Зачем?

Зачем?

В селе Ровном про Мирона говорили три поколения. Дед скажет, внук прибавит. Правда была неудобная, а легенда — как валенок: на любую ногу впору.

Говорили, будто Мирон знает, где гора держит небо. Будто питается одними облаками. Будто козёл у него разговорный. А ещё говорили, что был он очень богат и всё раздал. Это было ближе всего к истине, только богат он был не деньгами, а суетой — и ушёл именно от неё.

Ушёл Мирон в тот год, когда его никто не обижал, дела шли ладно и вообще поводов не было. Вот это его и напугало. Сидел он вечером на крыльце и заметил: за весь день не остановился ни разу — ни в дверях, ни у окна, ни у колодца. День прошёл, как поезд через станцию, где никто не выходит. И подумал Мирон: пойдёт так и дальше — и однажды умрёт, ни разу по-настоящему не поняв жизни.

Он собрал котелок, кружку, топорик, тетрадку — и в горы. Жене сказал коротко: «Я за тишиной». Жена молча дала в дорогу сала и не держала. Она всю жизнь тоже, куда-то шла и понимала: иногда человеку надо просто дойти.

На равнине ждали, что вернётся. Через год перестали. Через десять о нём говорили в стол. Через двадцать — вполголоса, с опаской и с надеждой. А через тридцать его уже никто не помнил живым и обычным, и стало удобно думать, что он всегда был святым.

А в Ровном тем временем вырос мальчик. Мать звала его Егорка, а в кузнице, где он околачивался у молота с тринадцати лет, окликали иначе: Егор, подай; Егор, подуй. Не горбун, не красавец — самый обычный, только очень внимательный. Мог полчаса смотреть, как кузнец гасит железо в воде, а потом рассказать об этом так, что кузнец садился на чурбак и слушал.

Раз в Ровное заехал торговец солью и между делом сказал: на Седой горе, мол, живёт старец, знает все секреты жизни.

— Все? — переспросил Егор.

— Ну, большинство, — сказал торговец и зевнул.

Егору хватило бы и большинства.

Он рассчитался с хозяйкой за жильё, купил в дорогу сыра, мешок сухарей — и на другой день пошёл в горы. Шёл целый месяц.

Первые дни было глупо и больно. На третий день взошли мозоли, на пятый он ругался с камнем, на седьмой  плакал от обиды: никто ему ничего таинственного не объяснял, был один подъём — и больше ничего, и походу он совсем заблудился.

А потом случилось незаметное. На десятый день он услышал, что под корягой бежит ручей. На двенадцатый разобрал: одна птица кричит коротко и зло — значит, рядом сырое; другая тянет лениво — значит, солнце. На пятнадцатый он перестал спрашивать себя «куда» и стал спрашивать «где тут встать на ночлег» — и гора отвечала: тут, тут, а туда не ходи, там осыпается.

Он научился говорить со всем этим без слов. Ученичество уже началось, а он ещё злился, что до сих пор не у старца.

В яме под вывернутым корнем ему попалась старуха — маленькая, сухая, как птичья лапа. Посмотрела и сказала:

— Опоздаешь.

— Не опоздаю.

— Все так говорят, — согласилась старуха и дала ему пару старых  сандалий, лёгких, как тень. — Ходи в них, когда совсем нет мочи. И запомни: они для пути, а не для того, чтобы обогнать.

Он поблагодарил, обул ноги и забыл про них на неделю: идти стало хорошо и легко.

На тридцатый день, когда сандалии истоптались, а в мешке осталась горсть соли, он вышел на площадку. Там сидел старик в дырявом тулупе и пил из кружки что-то пахучее.

— Долго, — сказал старик. — Но ты пришёл.

— Вы ждали?

— Ждал, — сказал Мирон. — Садись, ешь. Я тебя ждал ровно столько, сколько нужно, чтобы ты успел прийти таким, какой ты теперь.

Ночью у огня Егор попросил: научите. И старик вдруг засмеялся — коротко, будто поперхнулся.

— Научу. Только сначала скажу гадость: наверху быть святым легче лёгкого. Некому завидовать, некого бояться, не за кого обижаться. Небо тут держится само, я только поддерживаю. Это не подвиг, это отпуск.

— А там, внизу?

