Святая докторская
Действующие лица:
ЛЁША — Мужчина сорока лет с лицом, которое всё время куда-то опаздывает.
Главная его черта — нос. Точно такой же, как у отца, только моложе на двадцать лет и пока без морщинки. Нос этот, граждане, семейный. Он передается по наследству, как фамилия или гипертония.
Характер у Лёши мягкий, как у бабки с авоськой. Поэтому он всю жизнь и прогибается — под жену, под мать, под соседа Петрова, которому гвоздики в шины пихает.
Душа у него, можно сказать, гаражная. В смысле — там всё время что-то крутится, варится, но наружу не выходит. Потому что, если душу показать, её, граждане, сразу на учет поставят. А Лёша на учете быть не любит.
Ездит на рыбалку не за рыбой, а за тишиной. Потому что тишина, граждане, она как водка — вроде ничего не дает, а без нее никак.
ЛЕНКА — Жена Лёши. Женщина практичная, у которой душа должна быть такой же чистой, как вымытый пол.
Швабра у нее, граждане, как продолжение руки. А рука — как продолжение совести. Потому что Ленка, если что не так, сначала помоет, потом объяснит, потом еще раз помоет — для закрепления.
Лицо у нее такое, как у человека, который всё знает, но молчит. Потому что, если Ленка начнет говорить, граждане, у нее на два часа хватит. И это еще в хорошем настроении.
Считает, что мужа надо спасать. Не в смысле из ямы, а в смысле от самого себя. Потому что Лёша, она так думает, без нее — как селедка без головы. Вроде и селедка, а есть невозможно.
Верит в духовные скрепы, но только после того, как вымыт пол и приготовлена картошка. Потому что, граждане, душа — она, конечно, важна. Но душа, она, знаете ли, на голодный желудок плохо слышит.
МАРИНА СТЕПАНОВНА — Мать Лёши. Женщина с темным прошлым и светлым будущим.
Картошку чистит так, как будто чистит чью-то совесть. Медленно. Вдумчиво. С легким осуждением каждой картофелины.
Лицо у нее, граждане, такое, как у человека, который всё видел, но делает вид, что не видел. Потому что, если начать вспоминать, можно, знаете ли, и до девяносто третьего дойти. А до девяносто третьего, граждане, лучше не доходить. Там, знаете ли, не только хлеб кончается. Там и муж кончается.
Говорит тихо, но так, что все слышат. Потому что тихий голос, он, граждане, как радиация — невидимый, но проникает везде.
Знает про Витю всё. Но молчит. Потому что, если начать говорить, Лёша, во-первых, не поверит. А во-вторых, поверит. А это, граждане, еще хуже.
ДЕД МИХАЛЫЧ — сосед Лёши. Человек в тапках и с газетой, которую он читает уже тридцать лет, потому что, можно сказать, дальше всё равно ничего нового не напишут. Говорит исключительно через «можно сказать», потому что без этого буфера, можно сказать, правда вырывается наружу, а правда, можно сказать, как солёный гриб — достанешь, и уже не спрячешь обратно. Знает про Витьку всё. Молчал двадцать лет. Проходил мимо. И, можно сказать, проговорился.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (он же ВИТЯ) — Батюшка с давлением 160 на 100 и коленями, которые при поклоне хрустят, как старый паркет.
Главная его достопримечательность — монументальный нос с собственной биографией. Нос этот, когда хозяин хмурится, слегка приподнимается, делая вид, что он тут ни при чём.
Седина захватила только стратегические пункты, а борода растет лопатой с 1993 года — видимо, с того самого момента, как он вышел за хлебом и растворился в пространстве.
Ряса на нем не сидит, а стоит, скрывая душу-матрешку: снаружи — строгий служитель алтаря, а внутри — обычный Витя, который когда-то просто не хотел платить алименты.
Глаза у него хитрые, с пометкой «ничего не знаю». Потому что, если показать, что знаешь всё, бабки замучают исповедями, а жизнь, граждане, и без того штука сложная.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Кухня. На столе — селедка с головой, картошка в мундире и банка с огурцами. Лёша ковыряет вилкой селедку. Ленка моет пол, совершая этим движением сразу три дела: моет, ругается и спасает семью.
ЛЕНКА: Лёш, ты селедку опять с головой взял? Я же говорила, бери потрошеную! У меня на эту голову времени нет, я на работе как лошадь пашу, а ты мне тут ихтиандра на стол кладешь.
ЛЁША: Лен, ну какая разница? Голова — она для красоты. В ней, можно сказать, философия. Глаза у нее, Лен, глаза...
