Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Монастырь Святого Аврелия. Глава 7
За резной деревянной решёткой, в слепой тени смежной кабины, молча сидел старший иеромонах — тень в рясе, чьё присутствие выдавало лишь редкое, суховатое шуршание чёток. Каждая бусина, перекатываясь между его пальцами, казалась позвонком, вынутым из чьего-то позвоночника и отполированным до блеска долгими десятилетиями чужих страданий.
Брат Орион сидел за другой стороной. Его пальцы, белые от напряжения — не бледные, а именно белые, как кость, обглоданная дочиста, — впивались в края исповедальной скамьи. Ногти, обкусанные до мяса, оставляли на старом дереве глубокие вмятины, и в этих вмятинах медленно, как сукровица из вскрытого нарыва, проступала тёмная древесная смола.
В стенах монастыря Святого Аврелия — единственного островка сомнительного мира посреди пылающего хаоса — исповедь оставалась последним ритуалом, сохраняющим видимость святости. Но для Ориона она превратилась в ежедневную, исщерблённую пытку: не духовную, а физическую, когда каждое слово выдирается из гортани вместе с куском слизистой, а воздух в лёгких сворачивается.
— Я снова не смог принять благодать сна, отче, — голос Ориона прозвучал надломленно, с глухим, скрежещущим призвуком, будто связки в его горле были перетянуты сухой дратвой и при каждом звуке терлись друг о друга, как ржавые шестерни. — Едва я закрываю глаза, как мой разум уносится в выжженную геенну, где нет ни прощения, ни покойного забытья.
Он сглотнул, и в горле что-то чавкнуло — влажно, густо, будто проглоченный комок мокроты был живым и пытался выбраться обратно.
— Мне снится, будто я стою по колено в густой крови. Она горячая. Всё медленно пульсирует, как единый огромный сосуд, и в этой пульсации я чувствую биение тысяч сердец, перемолотых в однородную бурую массу. Вокруг простирается бесконечные поля, где из плоти живых людей кроят ризы для нечестивых богов. Трава здесь спрессованные тела, ещё дышащие, ещё моргающие, вдавленные друг в друга так плотно, что их лица расплющились в мокрые блины, а рты беззвучно шевелятся, произнося молитвы, которые я не хочу слышать.
Он замолчал на мгновение, и в этой тишине стало слышно, как под рясой, где-то в районе грудной клетки, что-то скребётся. Тихо. Настойчиво. Как крыса, запертая в клетке из рёбер.
— Я вижу, как мои собственные руки вонзают тупое кованое шило в ещё тёплые человеческие потроха. Шило не режет. Оно рвёт. Со скрежетом протаскивается через мышцы, цепляется за сухожилия, как за струны, и они звенят. Прошивая грубой чёрной нитью, я сшиваю вместе то, что не должно быть сшито. Края ран расходятся, и из свежих, рваных проколов вываливаются потроха. Но самый жуткий ужас в том, что во сне этот нестерпимый запах разложения и жженой плоти кажется мне сладким, словно драгоценный фимиам. Я вдыхаю его полной грудью, и он оседает на моих лёгких, как сажа, и я чувствую, как внутри меня что-то прорастает...
Он умолк на мгновение, чтобы глотнуть спёртого воздуха. Грудная клетка отозвалась мучительной, судорожной болью — рёбра прогнулись внутрь, как прутья сломанной клетки, и что-то внутри, тёмное и влажное, перекатилось с одного бока на другой.
Иеромонах за перегородкой не шелохнулся. Лишь чётки в его руках замерли на одной из крупных деревянных бусин — бусине, которая, если присмотреться, была выточена из чьего-то зуба, и в ней ещё угадывался корень.
Орион зажмурился, чувствуя, как по его вискам стекают капли холодного, липкого пота. Они не просто стекали — они оставляли борозды, как слизни, и в этих бороздах кожа становилась прозрачной, обнажая под собой сеть чёрных капилляров, набитых густой, тёмной жидкостью. Затем по щекам потекли слёзы.
— Каждую ночь я совершаю то, за что даже бездна брезгует принять душу, — продолжил Орион, подавшись вперёд, ближе к решётке. Его шепот стал похож на шипение яда, капающего на раскалённый камень. — Я не назову этих поступков по имени, ибо сами слова осквернят дубовые своды обители Святого Аврелия. Но их тяжесть давит на мои плечи.
Он посмотрел на свои пальцы. Под ногтями — не грязь. Копоть. Жирная, чёрная, с вкраплениями чего-то блестящего, как чешуя.
