Хворост

Fagot (старофр.) — связка веток, хворост (в том числе для сожжения на костре).

I. Бронза и пепел

Безье догорал. Смрад палёного мяса и едкой гари тяжело висел над узкими улицами, намертво запертый меж пышущих жаром каменных стен. К полуночи дня святой Марии Магдалины славный город был мёртв. Резать стало решительно некого.
К рассвету над кривыми переулками, щедро заваленными телами, повисла тяжелая, глухая тишина. Нарушал её лишь сухой треск оседающих балок да отдалённый, сытый гогот мародеров. Кровь больше не впитывалась в запёкшуюся землю и взялась густыми чернеющими лужами, в которых тускло отражалось затянутое дымом багровое небо.
По улице, аккуратно переступая через мёртвые тела, шел наёмник, морщась, когда едкий дым лез в глаза. Ни белого цвета, ни крестов — поверх кольчуги лишь тёмно-фиолетовое сюрко с выцветшим до неузнаваемости гербом. Шагая по разорённым переулкам, он лениво помахивал зеленой веткой. Бог весть с какого чудом уцелевшего куста довелось её сорвать, но она, похоже, единственная не успела обратиться в пепел. Ладонь лежала на рукояти меча. Большой палец рассеянно поглаживал сталь, машинально соскребая ногтем неприятно шершавую кровь — словно засохшую болячку.
Остановившись у собора Святого Назария, наёмник осмотрелся. Массивные дубовые двери были высажены с корнем, великолепные витражи разлетелись, усеяв паперть разноцветным стеклянным крошевом. Внутри, где ещё накануне искали спасения сотни горожан, теперь не осталось ни одной живой души. Небрежно отбросив ветку, он, коротко звякнув шпорами, переступил через рухнувший каменный барельеф и неспешно шагнул под гулкие, закопчённые своды.
В соборе царил густой полумрак. В некогда величественном здании пахло гарью и сухой известковой пылью. Сквозь провалы в прогоревшей крыше били косые, плотные лучи солнца, и в них плавно кружился серый пепел — словно хлопья мертвенно-белого снега посреди жаркого южного лета. Миновав центральный неф и стараясь по возможности не смотреть под ноги, он остановился у развороченного алтаря. Золотые распятия и серебряная утварь были сорваны и унесены, но в углу, чудом забытый жадными мародерами, валялся небольшой, потемневший от времени бронзовый кубок.
Подняв находку, наёмник откинул тяжёлый подол и опустился прямо на затоптанные ступени алтаря. Металл кольчуги сухо звякнул о камень. Он оглядел разоренную апсиду. «Какое дурное, убогое лицедейство... Режут друг друга тысячелетиями, истошно вопя о праведности и спасении, а оставляют после себя лишь грязь, битое стекло да эту смрадную гарь». Повернув кубок в руке, он поймал солнечный луч, выхвативший глубокую вмятину на бронзовом ободке. Провел по ней пальцем, смерил взглядом горы тел возле выбитых дверей и криво усмехнулся: «Воистину, при таком размахе праведности победителю куда уместнее было бы пить вино из человеческого черепа...»

II. Тень за колонной

— Censor morum... Вы на редкость беспощадный судья, мой друг, — раздался вдруг тихий, низкий голос. Эха не последовало вовсе, словно закопчённые своды попросту побоялись отразить этот звук.
Наёмник не вздрогнул и не потянулся к мечу, лишь медленно повернул голову.
От густой тени за массивной колонной совершенно бесшумно отделился человек. Он был высок, строг осанкой и облачен в простой, но поразительно, даже оскорбительно чистый для этого дня дорожный плащ пепельного цвета. Лицо незнакомца, обрамленное тёмными волосами, казалось высеченным из камня — абсолютно спокойное и непроницаемое. Правый глаз был черен, мёртв и совершенно пуст, зато левый, зеленый, смотрел на наемника с холодным вниманием. Во мраке маслянисто блеснул набалдашник тяжёлой трости — искусно вырезанная из черного дерева голова пуделя, чья гладкая морда казалась ещё одним немигающим глазом.
Сидящий у алтаря смерил незваного гостя долгим, весьма наглым и оценивающим взглядом:
— А вы, должно быть, находите в этой бойне возвышенную мистерию? Полюбуйтесь на убранство подмостков! Свежая кровь, растерзанное мясо, благочестивые завывания о спасении души. Дешёвая площадная потеха для черни.
— Потеха? — чужак беззвучно сделал шаг вперед, чуть склонив голову набок. Зелёный глаз его вспыхнул живейшим интересом. — А вы, надо полагать, мните себя совершенно безучастным зрителем? Тем, кто стоит в стороне от толпы, бросает гистрионам мелкую монету и брезгливо морщит нос, наблюдая за их вознёй в грязи?
— Мне, по крайней мере, хватает ума не терять голову от чужих заблуждений, — наёмник небрежно ткнул кубком в сторону выбитых дверей собора. — Одни с превеликим упоением жгут город, свято веруя, что выжигают скверну светом истинной веры. Другие сами с готовностью лезут в пламя, соглашаясь превратиться в золу, лишь бы не отрекаться от своих возвышенных бредней. А я сижу на этих руинах и наблюдаю одну и ту же, по сути, картину: бордель остается борделем, какими бы благочестивыми словесами ни пестрела его вывеска. Вся эта их истовая вера — лишь отличный повод для глупцов, чтобы с чистой совестью резать друг другу глотки.

