Боль, сон и смерть моей души. роман

                Всем, кто борется за здоровье близких посвящается



Эта история — художественный вымысел. Обстоятельства, симптомы, методы лечения — могут не соответствовать реальности, а решения героев не являются руководством к действию.
Если вы или ваши близкие столкнулись с тяжелым недугом, за помощью необходимо обращаться в медицинские учреждения!








Я не помню взрыва. Не могу описать, что произошло, как именно это случилось. Мама утверждает, что ничего не было, но это не так. Я помню, что было сразу после взрыва, и это точно его последствия. Но еще лучше я помню, что было до. Каждую секунду, все что меня окружало — оно отпечаталось, въелось и кое-где даже прожгло так, что теперь там шрамы.

Было солнце. Яркое, холодное. Зимнее. Оно ослепляло, выжигало роговицу, высушивало до растрескивания кожу щек. Но было красиво! Солнце отражалось в окнах домов, бликовало на витринах, проносилось в потоке автомобилей и скользило по льду на тротуаре.

И были запахи: свежий — нагрянувшего мороза, резкий — выхлопов и бензина, детский — мокрых варежек, аппетитный — кофе, возбуждающий — от парфюма всех видов и аромата из магазина дорогой одежды. А еще было множество звуков, тех, что пропитывают город: шелестело, шаркало, стучало, позванивало, взвизгивало, гудело, пело и говорило тысячами тембров и акцентов.

И было ощущение жизни — и вокруг, и во мне, внутри меня. И я была: я шла, улавливала звуки, вдыхала запахи, щурилась на солнце и чуть не упала на льду. И люди рядом, и малыш в мокрых варежках, и продавец, выставивший в витрине ослепительно белую шубу, неуместную своей шестизначной ценой — все мы были.

Я шла и думала о нём, о том, что тягостное и унизительное для нас двоих положение скоро закончится, и мы будем счастливы! И о том, какой он у меня умный, сильный, терпеливый. Такой спокойный! Ведь обычно это я генератор хаоса и автор всех наших проблем, могу наделать таких глупостей, о которых потом и вспомнить стыдно. Это я следом плачу в подушку, а он спокойно обнимет меня сильными руками, прижмет к свитеру с таким родным, сокровенным запахом, и сколько я не вырываюсь, не машу кулаками или даже кусаюсь, он никогда не отпустит, пока не я успокоюсь.

И как это мне, махровой неудачнице, так повезло?! Это судьба подвела меня именно к той двери, за которой ждет счастье или я случайно присвоила его, приготовленное для кого-то более достойного — уже неважно! Сворованное или законное счастье — оно мое и его, оно наше. И теперь навсегда! Конец месяцам бесконечной тоски и страха, что будущее наше растает. Или вернется к тем, кому оно было уготовано.

В подземном переходе мои попутчики скользили на заледеневшем граните, худая грязная собачка с порванным ухом попрошайничала у киоска с пирожками; бабушка в пушистом сером платке продавала вязанные носки. И казалось, что и пирожки, и собачка, и бабушка — совсем не из настоящего времени, или может не из этого города, что возвышается неприступными небоскребами над нами. Но мне были ближе именно они, и  уютно в тоннеле перехода, где звонко щелкают каблуки по гранитной плитке и гулко стучат по металлическому листу, закрывающему какие-то секретные коммуникации; где мягко светят плафоны, припорошенные побелкой и еще не отмыты стены после недавнего ремонта.

В метро проход запрудила стайка школьников, перемазанных снегом, с мокрыми коленями и заледеневшими шапками, сплошь покрытыми снежными катышками. Строгий контролер не пускал их к турникетам — отряхивайтесь! Они смеялись и шлепали друг друга мешками со сменкой.  А в вагонах, убаюканные, покачивались в такт перестуку колес молчаливые пассажиры. Растаявший снег разливался лужицей у ног и было смешно оттого, что у каждого есть свое маленькое карманное озерцо.

А еще я помню тактильные ощущения — мне тогда казалось недостаточным просто наблюдать, ужасно хотелось почувствовать, хотя-бы кончиками пальцев, насколько холодный и жесткий снег, колючая ли шерсть вязанных носков, прохладна ли гладь стен с чуть заметным налетом пыли на котором навсегда остался след моей руки. Поручни в переходе были ледяными и гладкими, на эскалаторе — теплыми и мягкими. Воротник у девушки, стоявшей чуть ниже меня на спуске — длинной серой шерсти, ворсинки к кончику белели, колыхаясь от ветра, идущего снизу и почему-то их было ужасно жаль: такие безвольные и слабые, не могут устоять. Они нежно щекотали ладонь, а девушка ничего не замечала.

Вагон попался старый и краска на его чуть округлом боку поблекла, сумка в моих руках была прохладной, исцарапанная застежка помутнела от испарины. Согреваясь, я ощупывала плетение мохеровых нитей моего длинного шарфа, и все еще не могла поверить, что, действительно, такая счастливица — это я. Что этот день, это солнце, это волшебство, что спряталось в моей сумочке, на простом листе бумаги, что оно все происходит со мной, что оно реально.

Противная дверь в подъезд долго сопротивлялась, завывала сквозняком и отказывалась впускать внутрь. Сейчас я думаю: хорошо бы я так и не смогла ее открыть и остался бы, уцелел мой счастливый мир, может и не настоящий, но тот, который принадлежал мне, или я ему, или… какая разница! Он бы существовал! Я была бы цела! Но дверь поддалась, распахнулась резко, шарахнула по перилам пандуса и подтолкнула меня в спину.