— Элиар видит мою скверну, отче, но почему-то медлит со слугами наказывающими, омерзительное существование которых я заслужил сполна. Почему Он не выжигает меня изнутри? Почему не выворачивает наизнанку?
Священник за перегородкой тяжело и сочувственно вздохнул, считая эти слова лишь глубоким крушением духа, терзаемого аскезой и непосильным постом. Но Орион жгуче, всей душой ненавидел это милосердие. Он ненавидел каждый свой вдох, каждую жилу в своём тщедушном теле, поддерживающую жизнь в этой разлагающейся оболочке. Он ненавидел своё сердце — этот упрямый, тупой насос, который всё качал и качал, хотя кровь в его жилах давно превратилась в слизь.
— Я проклинаю каждое утро, когда просыпаюсь, и я снова вижу солнечный свет, — с отчаянной, ядовитой горечью выдохнул Орион, сокрушительно стукнув кулаком по деревянному подлокотнику. Подлокотник хрустнул, и из трещины выползла мокрица, толстая, серая, с панцирем, покрытым тонкими волосками. Она побежала вверх по его руке, и он не сбросил её. — Мое единственное упование, мое самое страстное, греховное желание — это окончательно сойти в могильную тьму, где не будет ни памяти, ни бремени этого прогнившего ремесла. Я хочу, чтобы земля поглотила меня. Не просто закопала — впитала. Чтобы эти кости рассыпались в прах, смешались с червями и гнилью, чтобы имя было навсегда вычеркнуто из книг живых. Опусти на меня епитимию, отче. Дай мне самую тяжёлую кару. Заставь меня содрать с себя кожу и посыпать солью. Заставь меня выпить кипящую смолу. Ибо сам я уже не в силах выносить созерцание собственного ничтожества.
Дверь за ним закрылась с мягким, влажным чмоканьем — словно косяк был не деревом, а губой, сомкнувшейся за его спиной и отрезавшей путь к отступлению. Замок не щёлкнул. Он проглотил язык засова, и в наступившей тишине Орион услышал, как металл медленно переваривается где-то внутри стены — в чём-то кислом, вязком и терпеливом. Орион остался на пороге, дожидаясь, пока глаза привыкнут к полумраку.
Он знал эту комнату наизусть: каждую трещину, каждую щербинку в камне, каждую пядь потемневшей штукатурки. Но каждую ночь келья немного менялась. Не настолько, чтобы это можно было доказать, — на палец, на волос, на едва заметный угол сдвинутого стола, — и всё же достаточно, чтобы Орион чувствовал себя здесь гостем. Иногда ему казалось, что гостем в собственной келье, а иногда — что и вовсе гостем в собственном теле.
У дальней стены, точно по центру, возвышался деревянный крест. Не распятие — именно крест, голый. Дубовый, почерневший от времени, с грубо обтёсанными краями, на которых ещё угадывались следы топора. Его вбили в стену не гвоздями, а четырьмя кольями: заострёнными берёзовыми палками, вогнанными в дерево с такой жестокостью, будто кто-то пытался пригвоздить крест к самой кладке. Из-под каждого кола, из расходящихся трещин в штукатурке, медленно сочилась тёмная жидкость. Это была не кровь — кровь была бы слишком простой. Жидкость оказалась гораздо гуще: она выползала наружу ленивыми каплями, цеплялась за камень и застывала на воздухе в чёрные блестящие сгустки, похожие на слизней без глаз. Орион знал, что если приложить ухо к центру креста, можно услышать стук. Ровный, медленный, терпеливый, словно сердце человека, которого уже накачали наркотиками, но почему-то забыли убить. Орион никогда не прикладывал ухо, потому что ему не требовалось. Стук и без того звучал в его груди, и иногда, когда он лежал ночью без сна, ему казалось, что сердце внутри него отвечает кресту. Сначала один удар, потом пауза, затем второй — и снова тишина. Он давно перестал быть уверен, что слышит два разных сердца.
Справа от креста, занимая почти всю стену, находилось окно. Большое, с частым переплётом, оно было забрано не стеклом, а мутной желтоватой слюдой, в толще которой тянулись тонкие прожилки. При ближайшем рассмотрении прожилки оказывались венами: они пульсировали, едва заметно вздуваясь под полупрозрачной поверхностью. Свет снаружи проходил сквозь них мёртвым, обесцвеченным сиянием, и Орион всякий раз невольно думал, что это не свет вовсе, а что-то, что слишком долго пролежало рядом с мертвецом.
