На грани миров. 18. Голос
---
Утро началось не с солнца, а с холода. Он был не резким, не злым — а таким, какой бывает, когда гора не спит, а прислушивается. Камни у площадки для тренировок отдавали холод сквозь подошвы, будто напоминали: «Сегодня не про скорость. Сегодня про правду».
Ольга стояла у края, сжимала рукояти клинков так, что костяшки побелели. Она не боялась ошибиться — она боялась, что её «боевой танец» здесь сочтут пустым хвастовством. В её мире танец с клинками был про точность и силу. Здесь — про разговор.
Женщина в серой накидке подошла без спешки, но в каждом шаге чувствовалась собранность, как у кошки, которая знает: если прыгнёт — то точно.
— Ты умеешь держать клинок, — сказала она, и голос у неё был низкий, спокойный, будто она не слова роняла, а камни клала в ровную стену. — Но ты держишь его как оружие. А мы держим как голос. Покажи нам свой танец. Не для боя. Для разговора.
Ольга кивнула, не доверяя голосу. И пошла.
Сначала — привычно: уклон, поворот, удар в пустоту, который должен был бы сбить чужую руку. Ритм был ровный, точный, выверенный годами тренировок — кунг-фу, карате, рукопашный русский бой, казачьи сабли. Отец учил её с пяти лет: сначала — деревянные палки, потом — настоящие клинки, потом — две сразу. «Казачка должна уметь держать две сабли, — говорил Анатолий, — потому что одна — для врага, а вторая — для тех, кого защищаешь». Ольга держала обе — легко, будто они были продолжением рук, будто родилась с ними.
Но здесь — здесь было другое. Пространство ощущалось иначе: плотнее, тяжелее, будто воздух был не воздухом, а водой, и каждое движение оставляло след — не видимый, а ощутимый, как волна от брошенного камня.
И в какой-то момент она ошиблась.
Не сильно. Просто на долю секунды задержалась там, где должна была уйти. Клинок замер, а тело уже хотело бежать — и она остановилась. Не потому что испугалась, а потому что поняла: если побежишь сейчас — ударишься о невидимую стену. Гора не давала бежать бездумно. Гора — ловила.
Поселенцы не засмеялись. Не отвернулись. Они просто посмотрели — и в их взглядах не было ни насмешки, ни жалости. Только внимание. Как смотрят на человека, который впервые увидел что-то важное и ещё не знает, как об этом сказать.
Женщина в серой накидке шагнула ближе.
— Ты остановилась, когда хотела бежать, — тихо сказала она. — Это важнее, чем шаг. Это значит, ты слышишь опасность раньше, чем видишь. А значит, можешь её назвать.
Ольга опустила клинки, и металл тихо звякнул о камень — звук был неожиданно домашним, будто не сталь ударилась, а ложка упала на пол в знакомой кухне.
— Я хотела… сделать красиво, — призналась Ольга, и ей стало стыдно за это слово — «красиво». Здесь оно звучало мелко.
— Красиво — это когда правда, — спокойно сказала женщина. — А правда не всегда гладкая. Иногда она царапает.
Она подняла руку и сделала жест. Один-единственный: поворот кисти, наклон локтя, будто ловишь падающую каплю. И в этом жесте было столько смысла, что Ольга вдруг поняла: это не просто движение. Это слово.
— Это наш язык, — сказала женщина. — Мы не кричим. Мы показываем. На расстоянии. В темноте. Когда нельзя говорить. Вот этот жест — «осторожно, земля дрожит». А этот — «я вижу тебя, я рядом». А этот — «не иди туда».
Она показала ещё два жеста. Медленно. Чётко. Так, как показывают ребёнку, который должен запомнить навсегда.
— Выучи. Не ради силы. Ради того, чтобы мы могли говорить без слов.
Ольга повторила. Сначала неуклюже, потом — плавнее. И когда она сделала третий жест, женщина чуть улыбнулась. Не широко, не радостно — так, как улыбаются, когда видят, что ученик наконец-то перестал бояться ошибиться.
— Ещё раз, — сказала она. — Но не думай. Чувствуй.
И Ольга почувствовала.