Сигнала судьбы я не распознала, несла свое счастье, как глупая румяная баба в красном платке тащит воду в ведрах на коромысле. Я ничего не подозревала, ничего не видела в своем идиотском блаженстве. Еле попала в замок ключом, рванула дверь, стала срывать пальто, выдирая молнию, раскидала перчатки и, запнувшись одним ботинком, пошатнулась, схватилась за вешалку и утонула рукой в невообразимо мягком, теплом и белом... как на витрине…

Потом распахнулась дверь в спальню и прогремел взрыв.

Нет, не так: потом как раз пропало ощущение реальности. Воздух стал густым и статичным, хищные белые щупальца затягивали мою руку. Я смотрела, как ладонь утопает все глубже, пальцы становятся тонкими и прозрачными. Не могла оторвать взгляда или боялась увидеть, что там у него за спиной, только цеплялась за мелкие, такие пронзительные детали: какое-то кружево на полу, и смятая постель и запах… чужой, резкий, как запах хищника. И звон, который начался с пульсации в висках, потом разлился нестерпимым тревожным сигналом по всему телу и вдруг резонировал с моим сердцебиением.

  И вот тогда раздался взрыв.

Меня должно было разорвать на части, но только разворотило нутро, там, где раньше замирало слепое счастье и стучало нетерпением только что сто тридцать ударов в минуту. Я видела себя со стороны, как в замедленном кино: с широко раскинутыми в стороны руками и зияющей пустотой внутри. И звенело, звенело так, что заглушало все звуки.

Я не слышала, что он говорил. Что-то там повредилось в проекторе, и рваная пленка то прокручивалась стремительно, то замирала, или её заклинивало и повторялся один и тот же кадр: я цепляюсь прозрачной рукой за ненавистный мех, так фатально сдетонировавший только что, а он рвет его у меня из рук и разжимает мне пальцы. Я не хочу отпускать, ведь только что эта шкура от искусственного мертвого зверя разорвала мою реальность на «до» и «после», уничтожила мою жизнь, оставив только это нелепое кино. Можно ли как-то изменить, промотать назад или переиграть, можно ли что-то исправить? Вернуть назад и мороз, и запахи, и глупое мое счастье…  О, этот звон! Умоляю, выключите его!

Стена была холодной, лоб у меня — горячий. Шов на стыке обоев — как я раньше его не замечала — безобразный, неаккуратный шов. Кажется, он вырвал у меня шубу, но в ладони остался трофей. Я разжала пальцы и белый снег, переливаясь в луче издевательского солнца, игриво кружа и позванивая, посыпался на пол.

Знаете, такой стеклянный звук — я в одном телешоу видела необычное исполнение «Зимы» из «Времен года» Вивальди. Нежным прикосновением, самыми кончиками пальцев, музыканты рождали волшебную мелодию из простых бокалов для шампанского.  Ничего прекраснее я в жизни не слышала: стеклянная музыка, неземная, едва уловимая, которую чувствуешь трепещущей душой. Хрупкая как снежинка, холодная и таинственная. И в тот момент я также слышала, ощущала каждую шерстинку, сверкнувшую в воздухе, звякнувшую о кафель. Сталкиваясь с другими, такими же острыми, прозвенев вместе в последний раз, они замерли кучкой белого пепла на полу; на моей ладони сотни тончайших глубоких порезов.

Я дрожала, нет, меня трясли за плечи, но я не понимала, что говорят: проклятый звон мешал расслышать. Я оказалась в ванной. Жесткой ладонью с непривычным запахом кто-то растирал мои пылающие щеки, вода была слишком холодной, но не могла остудить их. Запах был резким, отталкивающе отвратительным духом разгоряченных тел и недавней страсти. Я вглядывалась в незнакомое лицо и мне казалось странным, что этот чужой, но до боли напоминающий кого-то, человек, вот так запросто вытирает меня полотенцем и обнимает за плечи, и дышит мне в лицо вкусом не моего поцелуя. Волна тошноты подкатила к горлу, я не в силах больше это видеть, я должна была остановить этот бред, но не умела. Не могла встать, заговорить, вдохнуть воздух, отравленный его предательством, я ничего не могла сделать.

 К счастью, он отвлекся на шум хлопающей двери. Замок в ванной был холодным и скользким подлецом, я боялась дотронуться до сверкающего как лезвие крана, до полотенец, которые только и мечтали о том, как бы содрать с меня кожу, вода не могла утопить меня. Только на холодном полу удалось замереть и окоченеть, и понять, что это все еще я, и этот звон — он во мне, и что взрыв меня убил, но оставил жить мое тело.

Мои ладони кровоточат, рассеченные до кости, кое-где в ранах застряли белые острые микролезвия. Странно, руки болят, но я не ощущаю ничего более там, в подреберье, где только что так нестерпимо сжимало сильнейшим спазмом. Словно там больше нет ничего: просто зияет рана и от холодного воздуха, задувающего в самое нутро, перебивает дыхание. Но я понимаю: где-то во мне зарождается, зреет, нарастает — там, в недобитых обломках души — пугающая своей неотвратимостью зловещая большая боль. Мне жутко, я задыхаюсь, я должна открыть дверь, выйти, но мне так страшно! Я все еще вижу омерзительно красные чужой губной помадой его губы.

Умоляю, пусть только прекратится этот звон!


                Часть 1

                Глава1

Я виновата перед тобою, малыш. Только я, это все сделала я. Как теперь жить с этим? Сможешь ли ты простить? Да разве я тогда понимала, если бы знала… Я ведь не жила, да и сейчас живу только когда ты рядом. А тогда я была раненым, побитым и выброшенным зверьком, бездомным котенком. Убогим, страшненьким. Все очень сожалели, но никто не мог приютить меня, все меня сторонились. Сейчас рана затянулась, но только снаружи, а внутри все та же звонкая пустота: моя Черная дыра, умирающая звезда, холодная и бесконечная как космос.  И ничто не может ее заполнить. Только ты. Но там все еще есть место для Него.