Орион отвернулся от окна. Слишком долго смотреть туда было нельзя: он знал это по прошлым ночам. Слюда начинала мутнеть от его дыхания, покрываясь изнутри молочной дымкой, а потом в этой дымке проступали лица. Знакомые лица тех, кого он когда-то знал и кого затем разбирал на части во сне. Иногда они просто смотрели на него, иногда улыбались, а однажды один из них прошептал, чтобы Орион открыл окно. После той ночи он больше не подходил к нему ближе, чем требовалось. Напротив окна, у противоположной стены, стоял письменный стол. Тяжёлый, сделанный из почерневшего дуба, он имел шесть выдвижных ящиков, и ни один из них не открывался. Орион пробовал дёргать ручки, поддевал створки ножом, однажды даже пытался выбить ящик ногой, но дерево оставалось неподвижным. Однако каждую ночь внутри что-то шевелилось. Иногда ящик едва заметно вздрагивал, иногда из-за стенки доносился тихий скребущий звук, словно кто-то перебирал бумаги.
На столе лежала раскрытая книга — «Жития святых». Буквы в ней перестраивались каждую ночь, складываясь в слова, которых Орион не хотел читать. Орион однажды закрыл книгу, но на следующий вечер обнаружил её снова раскрытой на той же странице. Теперь он старался вообще к ней не прикасаться. Рядом с книгой стояла чернильница. В ней не было чернил: на дне плескалась густая жёлтая взвесь, похожая на гной, отжатый из чьих-то воспалённых глаз. Она медленно колыхалась даже тогда, когда воздух в келье оставался неподвижным, а от поверхности исходил сладковатый запах гниения. В этой жиже торчало перо, обглоданное почти до половины, и оно росло. Медленно, по миллиметру за ночь, вытягиваясь из чернильницы всё длиннее. Иногда Орион слышал, как оно удлиняется: тихий сухой хруст, будто внутри него ломались крошечные косточки. Но самое худшее находилось слева. По всей длине стены стояли зеркала и шкафы. Зеркала висели на разной высоте: некоторые почти касались пола, другие уходили под самый потолок. Все были заключены в тяжёлые тёмные рамы, а их амальгама давно помутнела и пошла мелкими трещинами. В некоторых отражение Ориона запаздывало на долю секунды, в других оно вовсе не появлялось. Несколько раз он замечал в зеркале движение, которого не совершал сам, но всякий раз убеждал себя, что ошибся. Между зеркалами, словно вставленные в стену вместо зубов, теснились шкафы. Высокие, узкие, похожие на гробы, поставленные вертикально, они стояли вплотную друг к другу, и их тёмные дверцы время от времени едва заметно вздувались. Они дышали. Медленно и влажно: дерево выгибалось наружу, потом возвращалось на место, а из щелей между створками сочился запах старого ладана, смешанный со сладковатой, приторной вонью разложения — запахом цветов, слишком долго простоявших возле покойника.
Орион знал, что находится в шкафах. Он сам это туда сложил. Помнил холод дерева под ладонями, помнил тяжесть того, что держал, помнил, как закрывал дверцы одну за другой. Но когда это произошло, память отказывалась отвечать. И с каждой ночью Орион всё сильнее сомневался уже не в том, когда он складывал содержимое шкафов, а в том, что именно он туда складывал. Потому что вещи не дышат, а эти шкафы дышали.
Орион услышал голос. Он шёл из третьего слева шкафа, стоявшего ближе всех к зеркалам, задвинутого в угол. Дверцы были плотно закрыты, но у пола между створками и косяком оставалась узкая щель.
— Холодно... — прошептал женский голос. Молодой, тонкий, как паутина. — Так холодно... Почему так холодно?
Орион знал этот голос. Он уже слышал его во сне.
— Я не вижу... — голос дрожал. — Здесь темно... Открой... Пожалуйста... Открой...
— Открой, — подхватил второй голос. Мужской, хриплый, как будто связки перетёрлись о ржавую трубу. — Мы здесь... Мы всё ещё здесь...
— Открой... — третий голос был детским, тонким, как писк крысы в тисках. — Орион... Открой... Мне страшно... Здесь темно...
Дверцы шкафа дрогнули. Что-то внутри мягко надавило на них, как язык, проверяющий дупло в зубе. И из щели полезли руки.
Сначала — обожжённые пальцы, скрюченные, с отслоившимися ногтями, как лепестки мёртвого цветка. Кожа на них пузырилась и лопалась, обнажая угли. Чёрные, раскалённые, тлеющие. От каждого прикосновения к дереву шёл дым, вонючий, как жжёный волос и сладковатая гниль.