---
Она тренировалась два часа. Жесты — простые, точные, как слова, которые нельзя сказать вслух — вплетались в движения с клинками, и клинки повторяли их по-своему: поворот лезвия — «слышу», наклон рукояти — «понимаю», замах, который не заканчивается ударом, а замирает в воздухе — «жду».
И в какой-то момент она почувствовала.
Не звук. Не движение. Тишину. Ту особенную тишину, которая бывает перед тем, как что-то случится. Воздух стал тяжелее, камни — холоднее, и где-то наверху, за краем площадки, что-то хрустнуло — тихо, как ломается сухая ветка.
Она подняла руку и сделала жест: «осторожно». Потом — «я вижу». Потом — «не иди туда».
Поселенцы поняли. Мгновенно. Молодой парень с изумрудом на груди отпрыгнул — резко, на все десять метров, будто земля под ним стала горячей. Женщина с сапфиром откатилась в сторону. Мужчина с рубином схватил двоих детей и прыгнул с ними — одним прыжком, лёгким, бесшумным, будто воздух держал его, как вода держит пловца.
В тот же миг с вершины сорвался камень. Потом ещё один. Потом — россыпь. Камни катились вниз, стуча, поднимая пыль, и если бы кто-то стоял там, куда они летели, его бы сбило с ног.
Но никто не стоял.
Ольга не крикнула. Не позвала. Она показала. И её поняли — раньше, чем звук дошёл, раньше, чем пыль поднялась, раньше, чем первый камень ударился о землю.
Женщина в серой накидке подошла, положила руку на плечо — не сильно, но твёрдо.
— Теперь ты говоришь на нашем языке, — сказала она. — И мы тебя слышим.
Ольга кивнула. И вдруг поняла, что впервые за долгое время не чувствует себя чужой. Не среди этих людей, не среди этих камней, не среди этой горы.
---
Вернувшись на объект, Ольга нашла Пригова в рубке. Он стоял у экрана, и лицо его было таким, каким она видела его всего трижды — когда «бабочники» впервые появились, когда гора замолчала, и сейчас. Лицо человека, который получил информацию, меняющую всё.
— Садись, — сказал Пригов, не оборачиваясь. — Странник, ты тоже.
Странник вошёл — с фляжкой, как всегда, но не пил. Стоял у двери, длинные чёрные волосы падали на плечи, молодое лицо было спокойным, но глаза — настороженными. Он уже знал. Он всегда знал раньше, чем говорили.
Пригов вывел на экран данные:
— Прибалты активизировались. Операция «Крыло». Привлечена публичная фигура — певица Лайма Вайкуле.
Анатолий, который стоял у переборки, шевельнулся:
— Вайкуле? Надежда её слушала.
— Надежда больше не слушает, — ответил Пригов. — Вайкуле на недавнем выступлении заявила, что её дед служил в немецкой армии. И добавила: «Я горжусь этим». Запись — в сети. Прибалты используют её как информационное оружие: «Известная певица подтверждает — Россия угрожает, мы защищаемся». Её задача — приехать в Россию, дать концерты в Сыктывкаре, Ухте, потом — «случайная» поездка в Усинск. «Певица захотела увидеть природу Коми». Пресса — внимание — и мы под ударом.
— Она что, агент? — Ольга нахмурилась.
— Нет. Она — лицо. Инструмент. Певица, которая гордится дедом-фашистом, едет в Россию — и собирает информацию. Ей не нужно знать, что она ищет. Прибалты всё организуют: маршрут, встречи, прессу. Она — красивая обёртка.
— И что делать? — спросил Анатолий.
— Не жёстко. Умно, — Пригов посмотрел на Ольгу. — Ты поёшь.
— Что?
— Я слышал, как ты поёшь. В душе, в коридоре, на крыше, когда думаешь, что никто не слышит. Высокий, сильный, красивый голос. Таким голосом не на сцене поют — им горы двигают.
Ольга покраснела:
— Я не профессиональная певица.
— Ты — лучше. Профессиональная поёт за деньги. Ты — за правду. Прибалты послали певицу. Мы ответим — певицей. Только нашей. Не на концерте — на улице. Без афиши, без подготовки. Просто женщина, которая поёт. И когда Вайкуле услышит — она поймёт, что её голос — не лучший. И что здесь — другая страна. Другая сила.
— А если не поможет? — Ольга не сдавалась.