Я была  глупа, не подумала о тебе. Сейчас это видится немыслимым, но прежде я была жуткой эгоисткой. Жалела себя, упивалась горем. Я хотела умереть. Хотела, чтобы он умер. Не могла его видеть, боялась встретить случайно на улице. И не могла жить без него. Хоть одним пальчиком прикоснуться, только ощутить, что он есть.

В комнате оставался его запах. И рубашка с чуть протертым воротничком, такая родная, столько раз любовно стиранная, глаженная, обнятая, зацелованная. Его кружка. Старый ноут. Протертость на столе, где он водил мышкой. Диван, на котором засыпал, не дождавшись меня и плед, которым я его накрывала. Подушка, свидетельница самых интимных подробностей. Книга, которую он так и не дочитал, и сноуборд со сломанным креплением.

Его не было, но были предметы, сохранившие запах и тепло его прикосновений. Прежде нужные, забытые теперь. Я такая же вещь: и меня любили, и меня оставили, как ненужную, со сломанным механизмом внутри.
«Ты пойми, у нас с ней будет ребенок! Тебе этого не понять, ты сама дитя! А у меня будет сын!»

Так он сказал? Я мало что помню, а вот это запомнила. И как он это произнес — сколько эмоций: гордости, надежды, было в его словах: «У меня будет сын!»  Я не смогла остановить его, переполненного счастьем. Не смогла помешать. Но я не подумала тогда, ведь у меня уже была ты, моя детка. Как я могла забыть о тебе? Как я могла!

 Ася родилась раньше срока. Она не умела дышать. Ее маленькое сердечко едва билось. Она была крошечная, но мужественная девочка. Она меня не бросила, не оставила. Мы провели несколько месяцев в больнице, вернее в разных больницах, и встретились только когда обе окрепли. Нет, только я окрепла…

Мне казалось, все трудности позади — я здорова и сделаю все ради моей малышки! Но меня не простили за безрассудство, за эгоизм, покалечивший мою дочь.

Сейчас наша с Асей жизнь —  толстая медицинская карта. Сама Ася тоненькая и невесомая, как перышко, а ее история — увесистая и лохматая, с жирными пятнами на картонной обложке, разноцветными наклейками по корешку и затертой замазкой строкой «Отчество». Мы живем, почти как в старой песенке — два шага вперед, один назад, только у нас наоборот: один шаг вперед и два назад, и никак не догнать себя, прежних; я уже выбиваюсь из сил.

Кажется, совсем недавно я была счастлива: когда Ася впервые подняла свою головку и посмотрела на меня сквозь прутья кроватки, осознанно сфокусировала взгляд, узнала; или когда она смогла зацепить непослушными пальчиками игрушку. Я была уверена, у нас все в порядке, врачи ошибаются… но потом начались судороги. Каждый  страшный приступ или просто повышенная температура сваливают моего ребенка в многодневное пассивное состояние, и мы откатываемся к самому началу пути, туда, где снова должны учиться поднимать головку и брать погремушку. Только в годик мы осилили переворачивание на животик, сидеть Ася может только в кресле, обложенная подушками, стоять она не может, даже с моей помощью. Такие худенькие, слабые ножки, они не слушаются ее, они не слушаются меня, не хотят крепнуть. Ни упражнения, ни специальное высокобелковое питание, ни дорогие уколы — ничто не помогает. Иногда мне кажется, что мой ребенок тает на глазах и я только оттягиваю неизбежное мгновение, когда она, совсем обессилев, увязнет в подушках. Я не должна так думать!

Я помню, как было в первый раз, ведь это не сразу началось. Я держала мою детку, мою Асю, разрываемую огромной болью, бьющуюся в моих руках, как израненная напуганная птичка, легкая, хрупкая. Я пыталась удержать ее, успокоить, забрать боль себе, но было страшно сжать ее слишком сильно и нанести еще больший вред. Я рыдала от своей беспомощности и умоляла боль оставить моего ребенка в покое и убить меня, это я во всем виновата, за что же ее так…

Но когда Ася себя хорошо чувствует, когда приступы судорог не беспокоят — у неё очень осознанный взгляд, я всегда знала: она все понимает. И в тот день, когда мы отмечали Асино четырехлетие, вернее уже ночью, покорно ожидая приступ судорог, я вдруг услышала: «Мама! Ася пить!» — и плакала от счастья, а Ася не понимала, почему мама не несет ей водичку.

Я виновата перед тобою, малыш! 

Я встретила тебя в метро. Ты ехал один. На тебе новая куртка, но старый шарф. Опять без перчаток — руки покраснели, кожа будет шелушиться… Ты теперь стрижешь волосы короче, я вижу седину на висках. На лице еще не смылся загар с лета, или в Альпах катался? Сегодня не брился, я помню, какая смешная у тебя щетина, ты щекотал мои щеки. Все еще родной, мой. Мои любимые морщинки у глаз и вот эти, необыкновенно притягательные складочки около губ, знаю, какими они могут быть нежными, не могу оторвать от них взгляда.

Внутри очень больно и саднит горло, только бы не закричать. Я вцепилась в поручень, мне кажется, я могла бы его вытащить, вырвать из основания, из этого вагона. За моим перекошенным отражением метались толстые провода, безобразная пыльная тьма. Мне безумно хотелось услышать твой голос — вот бы зазвонил телефон… Но ты стоял и отбивал неизвестный ритм по ручке портфеля. И молчал. Ты не смотрел на меня.