Руки выползали одна за другой, цепляясь за косяк и дверцу. Их было много, больше, чем могло поместиться в щели и в шкафу. Они торопились, царапая дерево. Ногти скребли медленно, настойчиво, как будто писали. На дубе оставались белые, глубокие царапины, из которых сочилась тёмная смола.
Руки начали стучать. Сначала тихо, ладонями, как будто спрашивали разрешения. Но разрешения не было, и они осмелели. Кулаками, локтями, головами. В глубине шкафа что-то тяжёлое начало бить по стенкам, молотить по дереву. Шкаф ходил ходуном. Из щелей брызгало тёмное, густое, горячее, шипело, падая на пол.
— ПОМОГИТЕ! — заорали голоса. — ПОМОГИТЕ НАМ! ВЫТАЩИ! ВЫТАЩИ НАС!
Руки тянули дверцы, дёргали, рвали, царапали, умоляя без слов. Дерево стонало, трещало, дымилось, плакало смолой. Но дверцы не открывались. Шкаф заперся невидимым замком.
Внутри разгорелся огонь. Из щелей повалил густой, чёрный, сладковатый дым. Вместе с ним пробивался яркий, обжигающий свет. Руки, цеплявшиеся за дверцы, затрепыхались, как насекомые в лампе. Они дёргались, рвали, били, умоляли конвульсиями. Дерево трещало, дымилось, плакало смолой, в которой варились обломки ногтей. Орион закричал. Просто звуком — высоким, рваным, животным.
Он отшатнулся, споткнулся, упал спиной на пол. Больно. Но он не чувствовал боли — только ледяной страх. Он пополз на локтях, оставляя за собой мокрый след. Пот, слёзы, что-то тёмное и липкое сочилось из его пор. Он полз к другой стене, подальше от шкафа, рук и света.
— НЕ УХОДИ! — заорали голоса за спиной. — НЕ БРОСАЙ! ВЕРНИСЬ! ТЫ ЖЕ НАС ЗНАЕШЬ!
Он зажмурился. Он полз, оставляя на досках мокрые красные борозды. Пол проминался, как плоть, из щелей сочилась тёмная влага.
Он дополз до стены, сжался в комок, обхватив голову руками. Он смотрел на шкаф широко раскрытыми глазами, не в силах отвести взгляд. Руки дёргались в последний раз, разжимались и опадали беззвучно, как срезанные. Дым рассеивался, свет гас, из щелей переставало что-либо сочиться.
И тогда всё прекратилось. Крики затихли. Руки осыпались серым, сухим пеплом. Дверцы шкафа захлопнулись мягко, почти нежно. Внутри что-то щёлкнуло. Тишина. Густая, вязкая, мёртвая. Орион сидел у стены, сжавшись, дрожа, и плакал. Тихо, беззвучно. Слёзы текли по щекам, капали на рясу и пол. Доски шипели, как будто слёзы были кислотой. Он плакал не от страха. Страх прошёл. Он плакал от стыда. В последний момент, когда руки дёргались за дверцами, умоляя без слов, он почувствовал не только ужас, но и облегчение. Облегчение от того, что это не его руки.
Прошло пару часов с того сраного мгновения, когда армия Талериана за воротами превратилась в разлагающийся мясной фарш. Паника, ещё недавно гноившаяся в стенах монастыря Святого Аврелия, к полудню выгорела дотла, оставив после себя лишь тяжёлую, липкую, всепроникающую вонь мертвечины, ссаных тряпок, крови и человеческого страха. Серый день так и не разгорелся над обителью: небесный свод висел над крышами грязно-свинцовым брюхом, набухшим и низким, словно вот-вот должен был лопнуть и излить на землю не дождь, а густой гной. Воздух стоял неподвижный, нездоровый, наполненный мёртвой оттепелью и сладковатым запахом свежей крови, вытекших кишок и гниющей извести. Казалось, сама обитель начала разлагаться вместе с теми, кто ещё утром пытался найти здесь спасение. Этот запах оседал на языке жирным, тошнотворным налётом, забивался в ноздри, в одежду, в волосы и уже не отпускал, сколько бы человек ни пытался дышать реже.
Артур сидел у подножия колонны во внутреннем дворе, бессильно опустив руки между колен. Пропитанная маслянистой чёрной слизью кожа его сапог успела подсохнуть, превратившись в твёрдую, трескающуюся корку, похожую на смесь запёкшихся соплей, гноя и смолы. Она жгла ноги ледяным холодом, пробирающимся глубоко под кожу, будто чёрная грязь вытягивала из тела остатки тепла. Но хуже всего были звуки, которые никак не желали покидать его голову. В ушах всё ещё эхом отдавался мокрый, сочный хруст, с которым талерианские солдаты вгоняли клинки в горла и глазницы собственных товарищей, вырывая кашляющие кровью трахеи. В памяти снова и снова возникал отвратительный чавкающий звук — пальцы, проваливающиеся в размозжённые черепа, ломающиеся кости, хриплое бульканье умирающих людей и лошадиное ржание, захлебнувшееся в общей бойне.
