Собеседники 2, часть 2

Кровь

И странно было бы сказать, что дядя Коля боялся новой привязанности. Не страх это был. По крайней мере, не тот страх, от которого человек отступает перед опасностью или прячется от жизни. Он слишком хорошо знал цену привязанности. Знал себя, своё привыкание, свою натуру: будь перед ним человек или животина - если уж принял сердцем, если допустил к себе близко, то назад дороги не было.

Потому и слово «боялся» здесь как будто не совсем подходило. Боялся ли? Скорее - сопротивлялся. Предчувствовал, чем всё может кончиться, и заранее пытался остановить то, что уже начинало происходить внутри него. Ведь знал: если к кому чувство возникло, то накрепко. Не на сегодня, не пока удобно, не до первой размолвки или трудности. И не было для него большой разницы, кто перед ним - человек ли, животина ли. Живая душа, доверившаяся ему, становилась своей.

Вот чему сопротивлялся дядя Коля. Вот чего в действительности боялся, чтобы опять не случилось этой эмоциональной истории, когда сперва незаметно привыкаешь к чьему-то присутствию, потом начинаешь ждать его, беспокоиться о нём, разговаривать с ним даже тогда, когда он ничего тебе не отвечает, а однажды обнаруживаешь, что без него в твоей жизни уже образовалась бы пустота. А пусто;ты он знал...

Знал и другое: за право любить человеку всегда приходится чем-нибудь платить. Пока любимое рядом, кажется, будто любовь дана тебе в награду. Но стоит потерять, начинаешь понимать, что вместе со счастьем тебе заранее была вручена и будущая боль. Чем сильнее прикипел, тем труднее потом отрывать от сердца. Отрывать легко не умел.

Глубокий был мужик, хотя никто бы, пожалуй, с первого взгляда так о нём и не сказал. Не было в нём ни показной чувствительности, ни привычки говорить о переживаниях красивыми словами. Наоборот, со стороны мог показаться простым, суроватым, иногда даже резким. Но всё, что входило в его жизнь по-настоящему, он принимал до нутра своего, до самого донца, до той глубины, дальше которой человеку уже некуда идти.

Если полюбил Настю - то навеки, до последних своих дней. Не потому, что обещал себе помнить, а потому, что иначе не умел. Если в дружбу входил, то тоже не наполовину. Не было у него дружбы на случай хорошего настроения, на удобное время, пока всё ладно и никто никому ничем не обязан. Признал человека товарищем, значит, принял вместе с ним и его беду. И если потребуется, готов был шагнуть навстречу любой опасности, за товарища своего встать насмерть, ибо кровь в нём бродила тех его предков, кто ходил со Стенькой Разиным воевать басурман степных; а с другой стороны - потомком был сотоварищей Ермаковых, кто уходил в далёкие походы и не знал, вернётся ли домой. Людей сурового времени, когда человеческое слово иной раз значило больше бумаги с печатью.

Слово их было крепко: если сказал - то как отрезал. Если назвал кого братом или товарищем - уже не спрашивал потом, выгодно ли за него вступаться. Потому что были понятия выше выгоды. Не разжижена была эта кровь многими поколениями, густо текла по жилам потомка казачьего. Но дело, конечно, было не только в крови и не только в родословной. Можно происходить от славных людей и ничего от них не сохранить. Здесь было другое: будто передавалось из поколения в поколение нечто, чему и названия сразу не подберёшь, - внутренний закон, чувство долга перед своим, неспособность пройти мимо, когда рядом человек, которого однажды признал товарищем.

Будто оставили предки внутри него какой-то наказ, громких слов не требующий. И помнился тот наказ не разумом - сердцем, нутром, самой сутью своею. А случись час испытания - словно кровью проступали старые слова: «Своего не бросай - хоть сам поляг».
Наверное, так и рождалось то самое: «Нет уз святее товарищества!»
Кто сейчас помнит не сами эти слова, а их настоящий смысл? Не тот смысл, который можно красиво произнести за праздничным столом, а тот, за который иной раз приходилось отвечать собственной жизнью: за товарища - грудью, за честь - жизнью.