А я не чувствовала слёз, но, кажется, весь вагон уже осуждал меня, и пожилой мужчина протянул мне бумажный носовой платок. А я не понимала, зачем, мои глаза широко открыты, а мужчина вытирал мои щеки и что-то говорил, говорил, зачем это? Вагоны неслись, гудели, взвизгивали на поворотах, сзади убегала в сторону и вновь появлялась змея уходящего в бесконечность состава. Колеса стучали, стучали, изнутри мне в виски, больно, больно, обернись! Это я, посмотри на меня! Я еще жива, наш ребенок — она еще жива, мы есть! Я мычала, мотала головой, они думали, у меня припадок, а я просто не могла тебя остановить.

Ты вышел, не оборачиваясь, на остановке, уже проваливаясь в темноту обморока, я отказывалась отпустить. Ты узнал меня в зазеркалье стремительно прибывающей станции метро ВДНХ.

                Глава2

Знаете, ко мне приходят прекрасные сны. В последнее время это бывает чрезвычайно редко, ведь обычно я просто проваливаюсь в странное небытие, почти обморок, без сновидений. Кажется, это длится лишь мгновение и, совершенно точно, не приносит ни облегчения, ни ощущения отдыха: это просто густая туча из вялых мыслей, куда я падаю, барахтаюсь там; после она выплевывает меня, как инородное тело.

На пороге этого недосна я в плену, как меж двух однополярных магнитов — невидимое нечто отталкивает и притягивает одновременно, оно округлое на ощупь и страшно-бестелесное. Плотное, тяжелое, но обманчиво-невесомое внешне.  Там мало кислорода и постоянно чувствуешь скольжение сухой  поверхности по своему усталому телу. Ужасное ощущение — оно то придавливает и не отпускает, то соскальзывает, и тут же плавно, но неотвратимо, наваливается с удвоенной силой. И невозможно вырваться. Именно это ощущение: невозможности, какой-то невыносимой неуютности, тяжело терпеть, хочется передернуться, сбросить, но оно давит. Мягко, округло, убийственно настырно.

Изредка, в нечастые счастливые ночи тот, кто учит и наказывает меня, отпускает хватку, тогда мне удается заснуть полноценно. И я вижу сны. Они бывают неожиданным и приятным сюрпризом, как подарок на Новый год в детстве. Во сне мир кажется удивительно прекрасным, там все просто и понятно, происходит само собой и не нужно прилагать никаких усилий.

 Во сне я сильная, уверенная, веселая. Я плаваю в безграничном теплом море, бездельничаю или отрываюсь на полную катушку. Я путешествую. Хожу в театр, гуляю по вечернему Питеру или лежу в шезлонге у бассейна на Бора-Бора. Во сне у меня есть подруги, есть завистницы, мужчина или даже много мужчин. Там я не сдерживаю эмоции, могу быть эгоисткой, даже стервой. Я скандалю, ссорюсь, участвую в каких-то интригах. Красавчик-официант подливает шампанское из обернутой в салфетку бутылки. Я слушаю музыку в наушниках во время массажа в спа-салоне или болтаю с подругами, отмокая в теплом джакузи на крыше небоскреба с видом на садящееся в океан солнце. Во сне у меня есть интересная работа — встречи, переговоры, стильный офис. Есть клиенты, коллеги и красивый босс.

Во сне я живу. До следующего сигнала будильника — каждые два часа нужно переворачивать Асю. Она не может дышать, у нее заложен нос, она этого не чувствует и не понимает: тихо задыхается во сне. Я не могу уловить движения ее тонких ребрышек под легкой пижамой. Я хватаю ее, Ася кашляет, она дышит. Моя детка вся мокрая, нужно переодеть, собрать растрепавшиеся волосики, знаете, у нее волосы… его волосы — вьющиеся и сияющие, как спелая пшеница на солнце.
Ася даже не проснулась, и я могу поспать мои следующие два часа. Как я хочу спать, как я боюсь спать — потерять контроль, пропустить приступ или не заметить, как Ася раскроется и замерзнет. Спать… Такое сладкое слово, не замечали? Такое уютное и теплое — спать…

В детстве меня интересовало, почему слова звучат именно так и что было первым: ощущение холода или слово «холод» с безапелляционно-грубым «Х», глупыми и удивленными «О» и жестким «Д» на конце, как примерзшие к металлу пальцы. Или вот то самое слово «спать» — моё любимое. Сладкое, хоть и короткое, но на последнем мягком слоге уже зеваешь. Короткое, но произносится длинно-длинно, потягиваясь, предвкушая волшебную негу, такую уютную: спа-а-ать… И «осень» —  как «тень», в которой исчезают краски лета, а «весна» как «песня». Слово «лето» — теплое, а «огонь» — в нем чувствуется мощная стихия: сейчас вырвется из рук мальчишки красный исполин с холста Петрова-Водкина и прожжет лист, если написать это короткое слово крупно. А вот зима на самом деле должна называться по-другому, не подходит слово, наверное древние наши предки, как и медведя, боялись называть её вслух, чтобы не накликать лютую.

Или вот мама сказала: «Забудь его!». За-будь. Как это? Он будет, как я его «за-буду»? Куда я его дену, он отпечатался во мне, внутри, везде, больно-больно саднят раны там, где я пыталась вырвать его из себя, где вывороченная взрывом плоть застыла как есть, с его отпечатками. И вот я с дырой внутри, но все равно с ним. Навсегда с ним. Невыносимо. Вы когда-нибудь замечали, какое это тяжелое слово? Не-вы-но-си-мо. Его и произнести-то сложно.