МАРИНА СТЕПАНОВНА (чистит картошку, не поднимая глаз): Ты, Леночка, на мужа не кричи. У него от крика аппетит портится. А аппетит — это последний признак живого человека. Ешь, Лешенька. Картошечка молодая. Картошка — она понятная. В ней крахмал.
ЛЁША: (откладывает вилку, смотрит в окно, потом в тарелку, потом снова в окно) Мам... А папка мой... Он вообще кто?
Я, мам, вчера в зеркало смотрел. Долго смотрел. Минут десять. Жена думает, я бреюсь. А я, мам, я искал. Я, мам, искал в себе папку.
Ну, думаю, вот нос. Нос у меня, мам, какой? Правильный? Или, может, он, этот нос, не наш? Может, он, этот нос, от соседа Петрова?
МАРИНА СТЕПАНОВНА (не глядя): От петрова у тебя только похмелье.
ЛЁША: А уши, мам? Уши у меня, мам, торчат. Вот. Торчат. А у папки, мам, они как? Они, мам, тоже торчали? Или, может, они, мам, у папки были прижатые?
Мам, ты мне, мам, хоть скажи — он, мам, живой? А то я, мам, не знаю, как мне с ним, мам, разговаривать. Я, мам, ему, может, уже двадцать лет рассказываю, как у меня дела. А он, мам, мне не отвечает. И я, мам, не знаю — он, мам, меня слышит? Или, может, он, мам, меня не хочет слышать? Или, может, он, мам, меня, мам, вообще не знает?
Я, мам, в гаражном кооперативе его искал. Каждый гараж обошел. Сорок два гаража, мам. Сорок два!
Подхожу, мам, к дяде Коле. Дядя Коля, мам, у нас главный. Я, мам, спрашиваю: «Дядя Коля, мам, вы моего папку не знаете? Витю?» А дядя Коля на меня смотрит. Долго так смотрит. Потом, мам, говорит: «Лёша, я твоего папку не помню. Но у тебя, говорит, нос точь-в-точь как у того Витьки, который в девяносто третьем за «Бородинским» вышел и испарился». Я, мам, обрадовался. Думаю, хоть нос, мам, мой. Родной.
ЛЕНКА (перестает мыть пол, опирается на швабру) : Опять началось. Лёш, ты в свои сорок лет решил в психоанализ играть?
ЛЁША: Я не в психоанализ. Я просто смотрю на себя в зеркало, а там... ну, не знаю. Лицо какое-то неуловимое. Как будто человек, который всё время куда-то опаздывает. Вы мне хоть скажите, он жив-то вообще? А то я его как в девяносто третьем видел, так с тех пор он у меня только в виде силуэта. Как так получилось-то?
Сидят, едят картошку. Звонок. Вдруг дверь открывается, и входит ДЕД МИХАЛЫЧ. Сосед. В тапках, с газетой под мышкой и с банкой солёных грибов в руке.
ДЕД МИХАЛЫЧ (ставит банку на стол, садится, не спрашивая разрешения) : Здорово, семейство. Я, Марья, к вам. У меня, можно сказать, свет отключили. А у вас, смотрю, картошечка. Дайте, я с вами посижу. Я, можно сказать, ненадолго. Я, можно сказать, только погреться.
МАРИНА СТЕПАНОВНА (вздыхает, но придвигает тарелку) : Ешь, Михалыч. Только руки помой.
ДЕД МИХАЛЫЧ (моет руки, садится, берёт картошку) : О, картошечка. Картошка — она, можно сказать, универсальная. Она, можно сказать, продукт вне времени и пространства. Её и на орбите, можно сказать, с уважением лопают, и в самой глухой тайге, где, кроме неё, можно сказать, только комары и есть.
ЛЁША (смотрит на деда, потом на мать) : Михалыч... А вы моего папку помните? Витю?
ДЕД МИХАЛЫЧ (жуёт картошку, смотрит на Лёшу долго-долго) : Витю? Который за хлебом ушёл?
ЛЁША Ну да. Который не вернулся.
ДЕД МИХАЛЫЧ (откладывает вилку, вытирает рот рукавом) : Лёш, ты, конечно, извини. Но ты на меня посмотри. Внимательно так посмотри.
ЛЁША Смотрю.
ДЕД МИХАЛЫЧ Ну и что ты видишь?
ЛЁША Ну... дед. Сосед. В тапках. С газетой.
ДЕД МИХАЛЫЧ А теперь посмотри на свой нос. В зеркало. Или в ложку. Ложка, она, можно сказать, тоже отражает.