— Тогда — Странник, — Пригов кивнул в сторону двери.
Странник хмыкнул:
— Я?
— Ты подойдёшь. С фляжкой. Пьяный. И скажешь ей то, что скажешь. Ты умеешь говорить так, что человек потом не может спать.
— Это потому, что я говорю правду. А правда — бессонница.
— Вот именно.
---
Перед отъездом Странник задержал Ольгу у выхода:
— Странница, подожди. Ты не должна соревноваться с ней. Ты должна петь — для матери. Для отца. Для степи, которую помнишь. Для горы, которая слушает. Тогда голос будет — живой. А живой — не победить.
Ольга посмотрела на него:
— Ты серьёзно?
— Я всегда серьёзен. Просто — пьяным голосом.
Она улыбнулась. И пошла собираться.
---
Тем временем отец Сергий и Странник шли по тропе — узкой, вьющейся между камнями. В руках у отца Сергия — небольшой свёрток: хлеб от Михаила, тёплый, с тмином, и маленький графин с целебной водой из корабельного источника. У Странника — фляжка, но сегодня он не пил. Просто нёс.
Они шли молча, пока тропа не вывела их на площадку с видом на долину — серую, каменистую, с зелёными пятнами, где пробивались травы из семян горы.
Отец Сергий сел, положил свёрток на камень. Странник сел напротив, поставил фляжку между собой и камнем — будто не хотел, чтобы она мешала.
— Знаешь, — сказал отец Сергий, — когда я был в Управлении, я думал, что главное — информация. Знать больше, быстрее, точнее. А потом ушёл в семинарию. И понял: главное — не знать. Главное — слышать. Не информацию — человека.
Странник кивнул, глядя на долину:
— Путь стирает прошлое. Но не стирает человека. Ты можешь забыть, где родился, забыть имя, забыть лицо матери. Но не забудешь тепло.
Он помолчал, потом достал из кармана маленький камень — гладкий, серый, с золотой прожилкой.
— Однажды я шёл и не знал, куда. Тридцать лет. И в какой-то день упал. Просто не смог идти. И кто-то дал мне кусок хлеба. Я не помню ни лица, ни места. Даже года не помню. Но помню тепло. И запах. И то, как этот кусок согрел меня изнутри. Я тогда подумал: может, в этом и есть смысл пути — не найти великое, а встретить маленькое добро и не пройти мимо.
Отец Сергий посмотрел на него — долго, внимательно.
— Если ты несёшь тепло, неважно, откуда ты пришёл, — сказал он. — Важно, куда ты несёшь его сейчас.
Странник улыбнулся — чуть-чуть, так, что улыбка была скорее в глазах, чем на губах.
— Вот и несу.
Они посидели ещё. Ветер гнал по камням сухие травинки. Где-то далеко, в посёлке, пели — не слова, а ноту, ровную, тёплую, как дыхание горы.
Потом отец Сергий взял свёрток, и они пошли дальше.
Странник впервые не пил из фляжки. Просто дышал. И в этом дыхании было что-то новое — будто гора давала ему то, чего он искал тридцать лет. Не ответы. Не силу. А покой.
---
Сыктывкар встретил их серым небом и холодным ветром с севера. Театр оперы и балета — белый, с колоннами, с вывеской: «Лайма Вайкуле. Концерт». У входа — толпа, камеры, журналисты, афиши с лицом певицы — красивым, знакомым, с улыбкой, которая была профессиональной, как галстук-бабочка у «бабочников».
Ольга стояла через дорогу — не напротив, а чуть в стороне, у фонарного столба, в обычной одежде: джинсы, куртка, шарф. Ничего военного, ничего технологичного. Просто — женщина у столба.
Странник — в десяти шагах, у газетного киоска. Покачивался. Пил из фляжки. Пьяный. Опять.
— Странница, — шепнул он по связи. — Готова?
— Готова.
— Не думай о ней. Думай о матери.
Ольга закрыла глаза. Надежда. Дом. Кухня в Барнауле. Запах хлеба. Голос матери, который пел перед сном, тихо, когда думала, что никто не слышит: «Ах, ты, степь широкая…»
Ольга открыла рот и запела.
