Распад

Я живу в то время, когда значение человеческой жизни еще не успело обесцениться. Время, когда моя Москва, столица Родины, к которой я с самого детства относился неоднозначно, противоречиво, еще не утратила свою индивидуальность. Пройдут годы, и Москва станет абсолютно европейским городом, и она навсегда простится со своей великой, несгибаемой идентичностью, которая столетиями являлась неотъемлемой ее чертой. Еще чуть-чуть, совсем немного, и наконец исчезнут вечнозеленые парки и скверы, в которых я, бывает, порой брожу в воскресные дни, один или под руку со своей теперешней возлюбленной. На месте этих замечательных творений природы возведут панельные дома, один за другим, бесконечные высотные дома, может, даже небоскребы, как в Нью-Йорке.

Я живу в то время, когда люди ходят друг к другу в гости без приглашения и часами разговаривают друг с другом по телефону; когда мы изучаем вечерами фотографии из старых советских семейных альбомов. Пройдут годы, и люди забудут, что такое наличные деньги и видеомагнитофоны. Пройдут годы, и мы, в большинстве своем, перестанем выходить из дома просто потому, что любую информацию можно будет узнать по мгновенному щелчку пальцев, вбив интересующий нас вопрос в назойливо мигающем поисковике интернета. Я живу в то время, когда Владислав Галкин еще считается первоклассным актером, и многочисленным поклонникам безразличны темные стороны его личности.

 Однако я, к счастью, все еще живу в то время, когда мужчины в большинстве своем остаются мужчинами, а женщины – женщинами. Я вижу и знаю, что люди строят свою жизнь согласно традиции. Теперь девяностые годы, и мы живем не в идеальном мире, случаются финансовые кризисы и люди становятся банкротами, я знаю, однако пройдет тридцать лет, и я буду безумно скучать по этому славному времени, ибо оно пришлось на расцвет моей молодости и скоро подоспевшей зрелости.

Мой отец, который погиб, когда мне было двадцать восемь, провел потрясающую по своей силе, необыкновенно насыщенную, полную рабочих «приключений», долгожданных встреч и избитых сюрпризов, жизнь. Он был журналистом-международником, и я его практически не видел, как в детстве, так и в юности. Отец ездил по стране, уезжал за рубеж, где собирал материалы для своих статей и книг. Еще он нередко бывал в «горячих» точках, и одна из его поездок закончилась даже не плачевно, но трагически для меня и бабушки, - отец погиб.

Это произошло спустя несколько месяцев после смерти журналиста и телеведущего Владислава Листьева, и, надо сказать, что именно об этом событии мой отец довольно резко высказался, и оставил небольшую заметку в «Независимой газете». Мне доподлинно неизвестно, стала ли данная заметка отправной точкой, предтечей, первопричиной его столь неожиданной кончины, но, повторюсь, что отец погиб в регионе, где проходил вооруженный конфликт, в детали этого дела я никогда не вдавался.

Станислав родился в разгар войны, вернее, в самый пик Ленинградской блокады, зимой 1943 года. Он не помнил своих родителей, и было удивительно, что ребенок в принципе выжил в то жестокое время, когда выдавали минимальную порцию хлеба на сутки, когда дети ели грязный снег, и, в общей сумме от голода и других бедствий умерло порядка полутора миллиона человек. Крошечному мальчику повезло, потому что о нем позаботилась женщина, простая, советская, средних лет женщина, которая в сорок пятом году погибла, подорвавшись на мине.

 Отца определили в детский дом, и это был именно тот период времени, детства и отрочества, который он ненавидит вспоминать, и про который практически ничего мне не рассказывал. Годы, проведенные в детдоме, а по сути – в неволе, сделали его жестким, но не жестоким. Станислав рос необыкновенно стойким, волевым, решительным человеком. Вырвавшись из этой «тюрьмы», он поехал в Москву и с первого раза поступил в МГУ им. М. В. Ломоносова на факультет журналистики. Он знал, что хотел слышать и писать обо всем, что происходит в мире, - о политических деятелях, военных конфликтах, экономике, культуре. Отец столь долго прожил в ужасающе замкнутом пространстве, тесном, укромном мирке, коим и являлся детский дом, что впоследствии взлелеял надежду объехать весь земной шар, встречаться с полезными, интересными людьми и писать, работать не покладая рук, до седьмого пота.