Время стало другим. И человек вместе с ним меняется. Поблекло многое перед наживой, перед бесконечной гонкой за удобством, удовольствиями, развлечениями сверх меры. Всё чаще жизнь будто убеждает человека, что главное - чтобы ему самому было хорошо, спокойно, приятно; чтобы меньше боли, меньше обязанностей, меньше того, что требует жертвы. Забыли люди закон вселенский – закон жертвы. А матери его исполняют каждый миг своей жизни, родив на свет божий детей.

Отсюда, может быть, и беды многие. Вместе с миром порой блекнет и сам человек. Разжижается не кровь в буквальном смысле, разжижается внутренняя крепость. Человек привыкает преимущественно к положительным эмоциям, к приятным ощущениям, к тому, что всякую неудобную связь можно разорвать, от неприятного человека отдалиться, от тяжёлой ответственности отказаться. А чуть настоящая беда встала перед ним - теряется. И вместо того чтобы спросить прежде всего с себя, начинает виноватить вокруг всех и вся.

Родословная дяди Коли складывалась поколениями. Шла она от тех, кто когда-то уходил в дальние походы, кто знал цену слову, товарищу и собственной чести. Но главное, не позволил он сам себе растерять то, что досталось от них. Сберёг в себе эту старую меру человеческой верности: раз принял - отвечай; раз назвал своим - не бросай; раз дал слово - держи, даже когда держать его тяжело.

Вот почему и дружба для Николая была не удобством, не приятельством от скуки и не способом приятно провести время. Для него дружба начиналась именно там, где заканчивалось удобство. Пока всё хорошо, товарищей много. А вот когда человеку плохо, когда от дружбы уже не удовольствие, а хлопоты одни, риск, бессонная ночь, необходимость чем-то пожертвовать, тогда и становится понятно, кто кому товарищ.

Может быть, поэтому он так осторожно относился ко всякой новой привязанности. Потому что для другого человека новое знакомство могло остаться всего лишь знакомством, случайной встречей, эпизодом. А для дяди Коли оно могло незаметно перерасти в ответственность сердца.

И с животиной было то же самое. Кто-нибудь другой сказал бы: зверь - он и есть зверь, сегодня рядом, завтра нет, но дядя Коля так не мог. Если живое существо начинало ему доверять, если встречало его, узнавало шаги, ждало, тянулось к руке, - всё, невидимая нить уже протянулась. А такие нити он рвать не умел. Вот и сопротивлялся.

Не потому, что сердце у него было чересчур твёрдым, а потому, что оно, наоборот, слишком легко принимало своего, и слишком трудно потом отпускало. Он уже знал, чем приходится платить человеку за право любить. Если однажды ещё одна живая душа войдёт в его сердце, он уже не сможет относиться к ней как к чему-то временному. Поэтому новую живую душу к себе подпускать и не торопился. Не от бессердечия, совсем наоборот. Знал себя, знал, что сначала просто позволит быть рядом, потом привыкнет. Потом станет беспокоиться, потом незаметно для самого себя примет её в тот тесный круг, где находились только свои.

Он хорошо понимал то, чего в молодости человек ещё не знает: любить - значит не только обрести кого-то, это значит однажды согласиться на возможность его потерять. А на такое согласие иной раз требуется куда больше мужества, чем шагнуть навстречу открытой опасности. Любовь есть сильный магнит, а истинная любовь это не просто слова – это действия. Она проявляется в готовности отдать дары сердца, преодолеть свои недостатки и слабости ради любимого или во имя высшего.

Дружок

Однако пёс своего добился. Дружком его назвал сам Николай. Причём потом уверял, будто никакого имени специально не придумывал.
— Дружок, отойди! — крикнул как-то.
А тот обернулся. Так имя и осталось.

Невзрачный был пёс. Пятнистый, морда пушистая, одно ухо стояло, другое почему-то всё время норовило лечь набок. Породу в нём искать было делом бесполезным. Просто дворняга. Но глаза имел удивительные. Не собачьи даже, как иногда казалось Николаю, а какие-то внимательные, сообразительные. Смотрел на Николая понимающе, не заискивающе, почти человеческим взглядом.

И Тишка всё видел. Долго молчал. А однажды пришёл, посмотрел на Дружка, развалившегося возле крыльца, и усмехнулся:
— Гляжу, Колян, никого боле к себе в дружбу не пущаешь...
— Не пускаю.
Тишка кивнул на собаку:
— А ента-то кто?
— Приблуда.
— А-а...
— Чего «а-а»?
— Да ничё.
Помолчал.
— Петух-то, поди, тож не сразу другом звался.
Николай нахмурился:
— Не равняй.
— Дак я не про то... Кто ж их равнят-то, — Тишка почесал седую щетину, — Одинакой дружбы, Колян, два раза не быват.
Николай хотел что-то возразить, и не нашёл чего.