ЛЁША (смотрит в ложку) : Ну... нос.
ДЕД МИХАЛЫЧ А теперь посмотри на меня. На мой нос.
ЛЁША (смотрит на деда, потом снова в ложку, потом снова на деда): Михалыч... У вас... у вас нос...
ДЕД МИХАЛЫЧ (кивает) : То-то и оно. Я, Лёш, не просто сосед. Я, можно сказать, твой... как его... родственник. По линии, можно сказать, параллельной.
ЛЁША (роняет вилку) : Как это — параллельной?
ДЕД МИХАЛЫЧ А так. Я, Лёш, твоего папку Витьку... я, можно сказать, его двоюродный дядя. По матери. То есть, можно сказать, я ему не дядя, а, можно сказать, дядя его матери. Или, можно сказать, брат его деда. Запутался, можно сказать. Но суть, можно сказать, одна — мы, можно сказать, родня.
МАРИНА СТЕПАНОВНА (тихо) : Михалыч, ты б не рассказывал...
ДЕД МИХАЛЫЧ А что, Марин, не рассказывать? Мальчик, можно сказать, вырос. Мальчик, можно сказать, нос имеет. А нос, он, можно сказать, не врёт. Нос, он, можно сказать, как паспорт. Его, можно сказать, не спрячешь.
ЛЁША Михалыч... Так вы... вы мой... дед?
ДЕД МИХАЛЫЧ (берёт картошку, жуёт) : Я, Лёш, тебе не дед. Я, можно сказать, твой дядя. Или, можно сказать, двоюродный дед. В общем, можно сказать, я твой родственник. Который, можно сказать, всё это время жил рядом. Который, можно сказать, смотрел, как ты растёшь. Который, можно сказать, видел, как ты на Витьку становишься похож.
ЛЁША И вы молчали? Двадцать лет молчали?
ДЕД МИХАЛЫЧ (вздыхает) : Лёш, а что, можно сказать, я должен был сделать? Сказать тебе: «Лёша, я твой двоюродный дед, а твой папка Витька ушёл за хлебом и не вернулся, потому что, можно сказать, не хотел платить алименты»? Это, можно сказать, не разговор. Это, можно сказать, приговор. А я, можно сказать, не палач. Я, можно сказать, сосед. Который, можно сказать, рядом. Который, можно сказать, всегда помочь может.
ЛЁША А папка... он... он знал, что вы тут живёте?
ДЕД МИХАЛЫЧ (кивает) : Знал. Он, можно сказать, мне перед тем, как уйти... он, можно сказать, сказал: «Михалыч, ты, говорит, за Лёшкой смотри. Ты, говорит, ему, можно сказать, за дедушку будешь». Я, можно сказать, и смотрел. Я, можно сказать, всё это время, можно сказать, рядом был.
ЛЁША А почему... почему вы не сказали?
ДЕД МИХАЛЫЧ (смотрит в окно) : Лёш, а когда, можно сказать, надо было сказать? Когда тебе, можно сказать, пять лет было? Когда тебе, можно сказать, десять было? Когда тебе, можно сказать, двадцать было? Я, можно сказать, думал — вот-вот, скажу. А потом, можно сказать, думаю — нет, рано. А потом, можно сказать, поздно.
МАРИНА СТЕПАНОВНА (тихо) : Михалыч, ты б картошку ел. Она, можно сказать, остывает.
ДЕД МИХАЛЫЧ (берёт картошку) : Ем, Мариночка. Ем. Картошка, она, можно сказать, не ждёт. А правда, она, можно сказать, подождёт. Она, можно сказать, всегда рядом. Как я, можно сказать.
МАРИНА СТЕПАНОВНА (роняет картофелину, быстро ее поднимает, вытирает руки о фартук) : Ты что, Лешенька... Ты не думай про него. Папка твой... он, может, в такие места ушел, где и адресного стола нет, и почтальон не ходит. Или в такую глушь, где, можно сказать, даже собственная тень от человека отстает и обратно не возвращается.
Ты про себя думай. Ты лучше про душу подумай. Душа, Лешенька, она как картошка — её тоже, можно сказать, чистить надо. А то зарастешь, сынок. Зарастешь — и никто потом не разберет, где там душа, а где уже одни, можно сказать, глазки.
(тихо, почти себе под нос) И вообще... хлеб он, может, до сих пор выбирает. В смысле, в булочной. Очередь, Лешенька, она, знаешь, какая бывает...
ЛЕНКА: Вот именно! Хватит про папку. Папка твой, может, не пойми где, а ты тут, на грешной земле, совсем как зверь необразованный. Только и делаешь, что по гаражам да по рыбалкам. Иди в церковь. Душу спасай.