— А там трудно, — сказал Мирон. — Там людей ведут три коня: страх, зависть и «хочу сейчас». Сядет человек у окна, а у него в голове уже суд: кто что ему сказал, кто не поздравил, у кого дом лучше. И так сорок лет. А за что жил — не скажет.

— Это от злобы?

— От беды. — Старик подбросил хворосту. — Они не злые, они напуганные. Там, внизу, сочинили «как у людей» и посадили всех в комнату, где нельзя рисковать. Кто хочет быть всем, чем может, тому говорят: придержи, не выделяйся, ты ненормальный. А настоящий сумасшедший дом — тот, где все договорились не жить, только боятся это заметить. И называют его порядком.

— А тут?

— А тут не договаривались. Тут можно.

— Что делать?

— Рисковать, — сказал старик. — Жить так, чтобы не вышло, что ты умер раньше, чем успел. Люди всё откладывают: вот вытерплю зиму, вот дети вырастут, вот доделаю. А жизнь не имеет привычки ждать. Она вообще одна, а не черновик. Скажи человеку: будь счастлив теперь, — он испугается. Ему надо сначала обидеться, потом построить дом, потом понять, что дом не для того.

И ещё Мирон сказал тогда странное:

— Знания должны быть у людей. Мои — значит, не мои. Спрятал — значит украл.

Егор учился быстро — слишком, сказал бы кто посторонний. Он запоминал, как налить воды, чтобы не расплескалась, как смотреть человеку в глаза и не отводить первым, как дышать на подъёме, как варить траву от страха и как наблюдать за собой. Последнее, по слову старика, было самое трудное и самое целебное.

Однажды Мирон поймал себя на том, что спрашивает ученика — а потом записывает ответ в свою тетрадку. Записывал аккуратно, на полях, мелко: «Е. сказал, что гнев — это боль, которая не призналась». На другой странице: «Е. — что молчание бывает хуже обиды». Потом он уже не записывал, а просто сидел и слушал, раскрыв рот, как мальчишка.

— Вы же учитель, — сказал ему Егор.

— Был, — согласился старик. — Теперь я старый и много знаю, а ты молодой и понимаешь. Это разные товары, и второй дороже.

Так и жили: он учил его, а тот его — пока старик совсем не стал младшим.

В Ровное они спустились поздней осенью. В тех самых лёгких сандалиях шёл не один Егор, а оба по очереди: кто устал, тому и обувь.

Сначала никто не верил. Пришёл сапожник, поглядел на старика, перекрестился, убежал и вернулся с женой — посмотреть ещё раз. Потом пришла баба Настя, у которой пять лет  болел внук. Егор посадил её говорить, говорить, говорить, пока она не заревела. Потом посадил внука дышать — коротко, потом длинно, как на подъёме, чтобы ему стало легче, одели на него волшебные сандали— и тот уснул в сенях на три часа, а когда проснулся был уже здоровым. С этого и началось.
Егор и седовласый старец Мирон открыли
Школу, и назвали её «Энергия мира». Первым делом учили дышать, вторым — носить воду молча, третьим — есть медленно, четвёртым — наблюдать за собой, пятым — смотреть на небо так, будто видишь его впервые. Детей учили не спорить «кто прав», а вместе искать истину. Люди хорошели на глазах: перестали есть на бегу и бояться темноты. Пришли и деньги, чего никто не ждал — в Ровное потянулись из соседних мест: кто за ногами, кто за головой, да и за всяким излечением, как душевным, так и телесным.

Тогда приехал городской голова Пантелей Кузьмич. Человек дела, а сын у него лежал тяжело больный. Егор и старик подняли мальчишку за две недели.

— Сколько я должен? — спросил Пантелей Кузьмич.

— Здоровье не покупается, — сказал Егор. — Оно поддерживается. Как этому — тому и учат в нашей школе.

— Всё продаётся, — сказал Пантелей Кузьмич, уехал — и вернулся ночью с двумя работниками. Школа ему была не нужна, ему захотелось тех самых путых сандалий. Рассуждал он ясно: сандалии надевали на его сына, сын выздоровел — значит, секрет в них. Кто ими владеет, тот для отвода глаз может открывать и школу, и лечебницу, и все к нему придут, и все ему заплатят.

Старик сидел в сенях без сна и всё хотел что-то сказать. Не успел. Пантелей Кузьмич уже надел сандалии, подвязал их, вышел в чистое поле — и побежал.