III. О вреде каламбуров

— Вы очень смело судите о вещах, истинная природа которых от вас, к счастью, скрыта, шевалье, — мягко, с едва уловимым иностранным акцентом произнес неизвестный. Он чуть повел носом и с легкой досадой качнул головой: — Какая тяжёлая, однако, гарь. Впрочем, это всё же терпимее, чем запах розового масла. По сути, вы рассуждаете о великом противостоянии Света и Тьмы так, словно выбираете между элем и кислой брагой в дешёвом трактире.
— А разница, скажу я вам, невелика, — хмыкнул наёмник, неспешно поднимаясь со ступеней. — И от того, и от другого поутру совершенно одинаково раскалывается голова.
Сказав это, он сухо рассмеялся. Подумать только — чёрт-те кто в дорожном плаще вздумал читать ему нотации на пепелище! Один небрежный шаг вниз по каменным плитам — и тяжёлый кованый сапог опустился прямо на сломанную лютню, щедро усыпанную осколками рухнувшего с высоты ангельского лика. Стекло хрустнуло, тонкое дерево деки с треском проломилось, а последняя уцелевшая струна лопнула с сухим, визгливым щелчком. Наёмник поморщился.
— Оставьте эти бредни тем, кто не умеет читать, — он неспешно прошелся вдоль алтарной преграды, хрустя битым стеклом. — Мы же с вами не слепцы. Я читал их трактаты и видел их костры. Священный огонь почему-то совсем не благоухает ладаном, а смердит паленой плотью ничуть не хуже адских жаровен. Все эти возвышенные догматы — лишь раскрашенная ширма, из-за которой Риму куда сподручнее вытрясать из паствы последнее серебро. Вон, смотрите, — он махнул рукой в сторону заваленной телами паперти, — святые отцы Рима веками клялись согреть паству божьим теплом. И ведь не солгали. Согрели город на славу. Да так усердно, что горожане обуглились до костей. Для них люди — просто хворост, который не грех бросить в огонь земной, чтобы уберечь от огня вечного. Но пугать живых Преисподней после всего этого… — он мрачно кивнул в черный провал нефа, где на обвалившейся штукатурке проступали почерневшие остатки Страшного суда. — Вы и впрямь верите в котлы со смолой?... Весь их Нечистый — размалёванная деревянная маска. Ярмарочное пугало с рогами, чтобы стадо послушно платило десятину. И пока овцы блеют от ужаса, глядя на намалёванных чертей, святое воинство деловито пускает их на мясо. Дьяволу незачем являться в наш мир. Зачем ему утруждать себя? Достаточно сидеть в Бездне и смотреть, как легаты делают за него всю грязную работу — режут глотки под церковные гимны и жгут города с именем Христа на устах. Бесам остается лишь распахнуть пасти, чтобы кровь лилась прямо туда. А когда угли остынут, Враг Рода Человеческого придет собрать золу. Соберёт, чтобы вымазать ею лица тем идиотам, которые искренне верили в свой крестовый поход, но так и издохли, не поняв, что лишь кривлялись перед пустой телегой на ярмарочной потехе.
Сделав еще один шаг, шевалье оказался вплотную к незнакомцу. Он посмотрел ему прямо в глаза — с холодной, злой насмешкой:
— И знаете, что самое забавное? Разницы-то нет. Никакой! Неважно, кто именно напялит на нас пёстрое тряпье: сияющий ангел с окровавленным мечом или чумазый чёрт из пекла. Итог один! — эхо коротко ударилось в каменные своды и стихло. Ответа не последовало. Черный дым, ползущий от горящих кварталов, накрыл солнце, и собор погрузился в серую тень. Сквозняк швырнул сквозь провал в крыше горсть золы. Чужак молчал. Ничего не доказывал и не спорил. Наёмник медленно опустил руку. Усмешка исчезла. Машинально обвёл пальцем вмятину на тусклой бронзе и замер, молча разглядывая человека в плаще.