Тихо. Почти шёпотом. Но голос — высокий, сильный, чистый — шёл оттуда, откуда не берут уроки и не ставят дыхание: из памяти, из детства, из того места, где мать поёт, и ребёнок спит, и мир — тихий.
Сначала — никто не обратил внимания. Потом — один прохожий остановился. Потом — второй. Потом — женщина с коляской. Потом — пара пенсионеров. Потом — журналист, который шёл в театр и замер, подняв камеру.
Голос — рос. Не от крика, а от правды. Ольга пела о степи, о ветре, о небе, которое не имеет конца, и в этом голосе было всё: и Барнаул, где она родилась, и отец-казак, который учил её держать саблю, и мать, которая пела перед сном, и гора, которая научила её слушать, и клинки, которые научили говорить без слов, и хлеб, который пах домом, и кошка с рысьими ушами, ради которой она однажды сдалась без боя.
Люди — остановились. Десять, двадцать, тридцать. И стояли, и слушали, и кто-то тихо плакал, потому что голос Ольги был не просто красивым — он был живым. Таким, какого не купишь ни за какие деньги и не поставишь на сцену с афишами.
Камеры — снимали. Журналисты — не шли в театр. Они стояли здесь, у фонарного столба, и снимали женщину, которая пела лучше, чем та, ради которой они пришли.
И в этот момент двери театра открылись.
Лайма Вайкуле вышла — в длинном пальто, с причёской, с улыбкой, которая была репетицией улыбки: правильной, выверенной, но — пустой. Она сделала три шага, услышала голос, остановилась.
Повернула голову. Посмотрела через дорогу. Увидела — женщину у столба, вокруг которой стояли люди, и которая пела так, что воздух дрожал.
Лайма — слушала. Тридцать секунд. Минуту. Лицо её — менялось. Не резко, а постепенно: улыбка — исчезла. Профессиональное выражение — ушло. Осталось — лицо. Простое, усталое, с тем взглядом, который бывает у человека, который вдруг услышал то, чего не может сделать сам.
Ольга закончила. Тишина — секунда. Потом — аплодисменты. Не громкие, не театральные — тёплые, как ладони, которые касаются друг друга не ради шума, а ради благодарности.
Лайма стояла и смотрела. Потом повернулась, села в машину и уехала. Без слов. Без интервью. Без улыбки.
---
А через час — Странник.
Он подошёл к гостинице, где остановилась Вайкуле, — пьяно, шатаясь, с фляжкой. Охрана — двое, прибалтийские, в чёрных куртках — хотела его остановить, но он прошёл между ними так, будто их не было: «Пьяная рука» — тело, которое не держится, но не падает; ноги, которые заплетаются, но не задевают; руки, которые висят, но не цепляются. Он прошёл — и они не успели.
Один из охранников схватил его за плечо. Странник — не сопротивлялся. Просто — обмяк, будто из него вынули кости, и охранник, который держал не человека, а мешок с песком, не знал, что с ним делать. Странник выскользнул — мягко, как кошка, которую берёшь на руки, а она — утекает, и ты стоишь с пустыми ладонями.
— Извините, — пробормотал Странник, качаясь. — Я — не туда. Мне — к певице.
— К певице нельзя, — рявкнул охранник.
— К которой нельзя — та и есть, — кивнул Странник и протиснулся мимо.
Лайма сидела в холле — одна, без охраны, без телефона, с лицом, на котором было написано то, что она не могла сказать прессе: растерянность.
Странник сел рядом — не напротив, а рядом, на тот же диван, будто был старым знакомым.
— Добрый вечер, — сказал он. — Я — Странник. Брожу. Тридцать лет. Ищу… разное. Сегодня — нашёл вас.
Лайма посмотрела на него — на длинные чёрные волосы, молодое красивое лицо, мутные глаза, фляжку — и поморщилась:
— Вы — пьяны?
— Нет. Я — Странник. Это — другое.
— Что вам нужно?
— Ничего. Просто — хочу сказать одну вещь. Вы — певица. Хорошая. Но сегодня вы услышали — лучше. И знаете, почему?
Лайма молчала.
— Потому что она пела не для аплодисментов. Она пела — для матери. Для отца. Для степи, которую помнит с детства. Для горы, которая её слушает. А вы — для кого поёте?
Лайма — побледнела.