Внизу, за дубовыми воротами, царила тишина. Мёртвый ров, ещё недавно забитый искалеченными телами, больше никто не штурмовал. Ожившие под воздействием морока гниющие туши противника застыли в рву в противоестественных, скрюченных позах, сцепившись друг с другом и образовав чудовищный мост из раздробленных костей, вываленных кишок, вспученной плоти и стальных доспехов. Даже смерть здесь не выглядела окончательной. Проклятое войско продолжало дышать каким-то своим, нечеловеческим дыханием: из разверстых ртов, лопнувших животов и дыр в телах сквозь щели ворот медленно и непрерывно просачивалась тяжёлая фиолетовая дымка. Она стелилась по каменным плитам низким шипящим ковром, заползала под двери и расползалась между камнями. Там, где туман касался травы у колодца, зелень мгновенно чернела, съёживалась и превращалась в вонючую слизь и пепел.
Тварь в подземелье напиталась тоннами крови, мочи и кала сотен солдат, оставшихся за стенами, и диким, ссущимся страхом беженцев, запертых внутри монастыря. Она получила всё, чего жаждала: смерть, боль, ужас, отчаяние, потерю и тысячи оборванных человеческих мыслей. И теперь, в эти часы странного, зловещего затишья, она медленно и смачно переваривала свою добычу, будто огромное голодное брюхо под монастырём наконец получило достаточно пищи, чтобы перестать рычать.
Чеканный шаг монастырской стражи заставил Артура поднять голову. Брат Орион вышел в клуатр, и одно его появление заставило ближайших беженцев инстинктивно расступиться. Настоятель двигался медленно, без единого лишнего жеста, а его белая металлическая маска холодно отсвечивала в сером свете дня. За стальным забралом лица не было видно, но голос Ориона звучал глухо и ровно, словно вырывался не из человеческой груди, а из гниющего горла, лежащего глубоко в могиле. По его приказу монастырь окончательно превратился в скотобойню-изолятор. Тяжёлые дубовые двери главного собора намертво закрыли на железные засовы, а стража в стёганых доспехах, пропитавшихся потом, грязью и вшивой вонью, выстроилась кордонами вокруг клуатра, сгоняя сотни обезумевших беженцев во внутренний двор, точно скот перед забоем.
— Скверна за стенами! — ровно чеканил Орион, воздевая сухие, похожие на обтянутые кожей кости руки к тёмному небу. — Молитесь и не покидайте круга. Всякий, кто шагнёт за пределы галерей, преступит волю обители!
Артур, сжавшись в тени колоннады, внимательно присмотрелся к воинам настоятеля и почувствовал, как внутри него холодеет ещё сильнее. Стражники сами находились на грани безумия. По белкам их глаз расползалась мутная чёрная плёнка, из ноздрей сочилась тёмная сукровица, а пальцы судорожно впивались в рукояти обнажённых мечей. Зрачки метались из стороны в сторону, реагируя на то, чего не видел никто другой. Некоторые из них вздрагивали от пустоты рядом с собой, словно слышали чей-то шёпот прямо у уха. Другие смотрели в один и тот же угол двора с таким ужасом, будто там стоял невидимый для остальных человек. Они охраняли людей не от талерианцев. Они удерживали жертв внутри мясорубки.
С каждым прошедшим часом морок сгущался. Вода в центральном колодце потемнела, а затем превратилась в густую маслянистую жижу с тяжёлым запахом тухлого мяса и разрытой земли. От поверхности тянуло холодом, хотя день становился теплее. Запасы вяленого мяса и хлеба, разложенные в корзинах вокруг беженцев, за считанные минуты покрывались пепельно-серой, шевелящейся бархатистой плесенью, под которой копошились жирные белые личинки. Люди уже даже не пытались отгонять их. Плакать тоже перестали. Во двор пришла мёртвая, парализующая апатия. Сотни человек просто сидели на сырой, пропитанной нечистотами земле, уткнувшись лбами в исцарапанные колени, и тихими, стеклянными голосами разговаривали с теми, кого давно не существовало. Кто-то улыбался пустоте. Кто-то просил прощения у покойной матери. Кто-то тихо смеялся, гладя невидимого ребёнка. Каждый слышал зов своих разлагающихся покойников, и каждый постепенно переставал отличать этот голос от собственного. Тварь вытягивала из запертых людей последние остатки разума, воли и самой жизни.