Даже не поняла, когда отключилась, кажется, уже пора подниматься, в осенней тьме так сложно распознать рассвет. Меня немного трясет, подскочила слишком резко, но я не могу позволить себе нежиться на солнышке, у нас тут осень вообще-то, почти закончились продукты, лекарство, срок действия рецепта и, самое главное, деньги. И я должна придумать, как быть со всем этим, мы с Асей пытаемся выжить.

Сегодня была хорошая ночь, Ася безмятежно спала рядом со мной, за барьером из свернутого в рулон одеяла. Приступ приходит всегда неожиданно, поэтому я просыпаюсь рано, важно успеть поймать первые мгновения, перевернуть Асю, чтобы она не подавилась, не задохнулась.  Это всегда происходит под утро, я не знаю, в чем причина, но всегда рано. Я боюсь наступления утра.

Скоро придет мама и нужно будет бежать на работу. Я должна попытаться взбодрить себя чашкой кофе и постараться поесть. Впереди целый день, нельзя подходить к клиентам с дрожащими руками, я обязана быть веселой, бодрой и общительной. Разве кого-нибудь интересует, как мне это дается?

Кофейник уже гудел, готовый выплеснуть бодрящую жидкость, но в это мгновение я услышала из комнаты нежное: «Мамочка!», только на мгновенье отвела от него взгляд и, конечно, последовало шипенье, запах горелой гущи…

—  Опять! — засмеялась Ася и я вновь поразилась тому, как в этом маленьком и слабом существе еще есть силы на веселье.

Я схватила ее на руки вместе с одеялом, закутала худенькие ножки, длинненькие и такие бесполезные, прижала Асю к себе, и мы вместе завтракали: я пила оставшийся кофе и кормила дочь кашей, а она открывала ротик и каждый раз на лбу и шее у Аси загорались ярче голубые сосудики под тоненькой белой кожицей. Она такая хрупкая, такая уязвимая, моя детка — словно ангел из салфетки, я вырезала таких в детстве, а тётя ругала, что я все время таскаю салфетки для своих игр.

Легкий хруст открывающегося замка — мама потихоньку протиснулась в слегка приоткрытую дверь, то ли боялась впустить слишком свежий воздух в наше жилище, то ли опасалась выпустить  неожиданное утреннее счастье. Мамино лицо, испуганное и осунувшееся, словно она и не ожидала ничего хорошего, вдруг просветлело, когда она увидела, что мы завтракаем, и Ася сама держит в ручке печенье и крутит головой, щекоча меня своими тонюсенькими косичками.

— И чего вы тут расселись? — нарочито сердито воскликнула мама, забрала  Асю и подтолкнула меня к ванной.

— У тебя всего четыре часа, поторопись!

— Мамуля, спасибо тебе, дорогая! Я успею — у меня только два клиента, потом я заеду к Николаю Ивановичу за рукописью и успею вернуться к двенадцати! Если опоздаю — отнеси Асю к соседке, она побудет с ней до моего возвращения!

Я бежала мимо еще сонных домов, наслаждаясь первым легким морозцем и тишиной, обгоняла унылых утренних школьников, сонных, безмерно печальных, но покорных, несущих тяжелую свою ношу в заплечных рюкзачках, пинающих украдкой отпущенные на длинный шнурок мешочки с Фиксиками снаружи и сменкой внутри. Сердце сжималось от жалости к ним, маленьким, бледным.

Ася не пойдет в школу, я уже понимаю,  этого не случится. Ей уже шесть, она только-только начала говорить короткими предложениями. Ах, как я была бы счастлива нести ее рюкзак! Какой бы я ей купила? Розовый? Или, может, серебряный, как вот у той девочки? Но Ася не пойдет в школу. Не буду думать об этом, я не могу прийти в салон заплаканной, и так достаточно страшно выгляжу, клиентов распугаю.

А потом я решила срезать путь — не знаю, зачем, просто свернула с дороги в тень старых тополей — много раз обрубленных, но все равно упрямо отращивающих несуразные свои ветви. Скоро их вновь отпилят жестокие представители ГБУ Жилищник. И  тогда я уловила тот самый аромат. Из детства — я прекрасно его помню: сочетание легкого цитрусового и сдобного, кажется, я даже ощущаю этот вкус — песочно-рассыпчатый и сливочный. Потом идет прохладная лимонная прослойка и сверху нежное, тающее на языке, суфле или крем, который слизываешь сначала, хоть взрослые и не одобряют, но не можешь удержаться, потому что это самая вкусная часть, самая вожделенная. Как я могла забыть про эти пирожные — надо купить Асе, ей понравится!

— Мам, помнишь лимонные пирожные, я любила в детстве? Там открылась кондитерская, меня прямо пригвоздило к месту — такой знакомый запах, только и думала о том, что зайду и куплю нам к чаю! Боялась, вдруг, пока я работаю и навещаю Николая Ивановича, их разберут! Ася! Мама пирожное купила — будем пировать!

— Какие еще пирожные? Что ты несешь? Ты с ума сошла — тратить деньги на сладости? Когда ты повзрослеешь, господи, Варя!

— Мам, ну иногда ведь можно устроить праздник!

— С чего это вдруг?

— Ну есть повод: Николай Иванович мне заплатил!

— Чем? Опять кабачками? Прекратила бы ты уже батрачить на него, у тебя что, много времени свободного?

— Да нет, вполне реальными деньгами заплатил — смотри, десять тысяч! Вот я и решила отпраздновать, раз теперь богачка —  купила те самые пирожные, которые…
— Которые это «те самые»?