— Вы не знаете, о чём говорите, — тихо сказала она.
— Знаю, — кивнул Странник. — Я тридцать лет бродил и слышал много голосов. Голос, который поёт для славы, — звонкий, но пустой. Голос, который поёт для денег, — чистый, но холодный. А голос, который поёт для тех, кого любит, — тёплый. И его — не победить. Никакой техникой. Никакой рекламой. Никакой гордостью.
Он поднял фляжку, не стал пить, а просто повертел в пальцах:
— Ваш дед, которым вы гордитесь… он тоже, наверное, думал, что прав. Может, и пел. Может, и ему аплодировали. Только — зачем? Ради чего? Если ради гордости — то гордость — холодная. А если ради любви — то любовь — тёплая. И тёплое — всегда сильнее холодного. Всегда.
Лайма сидала — неподвижно, с лицом, на котором ничего не было, кроме глаз, которые стали — другими. Не злыми, не гордыми, а — живыми. Как у человека, который услышал то, чего не хотел слышать, но не может забыть.
Странник встал, покачнулся, подмигнул:
— Не обижайтесь. Я — бродяга. Что знаю — то говорю. А знаю — одно: холодное — тает. Тёплое — остаётся. Выбирайте тепло.
И пошёл. Шатаясь. С фляжкой. С длинными чёрными волосами, которые блестели в свете холла.
Лайма смотрела ему вслед. Потом — опустила голову. И тихо, так, что никто не услышал, сказала:
— Чёрт.
---
На следующий день Лайма Вайкуле отменила поездку в Усинск. Пресса — удивилась. Агенты прибалтийских служб — забеспокоились. Концерт состоялся, но певица вышла на сцену с другим лицом — без улыбки, без блеска, с глазами, которые смотрели не на зал, а внутрь.
После концерта она улетела. Молча. Без интервью. Без заявлений. Без гордости.
Пригов, получив доклад, кивнул:
— Сработало. Она не поедет в Усинск. Прибалты — без козыря.
— А если пришлют другого? — спросил Анатолий.
— Другого — встретим по-другому. Но Вайкуле — закончена. Не потому что испугалась. А потому что услышала. А услышанное — не забыть.
Странник, который стоял у двери и крутил фляжку, тихо сказал:
— Голос — это не звук. Голос — это душа. Душу нельзя победить. Можно только — услышать. Или — испугаться.
Ольга посмотрела на него:
— Ты говоришь как философ.
— Я говорю как бродяга. Бродяга и философ — это одно и то же. Только бродяга — пьёт из фляжки, а философ — из ручки.
Анатолий покачал головой:
— Ты опаснее, чем кажешься.
— Я безобиднее, чем кажусь, — возразил Странник. — Безобидный человек с фляжкой — страшнее, чем опасный с пистолетом. Потому что пистолет — понятен. А фляжка — нет.
---
Вечером все собрались в машине — той самой, из Твореня, серой с золотистым отливом, без окон, с экранами, которая умела быть тихой и мурчать.
Внутри — было как дома. Кресла, которые знали каждого: для Надежды — чуть мягче, будто кресло чувствовало, что ей нужно бережнее. Подлокотники расходились шире, чтобы не давили на живот. Спинка чуть откидывалась сама, без команды, будто говорила: «Сядь. Отдохни. Я держу». Когда Надежда встала — кресло само чуть приподнялось, подтолкнув её под колени, мягко, осторожно, как заботливая рука. Надежда ахнула, потом засмеялась:
— Оно — помогает мне вставать!
— Творень запоминает, — объяснил Завьялов, который сидел рядом и вертел в пальцах карандаш. — Давление, температуру, ритм дыхания. Для беременной — другая жёсткость, другой угол, другое тепло.
— Машина — не чувствует, — возразил Владимир.
— Эта — чувствует, — сказала Надежда. — Посмотри: когда я ёрзаю — кресло подстраивается. Когда кладу руку на подлокотник — он нагревается. Не сильно, чуть-чуть. Как будто кто-то сказал: «Тише. Спокойно. Всё хорошо».
Завьялов потрогал подлокотник кресла, в котором сидела Надежда, — тёплый. Потом потрогал своё — чуть прохладнее, жёстче.
— Вот чёрт, — тихо сказал он. — Оно правда — заботится.