Странное было свойство у Тишки: говорил немного, но умел в малое количество слов уложить именно то, что требовалось собеседнику.

Вскоре Дружок стал неотступным спутником седых дяди Колиных дней. Он заметно поправился, шерсть выправилась, стала блестящей и вообще стал красавцем, даже ухо вечно лежачее чуть приподнялось. Стал и этот вечным спутником дяди Коли. Куда Николай - туда и он. В магазин собака за ним, к соседу - следом. А более всего любил бродить с хозяином по лесу, в лесу был первый на тропинках.

Только был он совсем не таким нахальным, каким некогда бывал петух. Когда однажды в магазин его не пустили, Дружок понял с первого раза. Уселся возле двери и терпеливо ждал хозяина. Никто его не гнал, люди привыкли, а потом знали, что это пёс дяди Коли, а мужик он бывал суровым – помнили.

По соседям тут же пошли новые байки.
— Колян-то заговор какой знает.
— Какой ещё заговор?
— На животину. Вон глянь - липнут к нему, как осы до мёду. Петух был, теперь пёс.
— Колдовство чистое.
— Куды Колян, туды и собака.

Сам Николай на это только отмахивался.
Но было одно отличие, которое поначалу даже раздражало его. Дружок почти не лаял. Однажды вечером Николай сидел на крыльце. Пёс лежал рядом.
— Что молчишь-то?

Дружок поднял глаза.
— Тот хоть кокотал чего-то, по-своему, по-петушиному. Спорил со мной. А ты чего? Хоть гавкнул бы в согласии или в возражении.
Пёс не возражал, понимающе положил голову ему на колено, мол да! я такой, весь выгавкался. Николай замолчал. Погладил его между ушами.
— Ну и ладно, молчи. Так тоже можно поговорить. Вон мы с дедом часто молча беседуем.
Ещё немного посидел.
— Я за двоих поговорю.

И тогда впервые понял дядя Коля, что этот тоже собеседник. Только другой. Тот был собеседником слова, этот - собеседником молчания.

Тишка

Когда появился дед Тишка в посёлке - никто уже толком не помнил. Казалось, он здесь был всегда: ходил по лесу, собирал коренья да травы целебные, сушил их пучками под крышей своей ветхой избёнки. «Дед-всевед» - так прозвали его за глаза. А раз никто ничего о нём доподлинно не знал, то и плели всякое. Подцепит кто на язык какую-нибудь небылицу и ну гонять её по селу, пока сама не выдохнется, да жители не устанут.

Лет ему было «на полтыщи», как говаривали про него соседи. Откуда только жизнь бралась в этом истрёпанном временем тельце - оставалось загадкой. Сам Тишка на вопросы о возрасте отмахивался:
— А те на кой? Помру - тогда и считай.

Помнил он такое, чего другие уже и от отцов своих не слышали. Помнил переселения в Сибирь и на Дальний Восток, помнил, как в «энти самые места» везли народ издалека - кого по своей воле, кого вовсе не спрашивая. Сам однажды обмолвился, что «гдента под Черниговщиной хатына наша стояла».
Больше из него вытянуть было трудно.
— Дак как же ты сюды попал-то, Тишка?
— Как-как... Ехал.
— Сам?
— Не-е... Нас много ехало.
— Куда?
— А куды везли, туды и ехали.
И замолкал.

Только спустя годы из редких его слов поняли, что ехали не день и не два. В вагоне. Народу набито было, что селёдок в бочке, не повернуться. У кого узелок, у кого ребёнок на руках, а у кого ничего, кроме того, во что успел одеться. На станциях двери открывали ненадолго. Кто успевал, набирал воды. Кто не успевал - ждал следующей остановки.

Отец его, по всему выходило, был мужик справный: земля, лошадь, корова, хозяйство. Работали много, жили не богато, но своим трудом. Потом пришли люди и объяснили, что своё уже не своё, а общее.