— Ну мы ели… помнишь? Ты, наверное, покупала… там… тогда… раньше…
Я уже не была столь уверена в своих словах, смотрела на неуместную в убогой обстановке моей комнаты нарядную коробочку.

 — Лимонные…

— Кто покупал? На какие средства? Да и откуда в Нелидово лимонные пирожные?

— Ну посмотри — вот, такие… — я приподняла крышку, вот они, целых два — два  высоких пика, коричневой спиралькой упирающиеся в картон — слизнуть сладкий след. И песочная юбочка корзиночки под ним, и кружевная салфеточка, чтобы удобнее доставать. Нам с мамой одно пополам и целое пирожное Асе, за четыре приема, наверное, только и осилит.

— В первый раз такие вижу! — отрезала мама.

Я закусила губу. Пирожных сразу расхотелось. Я знаю их вкус, и запах тот самый. Я не могла ошибиться. Или придумать.  Запах и вкус разве можно придумать? И воздушную мякоть меренги — я вспомнила как она называется — меренга, тающая на языке, прилипающая к губам и пальцам — тягучая липкая меренга, с плотной глянцевой корочкой.

Я чувствовала себя обманутой, всё вокруг — ложь. Моя жизнь, мое прошлое, лучшие моменты — этого не было. Я лгунья. Я придумываю с детства, сколько себя помню, наверное, как научилась говорить. Моя ложь витиевата и нетривиальна, иногда парадоксальна, но изысканна. Изощренное, богатое мелкими деталями — абсолютное вранье.

Я придумываю мастерски,  идеально помню легенду, она  рождается, живет во мне без моего ведома, сама по себе. Фантазия моя безгранична. Начав, я уже не могу остановиться,  выдумка обрастает подробностями, кучей правдоподобных пояснений, я могу фантазировать часами, если меня не прервать. А даже если и попытаться меня заткнуть — буду думать об этом, рассказывать, даже если не найду слушателей, я буду видеть это во сне и потом стану пересказывать эти сны и так до бесконечности. Не знаю, откуда берутся все эти истории, события, отдельные «воспоминания», я не замечаю их пока они не выльются, случайно, вот как сегодня — от малейшего едва уловимого триггера: запаха, звука, иногда тактильного ощущения, или знакомого слова… я должна проверить…

— Я их ела в детстве, пирожные с меренгой…

— С чем? Это что такое? — мама, обычно, злится сразу, стоит мне только начать. — Варя, я понимаю, тебе не легко, но умоляю — только не это! Ведь тебе уже не десять лет, прекрати!

Десять лет… Меня обещали отвезти в парк развлечений, а повезли куда-то за город. За окном машины мелькали сосны, дорога поднималась и опускалась, как волна, потом лес расступился и открыл ярко-зеленые холмы, перерезанные белыми черточками ограждений. А за ними были кони — целое стадо, табун вернее. Роскошных черных коней. И мой маленький пони вмиг показался убогим Коньком-горбунком, и я не хотела больше его видеть, все не могла потом забыть лоснящуюся черную шерсть, такую теплую под моими пальцами, как раздувались ноздри и сверкал озорной глаз, высоко-высоко надо мной.

Я помотала головой, пытаясь отогнать приятное видение — я помню, почему это происходит, мне все объяснили. Ну мне много раз объясняли, всегда с разными последствиями, но потом я и сама поняла: я должна прекратить замещать выдумкой свои проблемы. Да, я это помню. Помнит ли это табун черных лошадей? И девочка, немного уставшая от напряжения, ведь она впервые скакала верхом на таком большом коне; девочка, потребовавшая вместо обеда любимое пирожное. Ведь сегодня день рождения и можно все!

Кстати, у меня день рождения зимой, нестыковочка…



                Глава 3

Мама ушла к врачу — все еще злая на меня, толком не поговорили, спешит. Ну и ладно, работы много: материала Николай Иванович собрал — целый ворох. Часть, что распечатано, есть на флешке, но достаточно и просто написанного от руки. Почерк у него, как у Ленина, это он сам так говорит в шутку. Я пообещала, что за неделю управлюсь, но, боюсь, погорячилась. Тут головоломка будет еще та, и без глубокого анализа понятно — записи разрозненны, их мало просто перепечатать, сначала разобраться придется.

Зато Николай Иванович угостил яблоками, Ася антоновку есть не станет, кислые не любит, очень смешно нос морщит и закрывает ротик ручками: «Иииии! Киииисло!» Но можно потушить яблоки с сахаром — и в блинчики. Блинчики Ася обожает. Ей даже больше нравится, как я их пеку, есть она может и не станет, откусит разок и все, может даже не прожевать, но наблюдать за процессом готовки Ася любит. Ее завораживает волшебство: как из невзрачной бесцветной и безвкусной жидкости получается румяный и ароматный блинчик. И обязательно чтобы с дырочками и жесткой корочкой по краям! Ася, сосредоточенно прицелившись, берет помазок, зажав между негнущимся большим пальцем и кистью, и обмакивает его в плошку с желтой лужицей на дне. Это тётя учила смазывать блинчики сливочным маслом, и хоть мама не одобряет такого расточительства, но на несколько блинчиков не так уж много уходит.

Сегодня хороший день — Ася пообедала: попила бульона с макарошками, полизала пирожное и сейчас смотрит кино. Не знаю, понимает ли она что-то в сюжете, но уже второй раз просит этот фильм. Я разбираю рукописи — пытаюсь составить хронологию событий, но постоянно теряю нить повествования. Вернее, это не я теряю, это Николай Иванович имеет обыкновение перескакивать с одного предмета на другой. Вроде речь идет о современности, но все время аналогии из истории. Сокращений много, сносок, некоторые мысли не завершены — нужно пометить, пусть поищет у себя — может есть нужные записи еще где-то.