Он обогнал свою лошадь, потом обоз, потом собственное прошлое. Обогнал вчерашний день и позавчерашний. Ему было мало: он обгонял теперь всех, кто когда-нибудь куда-нибудь шёл. А сандалии всё не кончались. Они были для пути, а он взял их, чтобы обогнать, — и потому они стали без конца.

В Ровном рассказывают: если во дворе под заваливой завоет — это не ветер. Это Пантелей Кузьмич всё ещё спешит и никак не придёт.

А школа стояла. В ней учили, что здоровье — это когда тебя не тошнит от самого себя, красота — это когда тебя хочется обнять, чистота — это когда не нужно врать даже в мелочи, а счастье не награда, а ремесло: его учатся держать, как воду в полном ведре и как дыхание на подъёме.

И когда приходил новый человек и жадно спрашивал: «Чему вы первому-то учите?», — Егор не отвечал. Он брал мелкую старикову тетрадку, открывал чистую первую страницу и писал одно слово — крупно, во всю строку:

Зачем?

— Вот это и есть вся наука, — говорил он. — Остальное приложится к тому, кто на неё отвечает.

А старый Мирон сидел рядом на перевёрнутом ящике, щурился на огонь и по-мальчишески слушал.


...




Зачем? Семь притч Школы «Энергия мира»