ЛЁША: В церковь? Лен, я туда только на Пасху хожу. И то, чтоб кулич освятить и место занять, где бабки локтями толкаются.
ЛЕНКА: А ты не толкайся. А ты стой смирно. Иди, я тебе говорю. А то ты совсем одичал. Ангел-хранитель твой уже не знает, за какую нитку тебя дергать.
ДЕД МИХАЛЫЧ: Дело говорит. Сходи, Лёш. Ты, можно сказать, не бойся. Там, можно сказать, не кусаются. Там, можно сказать, батюшки — они, можно сказать, люди опытные. Они, можно сказать, всякое видали. И про то, как мужик, можно сказать, двадцать лет отца ищет, тоже, можно сказать, в курсе.
МАРИНА СТЕПАНОВНА (тихо, но властно) : Иди, Леша. Отцу святому поклонись. Они, говорят, люди понимающие. Они любому греху найдут оправдание. Иди, сынок. Душу, так сказать, проветри.
Лёша вздыхает, доедает картошку. Свет гаснет.
СЦЕНА ВТОРАЯ
Церковь. Пахнет ладаном и пылью. В очереди на исповедь стоят люди. Лёша стоит, переминается с ноги на ногу.
ЛЁША (обращаясь в зал, как бы рассказывая) : Граждане, вы не поверите, но я в церкви был. Не то чтобы я атеист, но и не то, чтобы завсегдатай. Стою в очереди. Бабки на меня шипят. Я, думаю, ладно, покаюсь. В чем каяться-то? Ну, выпил лишку. Ну, на соседа Петрова обиделся, гвоздики ему в шины напихал. Мелочь, а неприятно.
Лёша подходит к аналою. За ним стоит ОТЕЦ НИКОЛАЙ. Лицо скорбное, борода лопатой, глаза в пол.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (не поднимая глаз, голосом прямо с небес) : Грешишь, сын мой?
ЛЁША (кашляет в кулак, смотрит на икону, потом на батюшку) : Батюшка, грешен. Тяжко грешен. И, можно сказать, концептуально.
Во-первых, я, батюшка, мысленно... конечно, физически я не мог, потому что у меня спина, но мысленно я переставлял мебель у соседа Петрова. Ночью. Через стену. Диван у него, батюшка, на три сантиметра вправо сдвинул. Пусть, думаю, в темноте спотыкается. Мелочь, а человеку неприятно. Это, батюшка, считается? Это, можно сказать, телекинез во вред ближнему?
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (не поднимая глаз, монотонно) : Считается, сын мой. Дальше.
ЛЁША, во-вторых, батюшка, я крестил своего кота Ваську. Не в церкви, конечно, а в тазике. Потому что он, батюшка, мяукал как-то уж очень по-католически. По раскольнически. Я его, значит, окунул с головой, а он царапается. Я его, батюшка, за это епитимьей наказал — три дня не кормил вискасом. Только сухим. Это, батюшка, гордыня? Или это, можно сказать, воспитание в ереси?
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (чуть приподнимает бровь, но глаза всё ещё в полу): Ересь — это когда ты его в тазике крестил. А вискас — это уже жестокое обращение. Дальше.
ЛЁША: В-третьих, батюшка, я в магазине самообслуживания... украл. Не деньги. Не колбасу. А вот этот вот... пластиковый крючочек, на котором ценник висит. Отдел «Рыба». Я его, батюшка, домой принес. Положил в сервант. Жена думает, это открывашка. А я, батюшка, знаю — это трофей. Я, батюшка, теперь, когда горбушу соленую ем, на этот крючочек смотрю и чувствую, что я, можно сказать, хищник. Что я, батюшка, систему прогнул.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (вздыхает, еле заметно) : Систему ты, сынок, не прогнул. Ты у себя в серванте душу на этот крючок повесил. И теперь она там, как горбуша в рассоле, — вроде целая, а уже неживая. Еще есть?
ЛЁША: Есть, батюшка. И, пожалуй, самое страшное. Я, когда в лифт захожу, всегда на кнопку «Закрытие дверей» нажимаю. Даже если вижу в зеркале, что бабка с авоськой бежит. Я, батюшка, делаю вид, что не вижу. Потому что, думаю, если я ей дверь не закрою, она подумает, что я добрый. А я, батюшка, не хочу, чтоб обо мне думали, что я добрый. От добрых, батюшка, потом требовать начинают. А у меня, батюшка, на добро времени нет. У меня, батюшка, гараж.
