Василий Шукшин

Василий Шукшин ушёл на взлёте, на той самой ноте, когда голос ещё не сорвался, а песня только-только набрала настоящую силу. Сорок пять. Всего лишь сорок пять. Цифра, которая для иного — середина пути, время собирать камни, а для него — обрыв, черта, за которой вдруг разом замолчали и гармонь, и совесть, и та самая калина красная, что росла у обрыва.

Он ведь словно знал. Словно предчувствовал, что времени отпущено до обидного мало. Говорят, в картину Бондарчука он попал помимо своего желания: у него была задумка большого эпоса о Степане Разине, он работал над сценарием и ждал «зелёного света». Тогда-то и вмешались чиновники, предложив сделку — он снимается у Бондарчука, после чего спокойно занимается своим фильмом. Он согласился. Согласился, не зная, что роль бронебойщика Лопахина станет для него не просто работой, а последней исповедью.

Съёмки шли на берегах Дона, в станице Клетской, где и разворачивалось действие шолоховского романа. Группа жила на теплоходе «Дунай». Осенью семьдесят четвёртого работа подходила к концу, оставался последний эпизод с его участием, и четвёртого октября он должен был вернуться домой, в Москву. Но не вернулся. Второго октября ранним утром актёр Георгий Бурков увидел, что Шукшин держится за сердце. Попросил какое-нибудь лекарство. Бурков нашёл капли, Василий Макарович выпил их и ушёл спать. В тот день его ждали на досъёмку. Не дождались. Когда каюту открыли, он был уже мёртв. Врачи сказали коротко: не выдержало сердце.

Сердце. То самое, которое болело за всех нас. «У него сердце болело за всех нас», — скажет позже Наталья Бондарчук. И добавит: «Помню, в Италии был фестиваль, и ему так было плохо. Он хотел на Родину, немедленно! Вся душа его всегда принадлежала вам, Сибири, Алтаю». Сергей Бондарчук, узнав о смерти Шукшина, заплачет. После первого просмотра картины скажет дочери: «Лучше бы его не было» — и, сглотнув, добавит: «Ваааасяяяя!». Так тяжело он переживал уход.

А сам Шукшин будто знал наперёд. Лидия Федосеева-Шукшина вспоминала: «Я уверена: в ту ночь произошло убийство. Чего Вася и боялся. Он показывал мне список своих родственников, которые умерли насильственной смертью: отец, семь дядьёв, два двоюродных брата. Боялся, что разделит их участь. У него предчувствие было. Говорил: Господи, дай скорее вернуться со съёмок, чтоб ничего не случилось!». Но не вернулся. (Думаю, это глупые фантазии Ф.Ш.)

Людмила Зайцева, актриса, которую он снимал в «Печках-лавочках», за две недели до смерти видела его счастливым. Встретились в Новороссийске, у лифта. «Ой, Людок, видел тебя в( Здравствуй и прощай. )Молодец, хорошая работа», — сказал он и попросил жену отдать ей все букеты. Радовался, что «Калину красную» приняли хорошо. А до этого, вспоминает Зайцева, «долгое время был очень подавлен»: ему запретили снимать фильм о Стеньке Разине. «То есть в последний раз я увидела его счастливым, расслабленным. А потом я узнала, что буквально через две недели он умер. Затравили человека».

Затравили. Но он не сдался. Василий Белов, друг, вспоминал их последнюю поездку на Вологодчину. Шукшин был возбуждён, однако не говорил ни слова. «Я чувствовал, о чём он думает, по его плотно сжатым зубам. Желваки выдавали его волнение». Дорога была непроезжей, весенняя каша из песка, снега и глины. Заночевали в Харовске, поездом вернулись в Вологду. Белов тогда не знал, что это их последняя дорога вместе. Владимир Грамматиков, младший коллега, вспоминал: «Я имел счастье видеться с Василием Макаровичем на студии Горького. Они с оператором Анатолием Заболоцким всегда сидели за одним столом, а я садился рядышком, смотрел и думал: Вот как Господь даровал человеку столько талантов?! Потрясающий писатель, великолепный актёр, замечательный режиссёр, и какой человек!».