Составила приблизительно с десяток листов — вроде все логично получается, можно перепечатывать. Глаза уже не видят ничего, освещение бы ярче, но Ася заснула, не стану будить ее светом, закрою ноут. Немного отдохну, пять минут, только прикрою глаза…

Море было роскошным — колыхалось игриво в предзакатном свете, легкая рябь, казалось, выходила из-под кисти Моне — смелыми мазками самых неожиданных оттенков, от желтого до сиреневого. Солнце еще не спряталось за аркой скалы и слепило глаза, но невозможно было оторваться от радостных бликов, которые еще немного поиграют на маслянистой поверхности холста и пропадут в сумерках. Губы немного соленые, я не удержалась и нырнула, не обращая внимания на макияж, главное не тереть потом глаза, даже не из-за косметики, из-за соли. Волосы уже почти высохли и стали жесткими, приходится все время поправлять пряди, падающие на глаза — может, отрезать покороче? 

Легкая усталость — я много сегодня проплыла, совершенно не хочется выходить на сушу. Еще больше не хочется возвращаться домой — придется ехать в офис, понаписали кучу сообщений — не смотрела, неинтересно, сами пусть справляются. Просто катастрофически не хочется на работу, нужно придумать что-то, хотя отец однозначно выразился — это последний раз, когда он меня куда-то пристроил.
Эх, надо было накопить чуток, не транжирить все, что дают, а сливать потихонечку на депозит. Можно было бы продержаться какое-то время. А потом — мало ли что будет потом, как-нибудь устроимся. Ну не бросит же дочь единственную, отец только кричать горазд, насквозь его вижу — никуда он не денется. Но воспитательный процесс изобразит, это весьма утомительно.

Вода теплая-теплая, папа не любит купаться в такой, говорит, как клёцка в супе, а я люблю. Волны вязкие и плещутся с невозможно приятным звуком: флип, флип. Руку поднимаешь — нехотя стекает по коже, соскальзывает как прозрачная ткань. Я заплыла далеко. Давид отчаянно машет с берега, не буду возвращаться, пусть понервничает. Он боится заплывать на глубину, уже утомил меня за прошедшую неделю в своих натужных попытках угодить, противный и волосатый, а еще трус. Вернемся — прогоню его, и пусть мне кто-нибудь только возразит! Может, перекраситься? В пепельно-серый. Мне кажется, будет более удачный, чем платиновый блонд, все же не мой цвет. 

Хочется есть, мидий очень хочется — прямо тут, в кафе на берегу, где толпа туристов. В эмалированной кастрюльке. И холодный брют, самый сухой, чтобы аж до мурашек. Люблю холодный и бокал чтобы тонкого стекла — дольше держит испарину… Пусть Давид злится, что пропадает заказанный столик в ресторане, городок прекрасен своими домашними кафешками на маленькой улочке вдоль пляжа. Чайки лопнут от злости, пытаясь своровать еду сквозь стекло, дуры. Заплыву за выступ скалы и вылезу там — я знаю тропинку между камней, которой пользуются сборщики мидий. Интересно, пепельно-серый старит? Нужно посоветоваться с Владиком, что скажет. Ветер освежает, возможно, я немного подгорела сегодня на солнце, крем уже давно смылся в соленой воде. И волны, легкие, едва заметные, приятно покачивают и уносят меня все дальше от пляжа. Я бы вернулась, но они так приятно убаюкивают… Закрою глаза и флип, флип…

Я не сразу проснулась. Сначала почувствовала, что онемела рука, потом, что замерзла, чуть позже — что уже совсем темно. Испугалась, вскочила — стало еще темнее и тошнота подступила к горлу. И дрожь, такая неприятная глубокая дрожь, рождающаяся где-то внутри, в животе, словно мой организм отказывался функционировать и требовал вернуть его в состояние полного покоя. Я немного пришла в себя — спала всего сорок минут, уф. Ася, правда, проснулась. Лежит, чем-то там играет потихоньку и мурлычет песенку. Пора процедуры проводить!

— Асик, что же ты меня не будишь? Мы с тобой столько всего сделать должны!


— Блинчики…. — мечтательно протянула дочь.

— И блинчики тоже, но сначала не совсем приятное.

— Уууу!

— Пожалуйста, не хнычь, ты же знаешь, что надо. Сейчас мама все приготовит и быстренько все сделает. А потом блинчики!

Ася все-таки поплакала немного, чувствую себя настоящим садистом, но деваться некуда. Процедуры ей помогают, и уколы, хоть и болезненные, хоть и дрожат у меня руки, каждый раз приходится себя уговаривать, а уж если она всхлипнет, то слабость накатывает, как бы в обморок самой не упасть. Но мы справились, сейчас, приду в себя минутку, пойду яблоки резать. Не знаю, какие мидии  на вкус, но блинчики с яблоками точно лучше!

Почему во сне мне хотелось мидий? Я попыталась представить их вкус, какой он? Соленый или пресный? Может, острый? Не знаю, может мидии сладковатые — с них станется, выглядят они крайне неаппетитно. Скорее и на вкус не очень, а все их едят, чтобы сказаться гурманами. Вот вкус брюта я знаю, и удивительно что мне его захотелось! Гадость жуткая — это Он пытался привить мне привычку к «хорошему алкоголю», но я предпочитаю полусладкое. А мидии…  может они и не существуют на самом деле, в моей жизни их точно нет, только во сне.