(Здесь Лёша замолкает, вытирает пот со лба, внимательно смотрит на батюшку. Внимательно так смотрит)
ЛЁША (в зал, шепотом) : И тут меня, граждане, как осенит. Нос. У него нос. Точно такой же, как у меня в зеркале. И уши торчат. И главное, граждане, когда я на него смотрю, он хмурится. Не то чтобы сильно, но так, знаете, привычно. И у него на лбу, между бровями, появляется морщинка. Обычная такая морщинка. Только я точно знаю — точно такая же морщинка была у моего отца, когда он хлеб резал. И когда он на маму обижался. И когда он говорил: «Леша, я за хлебом»
ЛЁША. (доверительно, почти по-свойски) : Батюшка... скажите... а вы случайно не на улице Строителей жили? Ну, в девяностые?
ОТЕЦ НИКОЛАЙ. (дергается, но голос ровный) : Сын мой, мы здесь о душе, а не о прописке. Говори грехи.
ЛЁША. (не унимается): Понимаете, я просто спросил. Там, на Строителей, дом пять. Квартира семь. Там один мужчина жил. У него тоже нос вот такой же, как у вас — интересный. И он ходил в майке с надписью «Олимпиада-80». И когда он хмурился, у него вот так... (показывает пальцем на лоб) ...морщинка появлялась. Как у вас.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (дергается, крест в руке ходуном, голос срывается на фальцет) : Молодой человек... молодой человек, вы что же это делаете? Ну, нос. Ну, морщинка. Ну, мало ли на свете носов? У меня, между прочим, прихожан за день — сорок человек. И у каждого свой нос. Кто картошкой, кто огурцом, кто вообще, прости Господи, с горбинкой, как у разбойника. И все морщинки у всех разные. У одной — от скорби, у другого — от радикулита, у третьей — от того, что муж не ночевал дома. А вы мне тут — майка! «Олимпиада-80»! Какая Олимпиада? Какие восемьдесят? Я, если хотите знать, в восьмидесятом году вообще в пионерском лагере был! И майки у нас были зеленые, с надписью «Смена»! Потому что Олимпиада — это для столичных, а мы, знаете ли, из провинции!
Пауза. ОТЕЦ НИКОЛАЙ вытирает пот, но глаза бегают.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (тише, уже как-то неуверенно) : И вообще, вы не туда смотрите. Вы смотрите в душу. А душа, молодой человек, она без носа. Она без майки. Она вообще без ничего, кроме грехов. И у меня, между прочим, грехи — они одинаковые для всех. И для вас, и для того мужчины. Может, я его духовный отец был? Может, он ко мне на исповедь ходил и рассказывал, как он по ночам майку стирает и хмурится! Вы об этом подумали?
ЛЁША: А про холодильник «Саратов» вы тоже от него узнали?
ОТЕЦ НИКОЛАЙ. (вздрагивает, чуть не роняет крест)
Какой «Саратов»?! Нет у меня никакого «Саратова»! У меня «Минск» был! И тот сломался! В девяносто втором! А в девяносто третьем я, между прочим, уже служил! В Ипатьевском монастыре! Там холодильников вообще не было! Там был погреб!
ЛЁША молчит. Смотрит. Отец НИКОЛАЙ чувствует, что его занесло, и пытается взять себя в руки. Голос становится почти нормальным, но срывается на шёпот.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ. (медленно, с нажимом) :
Послушайте, молодой человек. Я сейчас скажу вам как священник. Вы, может быть, ошиблись. Может быть, вы приняли меня за другого человека. Это бывает. У людей бывает помутнение. От скорби, от жары, от того, что пост. Я, например, вчера одного мужика принял — так он мне на исповеди полтора часа про газонокосилку рассказывал. А оказалось — он просто газонокосилку хотел продать. И ничего, я его благословил, и он ушёл. И вы, Леша, идите. Идите с Богом. И грехов у вас — как у младенца. Выпили, матюгнулись, гвоздики... Я вас отпускаю. Ступайте.
Отец НИКОЛАЙ делает широкий жест рукой — отпускающий. Но ЛЁША стоит на месте.
ЛЁША:А борода? У того мужчины тоже борода была. Такая же, как у вас. Он её отрастил в девяносто втором. Говорил: «Я, Лешик, теперь философ». И всё хотел книгу написать. «О смысле хлеба». А потом ушёл за этим хлебом.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (закрывает глаза, выдыхает, голос срывается) :
Борода... борода у всех одна. И хлеб один. И смысл один. Но только, молодой человек, если я тот мужчина — тогда кто я сейчас? Священник, который двадцать лет людям грехи отпускает? Или мужик, который за хлебом ушёл и заблудился? Вы подумайте. Вы мне ответьте. Потому что я сам не знаю.