IV. Кто платит лицедеям?

Чужак медленно, с поразительным достоинством поднял голову, и от его взгляда наемник невольно отшатнулся.
— Пёстрое тряпье и вымазанные лица, говорите? — человек в плаще едва слышно вздохнул. — Пепел на лицах глупцов?
Он стоял совершенно неподвижно, положив узкие кисти на набалдашник трости:
— Вы поразительно наблюдательны для смертного, шевалье. Вы безошибочно разглядели и ширму, и нарисованных чертей. Но вы слишком самонадеянно судите о материях, о которых не смеют шептаться даже в глубочайших безднах. — Тонкие пальцы сильнее сжали черное дерево, и незнакомец чуть подался вперед. — Уверены, что выкованы из доброй стали, на которой трудно оставить вмятину, а происходящее безумие — не более чем случайность? Но вы забыли главное: у всякой забавы есть хозяин. И если кривлянье столь убого — значит, такова его воля.
— И кто же, по-вашему, затеял эту потеху? Кто нанимает лицедеев и платит им? — хрипло спросил наёмник. — И главное — зачем ему жечь собственные подмостки вместе со зрителями?
— О, это в высшей степени правильный вопрос, — уголки губ чужака едва заметно дрогнули в подобии улыбки. — Зачем устроителю затевать столь кровавую мистерию? Ответ прост — он слишком хорошо знает своих зрителей. Трость плавно обвела почерневшие своды собора. — Покажи вам тихую притчу о благодати — и вы заскучаете на первых же словах. Праведники вам совершенно не интересны, вам подавай костры и лязг железа. Реки крови. Устроитель не жесток, шевалье. Он просто расчетлив. Толпа получает ровно то зрелище, за которое согласна расплачиваться собственной жизнью. Вы жаждете бойни, и вас исправно оставляют на пепелище.
В повисшей тишине снаружи протяжно скрипнула несмазанная тележная ось. Где-то неподалеку с гулом обвалилась сгоревшая кровля.
Шевалье набрал в грудь воздуха, чтобы ответить. И осекся. Слово «смертный» прозвучало из уст гостя до того буднично, что вся выверенная правота внезапно дала трещину, осыпаясь серой золой. Теперь на загаженных ступенях стоял сбитый с толку человек, стиснувший бронзовый кубок, словно это была рукоять меча.

V. Регент

Человек в пепельном плаще смотрел на него тяжело. Изучающе. Так смотрят на копошащуюся в пыли диковинную многоножку.
— И раз уж мы заговорили о лицедействе... — голос гостя сделался глухим и вкрадчивым. — Вот эта ваша острота про согретых горожан. О хворосте. Попытка ужать Свет и Тьму до размеров ярмарочной ширмы. И главное — где? Прямо на залитом кровью алтаре. Скверно, шевалье. Шутка ваша вышла совершенно бездарной. А в здешних краях подобные долги не принято оставлять неоплаченными.
Трость плавно поднялась, морда пуделя уперлась наёмнику в грудь:
— За слова нужно платить. Мнили себя зрителем? В этих измазанных кровью сапогах? Пойдете главным лицедеем на ту площадь, над которой так смеялись. И прошутить вам придется долго. Куда дольше, чем вы думаете.
Шевалье рванул руку к мечу, но тело уже не слушалось. Пальцы свело судорогой. Воздух пошел густой рябью. Сюрко покрылось грязными пятнами, истлело и расползлось ветошью. Привычная тяжесть кольчуги исчезла — вместо холодной стали плечи обтянула тонкая, колючая ткань. Кубок выпал из разжатой ладони и ударился о камни помятым краем.
Тело истончалось. Руки неестественно вытянулись, пальцы стали цепкими и узловатыми. Опустив взгляд, он увидел на себе куцый клетчатый пиджачок и узкие шутовские брюки. Лицо неуловимо поплыло, меняя пропорции, нос вытянулся вниз наподобие птичьего клюва. С пола скользнул синий осколок витража, больно ударил в переносицу и раскололся надвое, превратившись в пенсне на шнурке — с одним-единственным треснувшим стёклышком. Из-за этого нелепого пенсне лицо мгновенно сделалось асимметричным. Челюсти свело судорогой, а губы сами собой разъехались в широкую, глумливую ухмылку.
— Посмотрим, как вы будете прятать свою непомерную гордыню под этой клетчатой дрянью, — холодный голос тяжело ударил из мрака.
Бывший шевалье — а ныне длинный и донельзя нелепый гражданин в куцем пиджачке — неуверенно поправил пенсне. Тяжело опустил голову. Военная осанка исчезла, плечи жалко ссутулились. Голос сорвался и зазвучал мерзким, дребезжащим тенорком. Но в этом жалком звуке не было ни единой капли лакейского подобострастия. Только отстраненная и какая-то кукольная учтивость:
— Слушаюсь, мессир.
Оцепенение спало. Чужак совершенно будничным жестом смахнул с рукава невидимую пылинку. Его живой глаз на мгновение задержался на сгорбленной фигуре в пиджачке:
— За мной, Фагот, — мягко, по-светски произнес он, отворачиваясь от алтаря. — Нам предстоит долгий путь. А поскольку вас так оскорбляют фальшивые аккорды... полагаю, должность регента в моей свите подойдет вам как нельзя лучше. И поверьте, я найду способ заставить петь хором даже тех, кто от природы глух к любой гармонии.
Высокий гражданин в клетчатом костюме сдержанно поклонился и бесшумно скользнул вслед за своим повелителем.
На ступенях разоренного алтаря остался лежать забытый бронзовый кубок. Ветер поднял с плит горсть пепла и закружил его в солнечном луче, пока под сводами собора окончательно не истаяли тени.