Тишка про это рассказывал мимоходом, без злобы. Будто не с ним было.
— Пришли, описали всё... Коровёнку увели, коня увели. Маманя плачет, батя молчит. Я малой был, а всё одно помню.
— А дом?
— А чего дом... Дом остался.
— Кому?
Тишка пожимал плечами:
— Кому нужон был, тому и остался.
Однажды Николай всё-таки спросил:
— А батю твоего за что?
Тишка долго глядел куда-то поверх огородов.
— Дак кто ж его знает, за что тогда людей забирали...
И больше ничего не сказал.

То ли отец не доехал, то ли забрали его ещё раньше, Тишка никогда не уточнял. И про мать говорил мало. Только однажды, увидев, как соседка заворачивает хлеб в чистое полотенце, вдруг произнёс:
— Маманя моя тож хлеб так укрывала... Чтоб, грю, не заветривался, — и ушёл...

Вот из таких обрывков и складывалась его жизнь, как старая разбитая чашка, от которой уцелело несколько черепков. Черниговщина, хата, долгая дорога, вагон, мороз. Потом Сибирь, лес, работа, люди, которых сегодня видел, а назавтра уже они исчезали... Он помнил годы, когда человека могли увести ночью и утром соседи старались не смотреть на опустевшие окна. Помнил, как говорили вполголоса, как прятали письма и фотографии, как дети быстро учились не повторять на улице того, что слышали дома. Сам Тишка называл те времена просто:

— Время было такое, что надобно язык за зубами держать. У кого язык длинный, у того дорога дальняя выходила.
Николай однажды усмехнулся:
— А у тебя-то язык всю жизнь без костей.
— Дак я поздно разговорился, — невозмутимо ответил Тишка, — Когда за слова уж не так далеко возить стали.
И непонятно было, шутил он или нет.

Тишка не любил жаловаться. Слишком много видел людей, которым было на что жаловаться, да некому. Слишком многих жизнь ломала у него на глазах. Одни ожесточались, другие спивались, третьи замыкались так, что слова из них клещами не вытянешь. А Тишка каким-то непостижимым образом остался Тишкой, смешливым, приставучим, любопытным до чужих болезней, не дел и совершенно равнодушным к собственным бедам.
Про своё говорил мало, зато чужое замечал сразу.

Он всё ходил по улице, встречал соседей, заводил разговоры, всё помнил, про всех всё знал, будто информация со всей округи сперва стекалась к нему, а уж от него расходилась ручейками к «кажному» встречному.
Писалось уже про него, что многие, завидев издали деда Тишку, старались юркнуть в чью-нибудь подворотню или, на худой конец, перейти на другую сторону улицы, абы не сболтнул чего лишнего. Потом ещё дивились:
— Откель только знает?
Но от Тишки и на другой стороне улицы спасения не было.
— Петровна-а! — кричал он через дорогу, — Ты чего вчерась к дохтуру ездила? Давление опять?
Петровна вспыхивала:
— Тишка! Не твоё дело!
— Дак я ж спросил токмо... Ты енто зайди, корений дам, отвару сделаешь... Испьёшь и сымет.

И шёл дальше до следующих встречных. Юродствовал перед селянами, а потому недолюбливали его. Видел их «наскрозь»...

Такие по деревням, да сёлам дивунами слыли, с нездешним светом. Замечать тот свет не всяким можно. За ширмой юродства да кривляния разглядеть истиную душу Тишки было сложновато, а если человек напускал на себя ущербную гордыню, то вовсе прятался дед от глаз их. Далеко не всякий замечал его быстрый отклик на беду какую, а вот так постоит человек с Тишкой, поговорит вроде ни о чём, про урожай, про дождливую погоду, про то, что в спине колет, про то, что нынче муравьи высокие кучи строят, знать зиме быть суровой и снежной, да пойдёт себе дальше. А через пол-улицы вдруг поймёт: как-то легче стало. Будто кто снял с души какую-то тяжесть. И не каждый связывал с Тишкой, не понимал, что разговаривая с дедом, тот словно сканировал собеседника взглядом и всё поглядывал в болевую точку, а иногда делал непонятные движения, словно от чего отмахивался. И только единицы знали, что дед их проблемы унёс с собой.

Сам же Тишка шёл дальше, опираясь на палку, ветхий, сутулый, в своём неизменном своём картузике, и высматривал возле заборов одному ему ведомые травинки. А ещё чаще уходил в леса и пропадал там дней несколько. Чем питался, как сохранялся – никто не знал, привыкли...