Пауза. Тишина. Лампадка трещит.
ЛЁША (вслух, батюшке) : Папа, наконец я нашел тебя.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ вздрагивает. Крест в руке дрожит. Поднимает на Лёшу глаза. В глазах — не божественный, а самый что ни на есть земной, хозяйственный ужас.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (шипит) : Тихо ты, хулиган. Тут очередь. И не папа я тебе. Я отец Николай.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (совсем тихо) :Ну, допустим. Допустим, я тот мужчина. И что? Вы пришли каяться? Или вы пришли совесть мне выворачивать? Потому что, если каяться — я слушаю. А если выворачивать — у меня давление. И валерьянка в ризнице. Идите, Леша. Или заходите за перегородку — но тогда без маек, без «Саратова» и без хлеба. Только грехи. Мои и ваши. И если вы простите меня — я, может быть, прощу себя.
Отец НИКОЛАЙ поднимает глаза. В них уже нет паники. Только усталость и надежда.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ. (шёпотом) : Ну, что — зайдёте? Или так и будете тут стоять, про Олимпиаду рассказывать?
ЛЁША (в зал, задумчиво) : И вот, граждане, стою я перед выбором. То ли каяться, то ли отца в алтарь вести. Потому что, знаете, когда двадцать лет ищешь — легче всего найти, а тяжелее всего признать. И борода, и морщинка, и «Саратов» — они всё говорят. А душа говорит: «Леш, ты его прости. А то он так и будет людям грехи отпускать, а свои — под антиминс прятать».
ПОЖИЛАЯ ЖЕНЩИНА В ПЛАТКЕ (стучит тростью по полу, голос дрожит от возмущения и от возраста) : Граждане, я вообще в обморок упаду. Прямо тут, на полу, на этом самом паркете. У меня сердце, граждане, не железное. У меня сердце по инструкции работает. С перерывами на отдых. А тут такие нагрузки.
Я думала — тишина. Я думала — благодать. Я, граждане, сорок лет в церковь хожу. И ни разу такого безобразия не видывала. Я думала — зайду, помолюсь, выйду. А тут, граждане, как в очереди за колбасой. Только без колбасы.
МУЖИК В ОЧЕРЕДИ (недовольно смотрит на часы, потом на икону, потом снова на часы) :Батюшка, вы там покороче, а то у меня, понимаете, график. Я водителем работаю. Маршрут у меня «Депо — рынок — вокзал». Рейс через сорок минут. А я тут стою, и, можно сказать, переживаю.
Я покаюсь быстро. Грехов у меня, в общем-то, немного. Я человек не то, чтобы очень грешный. Я больше по мелочи. По недоразумению, так сказать. На красный проехал. Но не со зла. Я думал, жёлтый. А он, оказывается, красный. А я уже разогнался. И тормозить, понимаете, с точки зрения физики, было поздно. Ввиду чего и проехал. Случайность, можно сказать.
А так я человек хороший. Жену не бью. Тещу уважаю. Ну, насколько её, в принципе, можно уважать. В церковь хожу. Не каждый день, конечно, но по праздникам — обязательно.
Так что вы меня, отец, поскорее исповедуйте. А то у меня рейс сам себя не обслужит. А красный свет, он и без того строгий. Ему прощения не надо. Он и так всё видит.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (трет переносицу, делая вид, что это благословение, а на самом деле просто снимает приступ мигрени) : Потерпи, сын мой. Господь, он, конечно, всё видит. Но Господь, он и Правила дорожного движения не отменял. Так что стой смирно. У Бога времени много, вечность, можно сказать, в запасе. А у меня, сын мой, давление сто шестьдесят на сто, радикулит, и очередь, которая, можно сказать, дышит мне прямо в затылок.
Так что стой. И молись. Чтобы этот твой красный свет, он, можно сказать, когда-нибудь в зелёный перешёл. Не на дороге — в голове. А я пока, передохну. Следующий!
ПОЖИЛАЯ ЖЕНЩИНА В ПЛАТКЕ: Я, между прочим, пузырек с валерьянкой прихватила. Думала, для поддержания духовного тонуса. А выходит, не для тонуса она мне, а исключительно как зрительский билет. Чтобы этот самый концерт благополучно достоять и на пол раньше времени не рухнуть.