  Я всю жизнь хотел пойти по стопам своего ученого отца, однако удовольствовался тем, что закончил педагогический вуз, и в двадцать с небольшим устроился учителем русского языка и литературы в самую обыкновенную общеобразовательную школу. Отец любил повторять, что у меня нет характера, силы воли, что нет внутреннего стержня, но я знал, что говорит он это не оттого, что желает намеренно задеть меня, но потому, что хочет, чтобы из меня что-то получилось в этой жизни. Он говорил, что боролся каждый день своей скоро пролетевшей жизни, и повторял, что, если я опущу руки и перестану бороться, более сильная тварь сожрет слабую тварь. Это закон жизни, любил говорить отец. Я никогда не видел, чтобы он отдыхал, веселился или каким-либо иным образом оправдывал свое существование, - он всего себя посвящал работе. Даже телевизор почти не смотрел и лишь изредка слушал наше старенькое радио. Мы жили втроем в просторной трехкомнатной квартире на Тверской улице – отец, бабушка и я. Эта квартира, как и большинство вещей, степенно покоящихся в ней, принадлежали моей бабушке.

Сейчас мне двадцать девять, и, должен признать, это число кажется мне довольно необъективным. Ущербным. Отрезком. Совсем другое дело – круглая дата, юбилей, к которому я так долго бежал, стремился, как марафонец, не способный довести начатое дело до победного конца. Через несколько месяцев, в самом начале утомительно беспечного, вечно отдающего легкой бытовой пошлостью и запахом соседских подгоревших котлет, лета, мне исполнится тридцать.

 Я просыпаюсь с тяжелой головой, со спазмами и судорогами по всему телу, и отправляюсь будить свою бабушку, с которой делю кров последние два года. Моя возлюбленная, больше того, уже невеста, продолжает спать, она лежит на правой стороне нашей старой-престарой, еще советских времен, кровати, и видит тихие, безмятежные сны. Знаю, бабушка встанет с постели неохотно, со старческими стонами, иногда даже с нецензурной бранью, полуслепая, будет грозить мне, зрячему, кулаком, однако я неумолим и решительно открываю шторы, дабы впустить в ее комнату немного света и тепла. Я смотрю на бабушку, вижу ее седые, неизменно завитые волосы, будто у актрисы, посчитавшей своим долгом уйти на заблаговременный покой, и знаю, что ей перевалило за восемьдесят. Она пьет свой любимый кофе, сваренный на молоке, и не отвечает мне взглядом. Бабушка никогда не носила платок, не повязывала косынку, ведь она – девушка из столицы.

 Теперь моя бабушка, находящаяся в довольно пожилом возрасте, напоминает мне советскую актрису Татьяну Окуневскую. Я с некоторой долей уважения отношусь к этой актрисе, и я видел как совсем старые, черно-белые фильмы, такие как «Пышка» и «Последняя ночь», и в то же время более современные, уже цветные картины из девяностых: «Принципиальный и жалостливый взгляд» и «Короткое дыхание любви». Думаю, она и в молодости была на нее похожа, вот только я про это практически ничего не знаю, но знаю лишь, что за всю свою жизнь она не работала ни одного дня. Бабушка была замужем четыре раза и в один из браков родила мою мать, которая, в свою очередь, умерла, рожая меня много лет назад.

Вскоре к нашей утренней трапезе присоединяется моя невеста Настя, она появляется в роли образцово-показательной молодой женщины, причесанная, с приятным запахом духов, распространяющимся по всему телу и, уже одетая в юбку и блузку на выход, вежливо улыбается сначала бабушке, затем мне, садится за стол и только тогда произносит ровно, педантично, корректно: «доброе утро». Бабушка не смотрит в ее сторону, ведь она откровенно недолюбливает Настю, можно сказать, относится с презрением ко всему, тесно связанному с этой молодой, симпатичной девушкой.

 Она не собирается прийти к нам на свадьбу, некое действие, до которого еще необходимо дожить, но и сейчас, когда я вижу, как Настя мило улыбается моей бабуле, вообщем-то, совершенно постороннему ей человеку, не родственнику, и как эта самая вредная бабушка демонстративно разворачивает газету и погружается в чтение, мне также становится немного не по себе, и я начинаю испытывать чувство вины, даже раскаяние оттого, что предложил девушке пожить вместе до свадьбы.
На протяжении довольно значительного периода времени мне казалось, что я не доживу до тридцати лет, так что, в конце концов, я перестал праздновать свои дни рождения. В подобной манере я, шутя, отказывался от лишних лет, запрещал себе подвергать безбожному анализу каждый новый ушедший год, неумолимо приближающий конец молодости и старт зрелости.