Школа не имела уставов, а имела пять дел. Первое — дышать. Второе — носить воду молча. Третье — есть медленно, не заглушая еду разговором. Четвёртое — наблюдать за собой, как наблюдают за чужим человеком: без нежности и без злости. Пятое — смотреть на небо так, будто видишь его впервые.
Егор учил, а старый Мирон сидел рядом на перевёрнутом ящике и слушал. Учил он мало, больше спрашивал. И оттого люди шли тридцать вёрст, а уходили другими.
I. Вера, которая пришла умирать
Приехала в марте женщина, назвалась Вера, в чистом пальто и с запиской в кармане. Села на лавку и сказала ровно, как в больнице:
— Я уйду на равноденствие. Месяц у меня есть. Не удерживайте, я много слышала удерживающих.
Егор не перекрестился, не заохал. Сказал:
— Хорошо. Только у нас одно правило: уходить надо с пустой кружкой. А ты полная. Ты полна своей правоты, и в тебе места нет ни для чего другого.
И дал ей коромысло.
Она злилась. Она ходила на колодец шесть раз на дню и считала дни. Она думала: вот лицемеры, им всё равно. На четвёртый день её вырвало от непривычной работы, и она впервые за много лет проспала до утра — потому что не было сил ворочаться. На шестой она заметала двор и поймала солнечный свет в коровьем дыхании: шёл пар, и в паре был свет. Она стояла с метлой, пока не закоченели пальцы.
Мирон на неё не смотрел — но подбрасывал в печь, чтобы в сенях было тепло, и оставлял у двери миску с чем-нибудь горячим и вкусным, как будто знал, что ей стыдно просить.
На двенадцатый день она спросила:
— Почему вы меня не держите?
— Тебя удержим мы — и уйдёшь ты по-своему, — сказал Егор. — Тебя удержит то, что ты увидишь. Смотри.
— Мне нечего видеть. Мне не тяжело жить. Мне скучно.
— Вот это и есть беда, — сказал Егор. — Тяжесть можно нести. А от скуки умирают молча и называют это порядком.
Она осталась до равноденствия, а потом до осени. Записку сожгла в печи, а пепел не выбросила — насыпала в горшок и посадила в него лук: пускай хоть из этого что-то вырастет.
Она стала в школе резать яблоки всем, кто приходил, и научилась резать так, чтобы дольки не темнели: быстро и без дрожи.
Школа говорит: не спорь со смертью — она всё равно права. Спорь с скукой.
II. Руки
У бабы Насти выросла внучка, у которой руки были горячее, чем надо. Кладла больному на спину — и тому отпускало; клала на щебуху у избушки — трава под ладонью желтела и вставала.
Девка healingом баловала всех подряд, бегала по Ровному с утра до ночи, а в одно утро не смогла поднять руки. Лёгла, как снятая с гвоздя, и испугалась: не забрала ли что-то в людях.
Мирон сказал:
— Ты не колодец, ты — ведро. Из колодца сколько ни черпай, он не пустеет, потому что в нем источник. Ты решила, что ты источник, — и потому села на дно.
— А как быть? Внутри-то я, руки-то мои.
— Твои. Только греют не они, а то, что через них идёт, — сказал Мирон. — Захочешь греть собой — высохнешь за зиму.
Научили её трём вещам: класть ладонь и тотчас переставать считать себя хозяйкой тепла; после всякого больного выходить на воздух и умывать лицо холодной водой, чтобы чужое не тащить в себе; и не лечиться тому, кто дверь держит изнутри.
Про последнее девка несказала: как же, она ж матери поставила руки — а мать всё ходит боком.
— Мать не хочет быть здоровой, — сказал Егор. — Её болезнь кормит. Пока болезнь кормит, человек её не отдаст. Ты можешь только греть себе руки рядом. Иногда этого хватает, чтобы он сам разжал пальцы.
Школа говорит: вылечить нельзя. Можно перестать мешать.
III. Три коня и четвёртый
Пришёл купец из города, толстый, красный, с часами на резинке. Сел, захрапел и сказал:
— Мне бы что-то такое... чтобы не давило. Вот тут. — И показал на горло. — Врачи говорят: от нервов.
— От коней, — сказал Мирон. — У человека внизу три коня. Первый — страх, он живёт в горле, оттого и ком. Второй — зависть, он живёт под рёбрами, оттого и бок ноет. Третий — «хочу сейчас», он сидит в животе, оттого и жрёшь, когда не голоден, и говоришь, когда не о чем.
— И что, застрелить?
— Кормить, — сказал Мирон. — Не загоняй, не стегни: накорми, и кони лягут.
Поставили купца между двумя берёзами, как дерево: ноги на ширине, колени мягкие, спина как будто к верёвке подвешена, локти — будто обнимают кувшин с водой, полный доверху, и пролить нельзя. Дышать — не в грудь, где скачет испуганная птица, а вниз, туда, где живёт третий конь: живот на вдохе наливается, как мех, на выдохе сам уходит.
Первые полчаса купец позорно сползал и ругался. На сороковой минуте он вдруг заплакал — негромко, удивлённо, как человек, который застал в доме вора, а там оказалось — его двенадцатилетний сын.
— Гнев — это боль, которая не призналась, — прочитал Егор со своей старой тетрадки, с поля, мелко, стариковской рукой.
Потом купец стоял и молчал, и из молчания у него вышел длинный выдох. Часы на резинке встали: он их забыл завести — и не вспомнил.
Школа говорит: коней не загоняют. Их кормят — и едут.
IV. Кто платит за солнце
Приехала дама в перчатках и попросила, не стесняясь, один урок: как радоваться. Заплатить была готова вперёд и вчетверо — ей надоело быть сытой и мёртвой внутри.
