свет» может значить что угодно, а та, где гипотезу о слоге «свет» можно предъявить коллегам, и они не обязаны вежливо кивнуть. Тогда тульский мыслитель с инженерным мышлением и слесарным прошлым разговаривал бы с кафедры не как нарушитель границы, а как поставщик вопросов — а кафедра наконец научилась бы их слушать, не требуя сначала диплом.
Свидетельство о публикации №226100100568