 Что моя жизнь? Из дома спешу на работу шесть дней подряд, и вскоре начинается проверка тетрадей, в которых сочинения, самостоятельные работы, изложения моих любимых учеников. Действия, не приносящие мне абсолютно никакой радости, однако они необходимы, если хочешь выжить и заработать себе на кусок хлеба с маслом. Далее приходит пора подготовки к урокам, и я каждый раз вынужден перечитывать «Войну и мир», вернее каждый новый год читать этот монументальный труд великого русского писателя! Помимо всего прочего, у меня в расписании «Тихий Дон» и «Гроза», «Шинель» и «Обломов».

Так что, я каждый год терпеливо читаю данные произведения, и мне они никогда не надоедают, ведь я целиком и полностью смирился со своей участью. Настя знает и отдает себе отчет в том, что связывает свою судьбу со школьным учителем, в то время как сама девушка, подобно моему несправедливо усопшему отцу, является журналистом.

Незадолго до своей кончины отец оставил секретные материалы, длинные журналистские расследования, которые завещал вскрыть, обнародовать, предать огласке не раньше, чем через три года после своей возможной смерти. Они были запечатаны и помечены грифом «очень секретно». Отец как будто предчувствовал скорое несчастье, большую беду, потому что в последние месяцы жизни очень много работал, сидел в своем домашнем кабинете, отстукивая на пишущей машинке финальные дни существования. Я хорошо знал, что его профессия была условно поделена на две, весьма значимые части: до перестройки и эпохи гласности и, соответственно, после, то есть в последующие затем события вроде распада Советского Союза и «лихие» 90-е. Во времена его молодости журналист сочетал своего рода роль идеологического проводника партии и влиятельного общественного деятеля, который, надо отдать ему должное, работает в условиях беспощадной цензуры. Все материалы, которые затем выходили в печать, проходили строгий отбор, уже упомянутую выше цензуру, тогда как в последние годы жизни отца, это внимание к печатному тексту стало куда менее пристальным. Статьи отца публиковались во всех ведущих изданиях, таких как «Комсомольская правда», «Московский комсомолец», «Известия», «Российская газета», «Независимая газета» и многих других.

Когда я появляюсь в школе, и когда звенит звонок на первый урок, в данном случае, это урок литературы у десятиклассников, я абсолютно уверен, твердо убежден в том, что после четырех часов вернусь домой и, по старой заведенной привычке, пройду в кабинет отца, дабы убедиться, что все в порядке, сейф запечатан, и его не вскрыли. Я поступаю так ежедневно, несмотря на то что полностью доверяю и бабушке, и Насте. Теперь неугомонные дети рассаживаются за парты, и я вдруг осознаю, что сбит с толка. Я не знаю, как вести урок, я не знаю, что говорить ученикам, ведь мы проходим «Преступление и наказание» Достоевского.

На прошлом уроке десять из четырнадцати мальчиков заявили, что полностью поддерживают теорию Раскольникова, и ничего не имеют против убийства старухи-процентщицы. Оставшиеся в меньшинстве вообще ничего не сказали, как если бы у них не было собственного, хорошо сложившегося, да просто состоявшегося мнения. Восемь из двенадцати девочке признались, что Раскольников – их любимый литературный персонаж, и они восхищаются им. Я сидел, набравши в рот воды, и, будучи молодым, не имеющим особого авторитета учителем, вообще не понимал, как здесь реагировать. Все, что говорили мои ученики, казалось мне страшно жестоким, несмотря на то что мой отец вовсе не был аленьким цветочком, и в те редкие часы, когда был дома, не уставал твердить о том, что я должен уметь за себя постоять и ни в коем случае не допускать в свою жизнь тварей.

Я смущенно молчу, ибо я не поклонник творчества Достоевского, но программа есть программа, и я тихим голосом прошу детей вести себя более разумно, быть гуманными, быть человечными! Меня страшно тянет домой, к бабушке и любимой девушке. Учитель из меня никчемный, раз я даже не в состоянии удержать класс в уезде.