Многое у него когда-то отняли: дом, землю, родные места, близких. Жизнь мотала его с одного края огромной страны на другой, заставляла начинать заново там, где он ничего не выбирал. Казалось бы, самое время было накопить в душе обиду на весь белый свет. Он вместо обиды травы собирал: кому от живота, кому от сердца, кому «чтоб спалось». А кому просто слово доброе, может, потому и прожил свои «полтыщи» лет. А может, и вправду, как говорил сам Тишка, - «Господь в человеке помаленьку сбирается».

Как то вечером сидели втроём на крыльце: Николай, Тишка и Дружок. Николай спросил деда.
— Тишка, скажи мне, а ты болеешь когда?
— Я-то?.. Не-е... Не болею. А чему во мне болеть-то? Почитай, ничё и не осталось. Одному Богу токмо и есть за что зацепиться, за дряхлость мою, и весь сказ. Ветхий стал, Колян - один скелет...
— А больше некому?
— А кому? Темноте-то и зацепиться не за что. Я там Его поселил. За жизнь-то долгую помаленьку насобирал.
— Кого - Его?
— Господа.
— Эт как так - насобирал?
— А вот так... Ён в человеке помаленьку сбирается. По капельке. Доброе дело сотворил - глядь, в душе посветлело. А Господь свет любит, Ён туды и входит. Ещё чего доброго сделал - ещё местечко Ему. Так и копится...

Тишка помолчал.
— А тёмное куда?
— А тёмное теснится. Ему со светом-то рядом несподручно.
— Выходит, Бога накопить можно?
— А ты думал? — Тишка усмехнулся, — Всю жизнь и копим. Кто Бога, а кто темноту.
— А болезни тогда откуда?
Тишка поскрёб щетину.
— Дак много её в человеке, темноты-то. Ой, много... Вот и мается ён. За своё, значится, терпит. Не всё ж бесследно проходит. Вот каково...

«Как мудрено и просто оказывается, не надо многотомных книг, чтобы объяснить, а так по-простому сказать много», — подумалось дяде Коле... И тут неожиданно для самого себя Николай спросил:
— Тишка... А у тебя-то кто остался?
Спросил и пожалел. Не любил он лезть к людям в душу, расспрашивать про родных. Поди знай, что человеку воспоминание, радость или ножом по-старому.
Тишка не понял:
— И где?
— Да вообще. Из своих.
Тишка долго не отвечал. Смотрел куда-то поверх дороги, туда, где за крышами уже темнел бор.
— Никого почитай... Окромя ветра в поле, солнца в зените да ночи звёздной.
Николай повернулся к нему. Тишка поскрёб щетину.

— Жинка была... Хороша была. Ребятишки были... Кто не вернулся с поля бранного, кого жизнь раскидала. Девчонка одна малая совсем ушла... Могилка там осталась. Где?.. Теперича - и сам не сыщу. Никого своих более не осталось... Вот все вы, селяне, у меня и есть ишо, об вас сердце болит...

Николаю подумалось, сколько же всего носит в себе этот ветхий старик... Не память носит даже, а целую жизнь, в которой давно уже больше умерших, чем живых. Редкими откровениями говорил - «цельный погост за спиною». И ведь ходит, собирает свои травы, суёт людям отвары, лезет с разговорами, посмеивается над ними по-доброму, наблюдает закаты, греется на солнце.

Тишка посмотрел за дорогу и после паузы проговорил:
— Покуда я про них говорю, Колян, они у мене живые. Помянул человека словом - вот ён и посидел со мною малость... Так-то вот.
Николай ничего не ответил. Дружок, лежавший между ними, тяжело вздохнул.
Тишка покосился вниз:
— Вона как... Ентот тож слово вставил.
Николай усмехнулся:
— Собеседник.
— А то кто ж...
И снова замолчали. Но теперь это была совсем другая тишина.

Не та, что поселилась возле Николая после смерти Насти, а потом вернулась, когда не стало его пернатого друга. Та тишина была пустой. Она садилась рядом и напоминала только о том, чего больше нет. А эта была населена: Настей, родителями, людьми, которых Николай когда-то знал и о которых за суетой дней почти перестал вспоминать. Петухом, важно расхаживавшим когда-то по двору, тишкиной женой, его детьми, маленькой девочкой, могилку которой старик уже не сумел бы найти. Всеми теми, кого нельзя было вернуть, но с кем человек почему-то продолжал свой нескончаемый разговор - пока помнил.