Я, можно сказать, заявление составлю. В надлежащее управление. Пусть разбираются, почему в доме Господнем шум, как на привокзальной площади. Почему вместо молитвенного молчания у нас тут, извините, толкучка? И почему вместо ангельского пения мы вынуждены слушать, как какой-то шофёр отчитывается за нарушение правил дорожного движения?
ПОЖИЛАЯ ЖЕНЩИНА В ОЧКАХ (строго, как учительница) : А я, между прочим, вообще отказываюсь понимать, что тут происходит. Я, извините, сорок лет в этот храм хожу. Сорок лет, простите! И ни разу, извините, не доводилось наблюдать, чтобы на исповеди, в святом месте, устраивались, простите, коммунальные разборки с выяснением родственных связей. Это, извините, не покаяние. Это, простите, мыльная опера. И, между прочим, с продолжением. А раз такое дело — я б, простите, и первую серию посмотрела. Интересно, как оно, между прочим, начиналось. С чего, простите, всё пошло?
МОЛОДАЯ МАМА С КОЛЯСКОЙ (качает коляску, в которой кто-то хнычет, голос усталый, но ядовитый) : А я, между прочим, вообще не понимаю, на каком основании я сюда пришла. Я, извините, с ребёнком. Я, извините, думала — зайду, свечку поставлю, помолюсь за здоровье малыша. А тут, простите, не дом Божий, а, выездное заседание драматического кружка с элементами бытового скандала. Я жалобу напишу. В отдел по делам несовершеннолетних. Пусть разберутся, почему в храме, извините, устраивают семейные драмы с участием малолетних зрителей. И, между прочим, без малейшей цензуры для неокрепших детских психик.
А ребёнок, извините, плачет. Не потому, что голодный. А потому что, простите, не понимает — это, извините, дом Божий или, простите, производственное совещание с повесткой дня "У кого чей нос и какой холодильник" И, между прочим, я тоже не понимаю.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (оглядывается, видит — крышка, вздыхает, крестит воздух) :
Ладно, сынок. Проходи за перегородку. Исповедую, значит.
(Отец НИКОЛАЙ поворачивается к боковой двери, откуда выглядывает дьякон ФЁДОР)
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (Фёдору, шёпотом, но слышно) : Фёдор... Фёдор, подмени меня, голубчик. Тут у нас... особый случай. Человек, значит, с помутнением. Или с прозрением. Я его сам приму. А ты пока остальных успокой. Скажи, что у меня приступ радикулита. Или что я святые дары пересчитываю. Что угодно, только чтобы не лезли. И если кто про холодильник спросит — ты ничего не слышал. Понял? Ничего. И не видел. Особенно майку.
ФЁДОР (испуганно крестится) : Благословите, батюшка. Я скажу, что вы... молитву особую читаете. За упокой заблудших душ.
(Фёдор остается за дверью. Отец НИКОЛАЙ открывает дверь за перегородку и пропускает ЛЁШУ вперёд. За дверью слышен приглушённый голос Фёдора)
ГОЛОС ФЁДОРА (как из репродуктора) : Граждане! Граждане, спокойствие! Прошу не толкаться! Пропускная способность алтаря, в связи с техническими обстоятельствами, сейчас будет восстановлена в полном объёме! Приносим извинения за временные неудобства! Исповедь продолжается в штатном режиме! Просьба к верующим — не создавать ажиотажа! Кто пришёл за духовным — тот, так сказать, и получит! В порядке живой очереди! Родителей с малолетними детьми просим... ну, в общем, подождать!
Просьба — не заходить за перегородку! Это, зона повышенной духовной нагрузки!
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (уже за перегородкой, снимая крест и садясь на табуретку) :
Ну, молодой человек... заходите. Поговорим. Только сразу предупреждаю: если вы сейчас про «Саратов» ещё раз скажете — я вас, как священник, благословлю. А как Витя — валерьянкой напою. И отпущу с миром. Потому что двадцать лет, знаете ли, — это срок. И для грехов, и для холодильников.
ЛЁША садится напротив. Лампадка трещит. Тишина.
ЛЁША: Ну что, пап, кайся. Раз я сын, значит, и тебе пора. А то ты тут, поди, двадцать лет только других слушаешь.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (он же ВИТЯ) : машет рукой. Снимает с себя тяжелую фелонь. Садится на табуретку. Достает из кармана рясы бутылку и бутерброд. Не кагор. А самый обычный коньяк «Арарат». Отпивает. Закусывает бутербродом.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ: Раз ты меня, значит, вывел на чистую воду — давай по-божески, без, так сказать, недомолвок. Честно, значит, говоря. Я тут, в церкви, тоже человек. У меня, сынок, давление. И радикулит. А тут требуют, я на отпевании по три часа стою. Я им, сынок, «Отче наш» по-латыни бубню, чтоб быстрее кончалось. А они думают, я на древних языках молюсь. Интеллигентный, значит, поп.