Артур понимал: остаться во дворе ещё на пару часов — значит окончательно сойти с ума, вырвать себе глаза или превратиться в такое же бессловесное животное, каким становились остальные. Ему нужен был путь в подземелья, и чем дольше он сидел среди этих людей, тем яснее становилось, что другого выхода у него просто нет.
Осторожно передвигаясь вдоль аркады, Артур заметил странную деталь. Стража настоятеля жёстко контролировала каждый шаг беженцев, следила за каждым движением и пресекала любую попытку приблизиться к дверям главного собора, но был один угол, к которому воины не приближались вовсе. Дальний переход к заброшенному западному крылу обители оставался почти пустым. Массивные двери там были изрезаны защитными крестами и намертво заколочены толстыми брусьями. Стражники поглядывали на эти затворы с таким диким, неподдельным ужасом, что обходили их по широкой дуге, словно даже случайное прикосновение к дереву могло навлечь на них нечто худшее смерти.
Подойдя к запретной зоне вплотную, Артур почувствовал, как из щелей вырывается ледяной, могильный сквозняк. Вместе с ним тянуло отчётливым запахом гниющей плоти. Из-за дверей доносился лишь один звук — регулярный, сухой хруст. Шкряб. Пауза. Хруст. Будто чьи-то нечеловеческие пальцы медленно ломали в полной темноте сухие берцовые кости, одну за другой, с методичной, терпеливой настойчивостью.
Дождавшись, когда фиолетовый туман во дворе станет совсем густым, а обессиленная стража отвлечётся на очередную вспышку безумия — когда одна из беженок вдруг вцепилась зубами в собственное запястье и принялась вгрызаться в него, словно голодный зверь, — Артур тенью скользнул к заколоченным дверям. В руках он сжимал тяжёлый, заточенный обломок железного прута. Пригнувшись, вонзил железо между доской и рамой и надавил всем весом. Дерево поддалось с тихим, похожим на хруст выворачиваемого сустава треском. Артур замер, прислушался, но стражники во дворе ничего не заметили. Тогда он протиснулся сквозь узкий проход и сделал первый шаг в сырой, пахнущий плесенью полумрак коридора.
Он не успел даже перевести дыхание, как из тени метнулась плотная тёмная фигура. В следующее мгновение Артура жёстко прижали спиной к влажному камню. Горло сдавила тонкая, пахнущая порохом и сталью рука, а у виска остриём впилось лезвие кинжала, пустив по коже тонкую струйку горячей крови.
— Не дёргайся, если не хочешь оставить мозги на этих камнях, — прозвучал сухой, предельно спокойный женский шёпот.
Из-под глубокого капюшона на Артура смотрели два ясных, проницательных глаза совершенно незнакомой ему девушки. В её взгляде не было ни капли того безумия, которое охватило остальной монастырь. Только выжженная прошлым закалка и дикая, почти звериная настороженность. Она быстро окинула его оценивающим взглядом, задержавшись на сапогах, вымазанных подсохшей чёрной жижей. При каждом его движении девушка едва заметно вздрагивала, но кинжал держала твёрдо, без малейшей дрожи, готовая в любой момент всадить лезвие по самую рукоять.
— Ты... из беженцев, — тихо произнесла незнакомка, слегка ослабив хватку у его горла. — Зачем ты припёрся сюда? Стража Ориона рубит каждого, кто подходит к этим дверям.
— Там... во дворе все сходят с ума, — задыхаясь, прохрипел Артур, всё ещё сжимая в кулаке прут. — А в скриптории стены истекают кровью. Тварь идёт снизу. Кто ты вообще такая?!
Девушка едва заметно прищурилась и скользнула взглядом по его куску железа.
— Неважно, кто я. Важно то, что ты шумишь. Убирай своё железо, если не хочешь привлечь сюда то, что шарится по этим руинам и жрёт кишки.
Холодное лезвие отпрянуло от виска Артура, но незнакомка осталась стоять невероятно близко, вжимаясь спиной в промёрзшую каменную кладку, словно любой резкий взмах человеческой руки мог стать для неё последним. Её взгляд — ясный, абсолютно не затронутый липким фиолетовым мороком — буравил его насквозь, выискивая малейшие признаки зарождающегося бешенства. Казалось, она не просто смотрела на Артура, а ждала момента, когда в его глазах появится что-то чужое, после чего без колебаний оборвёт его жизнь.