Необязательный P.S.

Вопросы крови — самые сложные вопросы в мире, как справедливо заметил однажды один весьма компетентный в этой области иностранец.
Казалось бы, циничный наёмник в фиолетовом сюрко бесследно сгинул в пепле тринадцатого века, оставив на ступенях забытый бронзовый кубок. Ан нет! Причудливо тасуется колода человеческих судеб. За пару месяцев до того, как обратиться в регента дьявольской свиты, шевалье имел неосторожность продолжить свой род в одном из трактиров Лангедока. Кровь, как известно, не водица, и порой она выкидывает удивительные коленца, смешивая палачей и королев.
И вот, спустя без малого восемь столетий, в Москве, в одном из новомодных кафе на Патриарших прудах (месте, прямо скажем, неспокойном), можно регулярно наблюдать девицу лет двадцати восьми. Гражданка эта, по имени Полина, зарабатывала на жизнь тем, что кропала диалоги для низкопробных телевизионных картин. Сама она свои творения искренне презирала, открыто называя их «пошлым ярмарочным балаганом». В редакциях Полина славилась неискоренимой страстью к дурным каламбурам и абсолютным неуважением к авторитетам. Она не верила решительно ни во что: ни в Бога, ни в черта, ни уж тем более в какую-то там родовую мистику. От глупости людской Полина спасалась непробиваемым цинизмом и вечно съезжающими набок очками.
Но вот странное дело! Иногда, прямо посреди бела дня, с Полиной делался необъяснимый припадок. Вот и сегодня: стоило ей, зябко поведя острым плечом под нелепым клетчатым пиджаком, занести длинные пальцы над клавиатурой, чтобы вымучить очередную шутку — как воздух в кофейне вдруг стал сухим и обжигающе холодным. Из вентиляционной решетки явственно потянуло едким дымом тлеющего хвороста. Ей почудилось, будто совсем рядом лопнула струна и начал дребезжать мерзкий, надтреснутый тенорок, а по спине пополз такой липкий, первобытный ужас, что девица побледнела, судорожно сорвала с носа очки и немедленно заказала себе двойной эспрессо.
И, как всегда в такие минуты, она клятвенно, чуть ли не со слезами на глазах пообещала себе впредь никогда не умничать, не паясничать и бросить, наконец, эту дурацкую работу.
Обещания этого, впрочем, она ни разу так и не сдержала.


Рецензии
Необходимость и этичность дуальности вызывает в неокрепших умах вопросы о первичности и приоритетности правого перед левым.
Однако, вдох предшествует выдоху и явление предшествует его отражению (рефлексии).
Посему признание примата явления (феномена) является истиной, а признание приматом реакции бытия на явление (рефлексии) является ложью.
И в этом все учения и пророки.))
Итак, что есть Истина? Можем ли мы говорить, что истинно то, что что является перворождённым от желания Творца, а ложью то, что является неизбежным его отражением?
До известной степени, - да, ибо любое отражение во-первых вторично, во-вторых неполно и не может претендовать на соответствие бесконечной мерности образа, и прямо связано с мерностью отражающего.
Однако онтологично, именно отражения создают картину миров и являются последовательностью (матрицей) постижения отражаемой ими Истины.
Любые слова и логические конструкции являются в этом смысле ложью, а тем более слова произнесённые.)
Но поскольку осознать Истину для порождённых ею миров во всей её полноте невозможно, то остаётся только собирать отражения!)
И можно ли назвать Ложью онтологичность порождённых отражений?
Только в смысле их неполноты, только если отражение претендует быть Образом.
Именно тогда оно ложно. Ложь - претензия отражений на первородство, именно поэтому вопрос о первородстве является столь важным столь эсхатологичным.
Мощно ступил, Чарли!
Кданяюс,
Абр

Скиф Анахарсис   05.10.2026 07:03   •   Заявить о нарушении