ЛЁША: А пост? (показывая на бутерброд с коньяком)
ОТЕЦ НИКОЛАЙ: Я, сынок, в пост, можно сказать, пощусь. Строго, значит, пощусь. Рыбу, значит, не ем. Мясо, значит, не ем. Но у меня, сынок, справка от терапевта. На двенадцать страниц, значит. Там, можно сказать, всё расписано — давление, аллергия, малокровие, ввиду чего, значит, мне, можно сказать, послабление положено. Я, сынок, эту справку, значит, Богу показываю. А Бог, он, значит, милосердный. Он, значит, на колбасу, значит, сквозь пальцы смотрит. Особенно, если, значит, "Докторская". Она, значит, по составу, можно сказать, почти постная. В ней, значит, один белок. А белок, значит, от Бога. Так что я, сынок, в алтаре, значит, бутербродик, съем — и, значит, ни греха, ни вреда. С чаем, значит. Чай, значит, вообще без греха. Вода, значит, да лист. А главное …
ЛЁША: А главное...
ОТЕЦ НИКОЛАЙ: А главное — ты думаешь, я почему в рясу влез? От твоей матери, сынок, прятался. От алиментов. Потому что платить их, понимаешь, было нечем. Работа рушилась. Денег не было. А тут, думаю, за иконостасом спрячусь — и всё. Ни мать твоя, ни приставы, ни даже совесть — никто не найдёт. Ан нет. Бог-то простит. А ты, сынок, пришёл. И всю мою совесть, можно сказать, наизнанку вывернул.
Сидят. Два грешника. Один в джинсах, другой в рясе.
ЛЁША: Пап... А мама... Она знает, что ты тут?
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (долго молчит, смотрит в бутылку) : Знает, сынок. Она, можно сказать, всё знает. Когда я в девяносто третьем за хлебом выходил, она картошку чистила. И не остановилась. Ни слова упрёка. Просто миску на стол поставила. И я тогда, можно сказать, понял: это её вечный двигатель. Она будет так делать до конца своих дней. Или до моего прихода. Что, в общем-то, для неё одно и то же.
ЛЁША: И что?
ОТЕЦ НИКОЛАЙ: И картошка, значит, стоит. Каждый день, значит, новая. Она, значит, так привыкла, что я, значит, вернусь. И картошка, значит, будет горячая. А я, значит, не возвращаюсь. А картошка, значит, всё равно стоит. Потому что, значит, она, значит, не знает, что я, значит, не приду.
(пауза, делает глоток)
ОТЕЦ НИКОЛАЙ : Сынок, раз ты меня нашёл — давай начистоту. Гараж брось. Рыбалку брось. И Петрову в шины гвоздики больше не пихай. Это, между прочим, не мужское дело. Это, мелкое хулиганство. А мелкое хулиганство, сынок, оно, между прочим, к крупным проблемам приводит.
ЛЁША: А что делать?
ОТЕЦ НИКОЛАЙ: Ты жену люби. И мать мою не обижай. Она старая уже. Она картошку каждый день чистит. Для меня. Ты ей помоги. Ты ей, значит, эту картошку и почисти.
А я отсюда помолюсь. За тебя. За Ленку. За мать твою. И за Петрова, кстати. Чтобы он тебе гвоздики в шины не пихнул. В порядке, так сказать, высшей справедливости.
ЛЁША: Пап, так что мне делать? Епитимью давай.
ОТЕЦ НИКОЛАЙ (прячет бутылку, надевает фелонь) : Какая епитимья? Ты мне, сынок, лучше «Докторской» принеси. И бутылочку коньяку. Настоящего. А я тебе грехи отпущу. И свои заодно. И в широкую дверь выходи, чтоб бабки не видели.
Лёша кивает, выходит через боковую дверь.
ЛЁША (выходит на авансцену, солнце светит) : Вышел я, граждане, из церкви. Солнце светит. Душа чистая. И, я вам скажу, духовные скрепы они, конечно, вещь хорошая. Но когда из-за всей этой двадцатилетней беготни по гаражам, рыбалкам и церквям такой винегрет получается, что сын отца в алтаре на колбасе поймал с поличным — тут уже не до покаяния. Тут только в музей человеческих отношений идти. Или сразу в гастроном. За докторской.
Лёша поправляет воротник, достает список покупок и уходит в закат. Занавес.
Свидетельство о публикации №226100301732