— Ариэтти, — коротко отрезала она, крепче сжав деревянную рукоять кинжала. Рука её не дрожала, но Артур заметил, как она шарахается от каждого его неловкого, пропитанного кровью вздоха. — Ни шагу ко мне. Понял?
— Артур, — прохрипел он, медленно опуская ржавый железный прут, с которого тяжёлыми каплями стекала густая чернота. — Я не из псов Ориона. Я просто... пытался не сойти с ума во дворе, пока остальные жрали друг друга.
Они двинулись вглубь заброшенного корпуса. Воздух здесь становился настолько густым, липким и влажным, что каждый вдох отзывался в груди вкусом ржавчины и солёной меди. Стены покрывал толстый слой чёрной, шевелящейся плесени, а пол устилали осколки битого камня и размокшие, гниющие обрывки тканей. Под ногами что-то мягко хлюпало, и Артур старался не смотреть вниз, потому что уже знал: далеко не всё, по чему они ступают, было грязью.
— Чем ты занимался до того, как этот мир прогнил? — тихо спросила Ариэтти. В её голосе сквозила сталь человека, привыкшего рассчитывать только на собственное острие, но за этой бронёй глухо брезжил липкий, застарелый страх.
— Переписывал книги. Сухие хроники, церковные реестры, — ответил Артур, с трудом переступая через поросшие чёрной слизью плиты, скользкие от испражнений. — Жил тихо. А потом... пришли талерианские отряды. Вырезали всех. Моя жена... она задохнулась в дыму и собственной рвоте на моих глазах. А ты?
Ариэтти на секунду замкнулась. Её тонкие пальцы, перемазанные сажей и сукровицей, беспрестанно теребили на шее уцелевший кусок прежней жизни — скромный золотой кулон матери, измазанный засохшей грязью.
— Я пряла нить и училась грамоте. Мать успела вырезать мне буквы на бересте до того, как чума превратила её внутренности в кашу. А потом война заглянула и в наш сруб. Отца и младшего брата заживо распороли на пороге, пустив кишки по половицам. Мне дали выбор: отречься от веры или сгореть в масляном костре. Ночью я просто бежала. Без вещей, оставляя кровавый след на снегу.
Она замолчала. За спиной оставался монастырь, превращённый в гноящуюся скотобойню, но впереди, из кромешной темноты заброшенного крыла, несло чем-то куда более омерзительным — запахом разлагающейся требухи, старой крови и озона. Они подошли к массивным аркам заброшенной трапезной, и оттуда донёсся отвратительный ритмичный звук.
Шкряб... скретч... шкряб.
Словно десяток безумцев одновременно выскребали ногтями гниющий узор на обнажённой кости.
Артур осторожно заглянул в проём и едва не вывернул желудок. В центре зала, прямо на маслянистых, заляпанных кровью деревянных столах, сидели беженцы. Их было шестеро. Они сидели спиной к дверям, погружённые в абсолютную, звенящую темноту. На них не было ни нитки одежды — лишь сплошная израненная, синюшно-зелёная плоть, покрытая волдырями, порезами и засохшими потёками. Любой обычный человек на их месте давно бы умер от болевого шока и потери крови, но эти люди не просто оставались живы. Они методично, с омерзительным чавканьем, вырезали у себя на груди и бёдрах одинаковые символы, пользуясь ржавыми гвоздями и острыми осколками висмута. Каждый разрез они углубляли медленно и тщательно, будто боялись ошибиться в узоре.
На их телах повторялся один и тот же знак — вытянутый крест, внутри которого был гниющий круг. Из развороченного мяса не текла алая кровь. Вместо неё наружу густыми, сочными струями выдавливалась маслянистая чёрная жижа, шипевшая при соприкосновении с деревом и прожигавшая доски столов насквозь.
— Господи... — выдохнула Ариэтти, инстинктивно отпрянув назад и задев плечом каменный косяк.
В ту же секунду с потолка, сплошь покрытого липким фиолетовым грибком и пульсирующими спорами, сорвалась тяжёлая мёртвая тень.
На них выскочили они.
Это были монахи. Их кожа была не просто бледной — она выглядела как абсолютно белая, матовая фарфоровая корка, под которой не проступали ни вены, ни синюшные капилляры. На гладких, безносых лицах зияли лишь два бездонных чёрных провала глаз, полностью заплывших вонючим маслянистым дёгтем. Один из Искажённых закрутил головой со звуком ломающихся сухих позвонков и в один прыжок очутился у горла Артура. Белоснежная туша весила нечеловечески много, пахла разложившейся печёночной тканью и морозным трупным инеем. Искажённый разинул пасть, и Артур увидел, что на месте сгнивших зубов ровными рядами выпирают длинные заострённые костяные иглы.