На экранах машины бежали данные — не только внешние: температура, влажность, давление. Но и «внутренние»: уровень запасов воды, состояние фильтров — девяносто два процента, чистые; заряд кристалла в Твореновской трубке — полный; и — прогноз погоды по микровибрациям, которые машина чувствовала так, как человек чувствует, что вот-вот пойдёт дождь: «Оседание — ноль. Давление — стабильно. Вероятность осадков — тридцать процентов через четыре часа. Рекомендация: закрыть верхний люк».
— Она рекомендует? — Анатолий поднял бровь.
— Рекомендует, — кивнул Завьялов. — Не приказывает. Рекомендует. Как штурман, который говорит: «Командир, я бы на вашем месте…»
— А если не послушать?
— Послушает вас. Не обидится. Но потом, когда пойдёт дождь, чуть подсветит экран — зелёным. Молча. Без «я же говорил». Но — зелёным.
Анатолий хмыкнул:
— Она — не только заботится. Она — ещё и напоминает.
— Как жена, — сказал Владимир.
— Как Надежда, — поправила Надежда, и все засмеялись.
Михаил принёс ужин — и сегодня это был не борщ и не гречка. Суп — сливочный, с сёмгой: нежно-розовый, густой, с картофелем, морковью, луком-пореем, укропом и каплей сливок, которые Михаил вливал в самом конце, тонкой струйкой, чтобы не свернулись. Суп пах так, что Завьялов, который тридцать лет ел «что дали», замер с ложкой на полпути ко рту:
— Михаил, ты — гений.
— Я — кок, — ответил Михаил, не оборачиваясь. — Гении — не готовят. Коки — готовят.
Творожная выпечка — золотистая, пышная, с румяной корочкой, от которой шёл пар — лежала на блюде. Творог — мягкий, со сметаной и ванилью, запечённый так, что корочка хрустела, а внутри — таяла. Каждый брал по куску. Михаил сделал много — «потому что беременной — хочется, а нам — вкусно».
Надежда ела медленно, аккуратно, прислушиваясь к себе. Воронцов, который сидел рядом, следил за каждым её движением, и каждый раз, когда она тянулась за выпечкой, опережал и подавал сам.
— Воронцов, я беременная, а не больная.
— Беременной — тем более надо. Кому надо — подаю. Кому не надо — всё равно подаю.
Ольга сидела в своём кресле — которое подстроилось под неё так, будто знало, что у неё болят плечи после клинков, и чуть разогрело зону воротника. Она ела суп и молчала, и в тишине было слышно, как машина — мурчит. Тихо, ровно, как кот, который спит на коленях.
— Она мурчит, — сказала Ольга.
— Она — не мурчит, — в который раз возразил Завьялов.
— Папа, — Ольга посмотрела на Анатолия. — Скажи ему.
Анатолий, который ел суп с тем выражением, какое бывает у боевых пловцов, когда они впервые за день садятся за стол, поднял ложку, кивнул:
— Мурчит.
Завьялов вздохнул:
— Ладно. Мурчит. Но это — двигатель.
— Двигатель — ровный, — сказал Странник, который сидел в своём кресле и впервые за вечер не трогал фляжку. — А это — неровный. Как дыхание. Как сердце. Двигатель не дышит. А она — дышит.
— «Она»?! — Завьялов чуть не уронил ложку. — Ты назвал машину «она»?!
— А как? — Странник поднял бровь. — Машина, которая заботится о беременной, подстраивает кресло, греет спину и мурчит — это не «оно». Это — «она».
Надежда тихо засмеялась:
— Странник прав. Она — «она». У неё — характер. Для меня — мягкая. Для Завьялова — строгая. Для Ольги — тёплая. Она — как хозяйка дома, которая знает, кто как любит.
Завьялов открыл рот, чтобы возразить, и — закрыл. Потому что спорить было не с чем.
А потом она сделала то, чего никто не ждал.
Свет в салоне изменился — не стал ярче или тусклее, а — теплее. Будто кто-то повернул невидимый регулятор и сказал: «Вот так. Так — лучше». И воздух стал чище, будто фильтры заработали чуть сильнее, и запах супа смешался с запахом трав, и запах трав — с запахом тепла, и получилось — дом.