  Ближе к вечеру, когда я возвращаюсь в родной дом, я решительно прохожу в кабинет отца, и обнаруживаю, что сейф вскрыт, и все бумаги, которые там находились, бесследно пропали. Он вообще пуст, там нет ничего из того, что когда-то было заверено подписью нотариуса. Я чувствую приближение дурноты и зову Настю, бабушку, Господа Бога, кого угодно, только бы кто-то пришел и помог мне справиться со стрессом, охватившим меня, как муж поздней ночью стучится в дверь жены в надежде, что она ему откроет, хотя на ее теле давным-давно висит тяжелый, прочный замок. Шаркая тапочками, в кабинет проходит бабушка и, когда я спрашиваю, в чем, собственно, дело, и кто должен понести за это все наказание, бабушка стучит хрупким старческим кулачком по моей голове. Она приговаривает: «Я тебе говорила! Я говорила тебе насчет этой девки, не связывайся с ней! И что теперь? Я звоню в милицию».

Бабушка спешит в гостиную, где у нас домашний телефон, но я крепко, властно беру ее под локоть и велю сесть. Она ничего не понимает, она так же, как и я, совершенно обескуражена, полностью деморализована. Я не хочу впутывать в это дело милицию, и Настя здесь ни при чем, я люблю ее, она не лишняя, и она не могла вскрыть сейф отца. Девушка не преступница, и она сейчас на работе. Я так безоговорочно доверял ей, что просто не мог усомниться в ее преданности мне. Я должен успокоиться. Пока бабушка ревет и воет, по-прежнему находясь в кабинете отца, я иду в гостиную и сажусь на диван, стараясь игнорировать телефон, который всегда висит у нас на стенке. Я чувствую, как в моем теле пробуждается страсть, и бешено колотится сердце, поднимают мятеж сперматозоиды, и восстает плоть, но теперь мне это практически безразлично. Теперь я знаю, что бумаги отца похитила Настя, чтобы скрыться вместе с ними, и чтобы предать их огласке. Я доверял ей, но сейчас я должен ее найти, иначе я умру раньше, чем стихнет эрекция, и на какое-то время исчезнет сексуальное желание.

 Я звоню ей на сотовой телефон, однако он выключен, что меня вовсе не удивляет. Бабушка пошла на кухню и теперь принимает валерьянку, в то время как я покидаю квартиру, взяв самое необходимое, и бегу, стремлюсь неизвестно куда. Я в состоянии аффекта и могу натворить ужасных дел, но сейчас мне это почти безразлично. В парке, в каком-то даже не парке, а сквере, я достаю из кармана куртки сотовый телефон и принимаю вызов, потому что звонит она. Моя бывшая невеста говорит, что вернет мне бумаги отца в том случае, если я приду с определенной, весьма значительной суммой денег. Я растерян, потому что девушке известно, что я беден, но ей также известно, что отец оставил мне наследство, которое лежит на счету в банке. Она хочет, чтобы я пришел с деньгами, которые завещал мне отец, отдал их ей, и бумаги вернутся в лоно семьи, а Настя уедет из страны, как бы растворившись в воздухе.

Безумие накрывает меня с головой, и я кричу, что она последняя сука, тварь, животное. Настя нажимает кнопку отбоя, и я уже спешу к метро, чтобы ехать в банк. Документы отца дороги мне так же, как когда-то была дорога темноглазая, казавшаяся мне добродетельной, Настя. Я снимаю деньги, эту конкретную сумму, которую запросила моя бывшая девушка.

 В квартире она одна, такая простоя, домашняя, в халате и тапочках, и ее руки пахнут кремом, и она даже улыбается мне змеиной улыбкой. Это выводит меня из колеи, и я совершенно теряю над собой контроль. Я бросаю пакет с деньгами на пол и бью Настю, хрупкую и такую, на первый взгляд, беззащитную, головой о батарею. Много-много раз подряд. Кровь течет и течет, но я уже не могу остановиться. Я знаю, что она пребывает в пограничном состоянии между жизнью и смертью, знаю, что мы толком даже не успели поговорить. Я щупаю пульс девушки, она мертва. Я собираю окровавленными руками наличные деньги, повсюду разбросанные в прихожей. В конце концов, я беру в руки телефон и вызываю скорую и милицию. Сегодня днем я вещал ученикам о том, что Раскольников – убийца и мерзавец, они со мной не соглашались, и вот, какую злую шутку сыграла со мной жизнь. Я смотрю на Настю, вижу, что ее карие глаза открыты, и в них застыл ужас. Но я ни о чем не жалею. Я живу в то время, когда значение человеческой жизни еще не успело обесцениться…


Рецензии