Егор деньги взял. В первый раз за тридцать лет. Дама даже обиделась: как же, школа же...
— Возьму, — сказал Егор, — чтобы тебе было за что встать. Бесплатно человек встаёт только к пожару.
Задание было три утра подряд найти три красивые вещи и принести. Она приносила цветок, чужую прялку, удачно упавший сук.
— Это ты уже видела, — сказал Егор. — А до этого ты испугалась остановиться. Красота не в вещах. Красота твоя — это скорость.
И показал ей самое трудное: встать на крыльцо и ничего не делать. Не читать, не думать про приказчика, не примерять день, как чужое пальто. Просто стоять, пока не станет видно, как свет ложится на полено.
— Ты всю жизнь ждала настроения, — сказал Егор. — А радость не настроение. Радость — это ремесло. Его учатся держать, как полное ведро и как дыхание на подъёме.
Первый раз она засмеялась на третьем дне — над воробьём, который дрался с ветром из-за пера. Потом не могла остановиться и плакала от стыда, что смех такой простой.
Школа говорит: сбавь шаг — и увидишь, за что стоило идти.
V. Дом на холме
Приехала комиссия из города: два доктора и один Important человек с папкой. В Ровном уже говорили, что люди тут перестали есть на бегу, а значит — умом тронулись.
Доктора ходили, записывали, спрашивали: «А в чём, собственно, лечение?» Ему отвечали: «В том, что не надо врать даже в мелочах». Они переглянулись, как будто им сказали гадость.
Тогда Егор предложил:
— Сядьте. Закройте рот. Слушайте себя четверть часа. Всё, что вам нужно, — выдержать.
Доктора согласились, уверенные. Через пять минут молодой заёрзал. Через десять сказал, что ему душно. Через четверть часа он вышел в сени, постоял, потом сел на порог и не записал в акт ни строчки — ни одной.
Important человек держался лучше всех и потому испугался сильнее: он услышал в себе ровно то, что двадцать лет глушил делами. Он спросил тихо, без папки:
— А вы уверены, что вы тут не... того?
— Мы-то что, — сказал Егор. — Ненормальный — не тот, кто стоит между берёзами. Ненормальный — тот, кто всё успел и ничего не почувствовал.
Акты сожгли. После того в Ровное приезжали каждую осень—  посидеть посмотреть на осенний пейзаж. А из-под заваливки по-прежнему выло: говорили, это Пантелей Кузьмич всё ещё кого-то обгоняет.
Школа говорит: порядок, в котором не живут, — сумасшедший дом, где все договорились это не замечать.
VI. Не верёвка, а берег
В один день пришли двое. Она — чтобы вернуть мужа. Он — чтобы вернуть жену. Никто из них об этом не знал, и оба были в ярости на своих.
Егор посадил их в разных комнатах. Первую неделю они учились только двум вещам: дышать и смотреть человеку в глаза, не отводя взгляд первым. Мужчины в школе ругались: зачем на них смотрят чужие бабы.
— Не чужие, — сказал Мирон. — Такие же, как твои. Тебе просто никогда не приказывали досмотреть до конца.
Когда их наконец посадили напротив, они молчали, дышали, и оказалось, что сорок минут подряд смотреть на жену — работа труднее, чем вспахать. Она плакала от его лица; он не знал, куда деть руки.
— Ты не его хочешь вернуть, — сказал Мирон ей. — Ты хочешь, чтобы он был другой. Это не любовь, это ремонт.
— А любовь?
— Любит не того, кто нужен, — сказал старик. — Любит того, ради кого хочется стать больше, чем ты есть. И ещё: не держи. Держать — это верёвка, а верёвка либо перетрёт, либо лопнет. Будь берегом. Река сама не уйдёт от берега, который её не связывает, а греет.
Ушли они домой врозь, через три дня, и никто не обещал. Обещали другое: не врать ни в мелочах, ни про себя, и не есть на бегу.
Через полгода муж приходил в Ровное один — учился носить воду, потому что дома жена стала носить её молча, и это было невыносимо красиво.
Школа говорит: люби так, чтобы можно было уйти. И не уходилось.
VII. Тетрадка
Егор всех лечил одним словом. Брал чистую страницу, писал во всю строку: «Зачем?» — и люди сидели над ним, как над колодцем: заглядывали и видели своё лицо.
Однажды Мирон сказал:
— Ты всем даёшь вопрос, а себе не пускаешь. Боишься.
— Я знаю ответ.
— Знаешь, что было. А что теперь — не знаешь, и это тебя держит на ящике у печки двадцать лет. Ты всех выучил дышать. Сам ты зачем дышишь?
Егор молчал до утра. А к утру старик пошёл за водой — вёдер, крынку, не торопясь, здоровый, как бывал всегда.
Вёдра остались на дворе. Полные.
На погосте его не оплакивали — это было бы неправдой; он сам так просил, ещё в тетрадке: «Не рыдать. Помнить и смеяться». Баба Настя резала хлеб, купец с часами нёс воду, дама в перчатках несла её лучше всех.
А Егор вечером сел к огню, открыл свою тетрадку — не старикову, свою, — и на первой странице, крупно, во всю строку, написал то же слово. Только после него, мелко и без права исправить, добавил подпись.
И вышел на крыльцо. Метало первый иней, и месяц сидел в берёзах, как жёрнов в ступе, и всё это — холод, скрип, собачий лай где-то в конце улицы — было так красиво, что он не смог ни записать, ни рассказать. Он только стоял, и дышал, и был никуда не должен.
Вот этому в школе учили последнему, и об этом в тетрадке не писали.
Школа говорит: жизнь не черновик. И всё, что ты не успел заметить, — прожито впустую.