Какой человек. Он говорил: «Нам бы про душу не забыть, нам бы чуть добрее быть, нам бы, с нашими скоростями, не забыть, что люди мы». И ещё: «Нравственность есть Правда. Не просто правда, а — Правда. Ибо это мужество, честность, это значит — жить народной радостью и болью, думать, как думает народ, потому что народ всегда знает Правду».

Он жил народной радостью и болью. И умер, не досняв последний эпизод. В оставшихся сценах Лопахина заменил Владимир Соловьёв, а голос Шукшина озвучивал мастер дубляжа. Но разве можно заменить голос, который звучал из самой глубины народной души?

И всё-таки, если по-честному, мне он дороже всего не как актёр и не как режиссёр — хотя и тут он был от Бога, — а как писатель. Потому что всё остальное в нём росло из этого корня: из рассказа, из слова, из той короткой, как выстрел, прозы, где на трёх страницах умещается целая жизнь.

Его рассказы — не тексты, а голоса. Откроешь «Чудика» — и слышишь, как он сам говорит, чуть смущённо и светло: «Чудик обладал одной особенностью: с ним постоянно что-нибудь случалось». И смешно, и щемит. Читаешь «Срезал» — и видишь, как Глеб Капустин, деревенский философ с затаённой думой, разносит городского кандидата, и понимаешь: это не сатира, это боль. Читаешь «Калину красную» — и уже неважно, фильм это или повесть, потому что строки звучат как молитва и как приговор: «Умеешь радоваться — радуйся, не умеешь — так сиди». «Захочешь жить — будешь жить, не захочешь — не будешь».

Он писал: «Писать надо так, чтобы слова рвались, как патроны в костре». И у него рвались. Он не украшал деревню и не принижал город. Он видел человека везде — в избе, в кузнице, в очереди, на свидании, в последнем отчаянии. И говорил о нём без жалости, но с жалостью. В романе о Разине, «Я пришёл дать вам волю», он не писал историческую хронику — он кричал о воле, которая нужна не только казаку, но каждому, кто задыхается от неправды: «Сильный в этом мире узнает всё: позор, и муки, и суд над собой, и радость врагов». Он знал это не по книгам. И в «Слове о малой родине» оставил признание: «Что-то остаётся в нас от родины такое, что живёт в нас всю жизнь, то радуя, то мучая, и всегда кажется, что мы её, родину, когда-нибудь ещё увидим». И ещё, коротко, как приговор: «Правда всегда немногословна. Ложь — да».

Вот почему мне он дорог прежде всего как писатель. Актёр уходит — остаются кадры. Режиссёр уходит — остаются фильмы. А писатель уходит — остаются голоса. Они звучат в нас, когда мы сами не можем сказать главного.

Сорок пять лет. Как это мало для такого человека. И как это много для того, чтобы оставить след, который не зарастает травой забвения. Он ушёл, но его голос остался. Он звучит в каждом его фильме, в каждой строчке, в каждом взгляде. Он звучит как набат, как предупреждение, как просьба.

И когда смотришь на его портрет, где он сидит, чуть сгорбившись, с папиросой в руке, кажется, что он вот-вот заговорит. Вот-вот поднимет глаза и скажет что-то важное, такое, что перевернёт душу. Но он молчит. Молчит уже много лет. А мы всё вслушиваемся в это молчание, потому что в нём — вся наша жизнь. И вся наша боль. И вся наша надежда.

Как же это мало — сорок пять. Но если прожить их так, как прожил он, — сгорая, но освещая путь, — то, может быть, это и есть настоящая, полная мера человеческого бытия?

https://t.me/Musat71  ссылка на ТГ канал


Рецензии