За домами негромко шумел вековой бор. Ветер шёл по верхушкам сосен, и казалось, этому шуму не было ни начала, ни конца. Где-то далеко за рекой зажигался огнями город. Там спешили автобусы, закрывались магазины, люди возвращались домой. А здесь, на Старо-трактовой, хлопнула калитка, брехнула собака, кто-то позвал ребёнка со двора.

Жизнь продолжалась...
Николай посмотрел на Дружка и подумал: может, человеку и вправду не дано выбирать, сколько раз привязываться и сколько раз потом болеть душой. Выбирать можно было другое. Однажды закрыть сердце, чтобы больше никого не терять, или оставить его открытым.

Он опустил руку. Дружок тут же подсунул под ладонь голову.
— Ишь ты... — пробормотал Николай.
И погладил его.
Тишка будто ничего не заметил. Только уголком губ улыбнулся.
Когда совсем стемнело, он поднялся, кряхтя расправил спину.
— Ну, бывай, Колян.
— Бывай, дед.

Тишка пошёл по дороге, постукивая палкой. Прошёл один двор, другой и стал понемногу растворятся в сумерках.
— Тишка! — вдруг крикнул ему вслед Николай.
Старик остановился.
— Чего?
Николай и сам не знал, зачем окликнул.
— Ты это... заходи завтра.
Из темноты донеслось:
— А куды ж я денусь...
И палка снова застучала по дороге.

* * *

Над Старо-трактовой вечер уже вовсю призвал ночь. Горели на небесах звёзды, горячо, ярко. Николай посмотрел вверх, на ту звезду, которая, по его мнению, была звездой его Насти. Где-то скрипнула дверь, засмеялся запоздавший ребёнок, от соседнего дома потянуло печным дымком. Ветер прошёл по соснам и понёс их шум дальше, к реке, к городу, куда-то за него.

Заканчивался этот день, давая место новому дню, а значит - новым заботам, новым делам, новым встречам... Завтра Тишка, может, опять просунет голову в калитку и скажет, что осень нынче как-то по-особому зреет или что муравей высоко строится и зима, стало быть, снежная будет. Принесёт какой-нибудь травы, спросит про картошку. Николай не во всём с ним согласится, даже скажет, что тот «мелет ерунду», а Тишка не обидится ровно совсем. Потом они снова сядут на крыльце.

И будут говорить: о живых, об умерших, о жизни. Потому что она никуда не уходила. Она была здесь - на старом крыльце, под ладонью дяди Коли, в тёплой собачьей голове, в движении Тишкиной палки, стучавшей уже где-то в конце улицы, хотя её уже и слышно не было. Была в далёком детском смехе, в запахе дыма, в шуме векового бора.

Одни приходили. Другие уходили. Кто-то оставался только в памяти и в слове. На место ушедших приходили новые люди, новый день приносил новые заботы и привязанности. Вырастали дети, старели взрослые, ветшали и менялись дома и заборы. И снова приходила весна, за нею лето, потом за окном медленно зрела осень, выпадал первый снег и наступала зима. А весною снег снова сходил, земля оттаивала и расцветала округа. И всё начиналось будто заново, хотя ничего уже не было прежним.

Жизнь шла... Не спрашивала, готов ли ты идти дальше, не давала времени приготовиться к потерям и не обещала никого сохранить навсегда. Просто шла - через встречи и расставания, через радость и боль, через всё, что выпадало человеку на его веку. И пока где-то хлопала калитка, звучали голоса, ждали знакомых шагов, кому-то говорили: «Ты это... заходи завтра», а рядом было кого погладить по голове - жизнь продолжалась. Она не останавливалась. Меняла лица, голоса, времена года. Одно уносила, другое приносила. И, наверное, потому конца у неё не было.

Николай сидел и думу думал... Вокруг было тихо. Только изредка вздыхал пёс, да в доме сына слышались голоса детей и взрослых. Свои, живые голоса. Николай слушал их.
Как просто всё было. И как трудно человеку постичь эту простоту...
Он опустил руку на тёплую голову Дружка. Тот чуть шевельнулся под ладонью, но глаз не открыл.
Было тихо, но пустоты уже не было.

Сентябрь, октябрь 2026 года, Калгари


Рецензии