VIII. Вёдра и тишина

К школе «Энергия мира» всё чаще стали приезжать не из окрестных деревень, а из города — люди в пальто с жёсткими воротниками, с часами, что тикали слишком громко, будто торопили сами себя. Они искали ответа на один и тот же вопрос: «Как перестать сгорать?»

Однажды среди них оказался молодой чиновник по имени Павел. Он говорил быстро, глотая слова, и всё время поглядывал на циферблат: у него, мол, через час важное совещание, и вообще день расписан по минутам.

Егор не стал спрашивать, зачем он пришёл. Вместо этого молча протянул ему два деревянных ведра и кивнул в сторону колодца.

— Сейчас? — удивился Павел. — Но у меня совсем нет времени…

— Вот поэтому сейчас, — спокойно ответил Егор. — Время не там, где часы. Оно там, где ты не расплескиваешь.

Павел вздохнул, взял вёдра — пока ещё пустые — и пошёл к колодцу. Первые шаги были резкими, привычными: он шагал так, будто пытался обогнать собственную тень. Пустые вёдра болтались в руках, стучали о колени, и от этого ему казалось, что он и вовсе теряет время.

У колодца он остановился, опустил ведро, услышал, как оно звякнуло о сруб, и замер. Пока вода набиралась, он смотрел, как круги расходятся по тёмной глади, и впервые за долгое время ничего не планировал наперёд.

Когда оба ведра наполнились, вода стояла в них ровно, по самый край, но не переливалась. Павел осторожно поднял их. В первый момент тяжесть показалась невыносимой — будто он нёс не воду, а все свои срочные дела разом. Он сделал шаг — и вода дрогнула, пошла рябью, чуть не выплеснулась через край.

Он замер. И снова — тишина. Только где-то далеко прокричала ворона, да скрипнула ветка. Павел выдохнул, переставил ногу, снова шагнул — теперь медленнее. Вода качнулась, но осталась внутри. Ещё шаг. Ещё. Ритм начал складываться сам собой: не тот, что подгонял, а тот, что удерживал.

С каждым шагом город, который жил в его голове — с совещаниями, сроками, звонками — становился чуть тише. Он шёл не быстро, не медленно, а так, чтобы чувствовать, как вода лежит в дереве, как она держится, как не хочет быть пролитой. И вдруг понял: спешить — значит расплескивать. Торопиться — значит терять самое главное, даже не замечая этого.

Когда он вернулся, Егор стоял у крыльца и смотрел не на вёдра, а на его лицо.

— Ну, — сказал старик, — и зачем я тебя послал за водой?

Павел хотел было привычно выпалить заготовленный ответ: мол, чтобы научиться терпению, или смирению, или ещё чему-то высокому. Но вместо этого он честно признался:

— Я не знаю… Я только понял, что если тороплюсь — теряю.

Егор улыбнулся — не широко, а так, как улыбаются, когда кто-то наконец услышал главное.

— Вот это и есть ответ, — сказал он. — Вода — это жизнь, это энергия мира. Когда ты спешишь, ты расплескиваешь её, сам того не замечая. Ты думаешь, что теряешь только капли, а теряешь целые дни. А когда идёшь в правильном темпе, ты несёшь больше, чем кажется. Не потому что быстрее, а потому что ничего не проливаешь.

Павел поставил вёдра на землю и вдруг почувствовал странную вещь: он устал, но не так, как обычно — не выжатый, а будто наполненный. Как будто вместе с водой он принёс и что-то ещё — тишину, которую редко слышал в себе.

— А если темп неправильный? — тихо спросил он. — Если я всю жизнь шёл слишком быстро?

— Тогда начни с малого, — ответил Егор. — С одного ведра. С одного шага. С одной минуты, когда ты просто смотришь, как вода лежит в дереве, и не торопишь её стать чем-то другим.

Павел кивнул. Он не знал, сможет ли теперь жить иначе. Но он знал одно: сегодня он впервые принёс воду целой.

С тех пор в школе «Энергия мира» появился негласный урок — «нести воду». Его не записывали в расписание, не ставили оценок. Но каждый, кто проходил через него, уходил чуть медленнее — и чуть полнее.

Школа говорит: не гонись за временем — оно всё равно впереди. Иди так, чтобы не расплескать себя. Потому что самое ценное — то, что ты несёшь внутри, — не видно, но без него любое ведро будет пустым.


Рецензии