Все замолчали. Надежда положила руку на живот и тихо сказала:
— Она знает. Она — знает, что нам хорошо.
И тогда машина сделала ещё одну вещь — маленькую, незаметную, но от которой у Завьялова перехватило дыхание: кресло Надежды чуть-чуть — на миллиметр, не больше — качнулось. Не вперёд, не назад, а — как качают колыбель. Один раз. Мягко. Будто кто-то сказал: «Тише. Спите. Я держу.»
— Она… — Завьялов не договорил. Посмотрел на кресло, на Надежду, на свой карандаш, который вдруг не нужен был, потому что формулы не объясняли то, что он видел. — Она — качает.
Все молчали. Странник тихо сказал:
— Гора творит. Мы — формируем. А она — живёт.
И океан — шумел. Но сегодня — тихо. Будто шептал: «Вы — дома. Держу».
---
ПРИМЕЧАНИЕ: В Управлении ФСБ лежала папка с грифом «Совершенно секретно». На обложке — имя: Соколова Ольга Анатольевна.
Среди разных записей было:
Соколова Ольга Анатольевна, 17 марта 2004 года рождения в Барнауле Алтайского края. Имеет большую подготовку по кунг-фу, карате, рукопашному русскому бою, скалолазанию, подводному плаванию, меткой стрельбе из разных видов оружия, хорошо владеет удерживать равновесие, умеет находить нестандартные решения. Хорошо владеет искусством скачек на конях сидя, стоя, переворачиваясь. Мастер спорта по бегу. Умеет владеть казачьими саблями и другими видами оружия. В отряд боевых пловцов не попала из-за врождённой аномалии желчного пузыря.
Дальше шли сведения о её семье: Соколов Анатолий, казак из-под Барнаула, из отряда боевых пловцов; Надежда — его верная супруга, мама Ольги; Соколов Владимир — внештатный сотрудник Управления, ранее работал в полиции. После обезвреживания террористов на лайнере «Русь Великая» стал капитаном. Описан в цикле «Городской охотник» и других. Дядя Ольги Соколовой. Игорь Петрович — спившийся учёный, их сосед, который был исцелён напитком целебным из фляги Странника. С прибором ЭХО;М. Жидкость по цвету и запаху похожа на кагор, но безалкогольная, целебно воздействует на организм.
Странник появился в том мире, хотел быть учёным. Имеет прибор — резонатор. Владеет искусством «пьяная рука», что делает его хорошим разведчиком. Слышит звучание горы, камней, жидкости и другого. Может при этом использовать резонатор, который показывает это звучание. В этом мире — 30 лет странствует. Ему — 50 лет, но выглядит на 35 из-за постоянного потребления той жидкости. Рост — плюс-минус около 180 см, как у Ольги и её отца. С Ольгой — после того, как освободил её из клетки, в которую её посадили напавшие молодые поселенцы. Ольга не стала сопротивляться из-за того, чтобы спасти свою необычную кошку с рысьими ушками и кисточками на них — Звёздочку.
Поселенцы — в комбинезонах, похожих на скафандры, серо-стальных с серебристой каймой по швам. На груди — плоские гранёные доспехи с драгоценными камнями: изумруды, рубины, сапфиры. На головах — уборы из трав, цветов, перьев, напоминающие индейские, но с технологической точностью. Лица спокойные, внимательные. Умеют летать на расстояние 7–10 метров, как пловцы в воде, так они в воздухе.
Приборы: «Эхо-М» — коробочка с тонким микрофоном и экраном, где бежали спектрограммы даже от ветра.
«Это граница, — спокойно сказал Странник. — Там, где слово становится силой. Твой прибор слышит микровибрации. Мой резонатор ловит, как они отзываются между мирами. Вместе они покажут, что мысль — это не абстракция».
Зарень - золотистая жидкость, аналог нефти. Творень - серый песок - порошок. Найдены на участке, который появился на Земле. Стал секретным объектом.
Пригов Владимир Викторович - полковник ФСБ, руководитель боевых пловцов. Которые могут не только под водой, под льдами на воде работать, но и в воздухе, и на земле.
1 глава http://proza.ru/2026/09/30/100
19 глава http://proza.ru/2026/10/03/1597
Свидетельство о публикации №226100301484