— Назад, тварь! — визгливо вскрикнула Ариэтти.
Она вонзила кинжал по самую рукоять прямо в шею монстра. Белая плоть поддалась с тошнотворным чавканьем, выбрызнув ей на лицо горячий фонтан чёрной зловонной жижи. Тварь даже не взвыла — из разорванного горла вырвался лишь сухой, свистящий хрип, похожий на лопающийся пузырь гноя.
Вторая бледная туша тут же сбила с ног саму Ариэтти. Длинные костяные пальцы без единого ногтя глубоко впились ей в плечо, сминая мышцы, а затем тварь провела искривлёнными когтями по бедру, распоров сукно и содрав мясо до белой кости. Ариэтти взвыла от дикой, жгучей боли, когда рана мгновенно забилась морозящей, парализующей слизью.
Артур, потеряв рассудок от животного ужаса, изо всех сил принялся вбивать заточенный железный прут в чёрную глазницу нападавшего. Раздался влажный, хлюпающий звук раскалываемого черепа. Железо вошло до самого основания, пробив кость и выбив наружу серое, свернувшееся месиво мозгов. Белокожий ублюдок содрогнулся, пустил несколько вязких пузырей и обмяк, растекаясь прямо под ногами в вонючую лужу дёгтя.
Второй Искажённый рванулся к Артуру и успел полоснуть когтями по его груди. Рубаха лопнула от удара, а по рёбрам хлынула горячая кровь. Но Артур успел отбить следующую атаку и со всего размаху врезал ботинком по колену твари. Сустав разлетелся с мокрым хрустом, вывернувшись наружу изломанным, неестественным углом, однако монстр всё ещё продолжал тянуться к нему.
— Бежим! Прочь из этой дыры! — заорал Артур, подхватывая окровавленную Ариэтти за руку.
Они рванули назад по кромешной тьме коридора, слыша, как за их спинами со влажным шлепком спрыгивают со столов остальные изувеченные беженцы, продолжавшие методично кромсать собственную плоть. Их босые, изрезанные ноги с чавканьем шлёпали по густой слизи, а ритмичный скрежет металла о мясо сменился тяжёлым топотом и влажным шарканьем.
Перемахнув через заколоченный проём, героям с последними силами удалось втащить тяжёлый дубовый брус обратно на раму и намертво заклинить его железом. С той стороны в толстое дерево тут же глухо ударилась тяжёлая человеческая плоть.
Бум.
Бум.
После второго удара всё стихло. В коридоре воцарилась могильная, звенящая тишина, и только собственное дыхание казалось Артуру слишком громким.
Истекая кровью, задыхаясь от удушливой вони гноя и собственной сукровицы, они поняли, что оставаться у запертого перехода смерти подобно. Артур зажал ладонью кровоточащие раны, Ариэтти прихрамывала, стараясь не смотреть на разодранное бедро, и оба, превозмогая адскую боль в разорванной плоти, тенью скользнули вдоль заснеженной аркады. Фиолетовый туман окончательно заволок внутренний двор, ослепив перепуганную и обессиленную стражу Ориона. Этого оказалось достаточно. Они проскользнули внутрь переполненной Обители прибывших, затерявшись среди сотен тел.
Внутри стояла удушливая, липкая жара, насквозь пропитанная запахом солёного пота, разлагающейся органики и испражнений. Сотни беженцев спали вповалку, мертвецки прижавшись друг к другу на голых досках и каменном полу. Кто-то ворочался во сне, кто-то тихо стонал, кто-то бессвязно бормотал, но большинство лежало неподвижно, будто уже заранее примеряло на себя смерть.
Стараясь не издавать ни звука и судорожно зажимая сочащиеся кровью раны грязными рукавами, Артур и Ариэтти осторожно переступили через бесчувственные тела и забились в самый тёмный, вонючий угол. Опустившись на прелую, кишащую вшами солому, они укрылись одной рваной накидкой. От них разило гарью, тухлятиной и чёрной сукровицей. У Ариэтти на бедре горел глубокий рваный шрам, окружённый багровой воспалённой кожей; грудь Артура пылала от следов когтей, и каждое движение отзывалось тупой, жгучей болью. Прижавшись друг к другу продрогшими, дрожащими от пережитого кошмара телами, они закрыли глаза и провалились в тяжёлый, липкий бред среди сотен ничего не подозревающих людей, пока их свежие раны мерно пульсировали в темноте, а за стенами монастыря мёртвое войско продолжало ждать.
Свидетельство о публикации №226100300470