Мои сны меня удивляют, вернее даже пугают. Я так и не разобралась, что первично: сны или фантазии, но иногда мне кажется, что это одно и то же. Иногда я вижу сны во сне, иногда наяву, как-то так. Или иногда я фантазирую наяву, иногда — во сне. Это вернее.

В детстве я все считала реальностью, это была часть моей жизни, ее лучшая сторона, но никто мне не верил и это доставляло множество проблем. Тетя пыталась водить меня по специалистам, потом они пришли к какому-то объяснению или диагнозу, убедили меня не фантазировать, не рассказывать небылицы и не настаивать на их правдоподобии, а сон отделять от реальности, на том все и закончилось.
Сейчас я редко вижу сны, но не могу не осознавать — с ними что-то не так. Я множество литературы на эту тему изучила, но мои сновидения не попадают ни под одну категорию. Понимаете, они очень логичны с одной стороны, а с другой никак не могут быть попытками моего мозга обработать полученную в действительности информацию — чаще это вымысел в чистом виде без всякой аналогии с реальностью.
Некоторые сюжеты напоминают клише из жизни «золотой молодежи»: например, как я веселюсь в баре (никогда не была), танцую в клубе (танцевать вообще не приходилось ни разу после школьных дискотек), иногда мне снятся необыкновенно красивые любовные сцены, или как я еду в роскошном кабриолете вместе с невообразимо харизматичным смуглым полубогом или даже сама веду автомобиль. Не только верчу руль, но и нажимаю педали и даже настраиваю круиз-контроль — это все наверняка из фильмов и женских романов, что я пересмотрела и перечитала в юности, там таких штампов предостаточно. Впитала на подсознательном уровне, а теперь выдаю в виде живых образов и сюжетов, очень правдоподобно. Допустим.
Но вот что странно: мне никогда не снится ничего из моей реальной жизни: ни моя квартира, ни работа, ни институт. Не снится мама, не снится Ася. Он не снится. Никогда. Какие-то другие люди, их внешность мне незнакома, проснувшись, правда, я не очень их помню, вернее совсем не помню, в реальной жизни мы точно не встречались.

Мои сны — какой-то отдельный мир, куда я попадаю, и я там другая: мыслю, чувствую, думаю — не так как обычно. Там я отдыхаю, там мне легко. Там я бы хотела остаться навсегда.

Возможно, это нормально, и другие люди также видят полностью вымышленный мир в своих сновидениях  — мама вот рассказывала, что во сне ей очень важно было спеть какую-то оперу, она только об этом и думала, но никто не хотел ее слушать. И тогда она просто спела, на улице, среди прохожих, а проснувшись еще мычала, конечно, не арию, что-то жутко немелодичное. На самом деле петь она не умеет, хоть и любит, но точно не классику.

Вот и мои сны со мной не связаны никак. Но они просто волшебные… в них я всегда узнаю что-то новое, со мной происходят невероятные вещи, такие, о которых я даже и не мечтала. Потому что не подозревала об их существовании. Недавно мне снилось: я несусь с горы, взбивая снег, на лыжах. У Него был сноуборд, но он никогда не брал меня с собой, у них там своя, сложившаяся компания. Жена каталась с ним. Не я.

А еще бывает во сне, я работаю над какими-то чертежами, ссорюсь с папой (которого у меня никогда не было) или отрываюсь с подругами в аутлете (вот откуда я знаю это слово?). Это ведь не мой мир, не моя жизнь и не трансформация моих мыслей или чувств. Это какая-то отдельная реальность, вот именно реальность, очень правдоподобная. Иногда даже, проснувшись, я не понимаю, что уже не сплю, мне нужно время, чтобы вспомнить, кто я и где.

Самое ужасное — мне очень дороги мои сны, кажется, что только в них я и живу, а все, что происходит после пробуждения — страшный бред, ночной кошмар, от которого никак не избавиться.

Мои сны всегда счастливые, я в них легкая, успешная, беззаботная. Богатая! Это мечта, тайная и неосуществимая, моя отдушина, мое спасение. Я никому и ни за что не отдам мои сны. Можете считать, что это следствие детских психотравм и результат замещения болезненных воспоминаний вымышленными, плод моего слишком богатого воображения или даже симптом шизоидных отклонений — мне все равно. Я бы не справилась тогда, после взрыва, да и сейчас тоже, не смирилась бы с непривлекательной реальностью, если бы не могла хоть иногда, хоть на несколько часов, уйти в прекрасные сновидения. В беззаботный мир, вращающийся вокруг только моей оси.


                Глава 4


Яблоки, конечно, подгорели, покуда я мысленно разглагольствовала. Ася капризничает, она устала, я спешу с блинчиками — сделаю ей пару штук, накормлю, остальное потом допеку. После ужина, в который Ася ничего не съела, только выпила молока, дочь нужно искупать, потом высушить волосики и заплести косички — она уже спит у меня на руках, даже не стала спорить из-за пижамы: любимую, уютную, как она говорит, отправили в стирку. Нужно найти в себе силы и набрать хоть пару страниц текста. Потом я вспомнила, что забыла поесть — порубленные в мелкие кусочки Асины блинчики, толстенный почти омлет (вылила для оперативности все тесто на сковородку) и полплошки пригоревших яблок — роскошный ужин! Так наелась, что пирожное пока не буду — завтра угощу маму, она же должна когда-то остыть.

А потом столь удачный день внезапно испортился: у Аси поднялась температура. Ее тошнило, и я никак не могла влить в нее хоть пол-ложки жаропонижающего, пришлось делать укол. Детка слабо сопротивлялась, только постанывала жалобно, немного хриплым голосом, она совсем не могла дышать, капли не помогали, я схватила ее в охапку, мы сидели в ванной над струей горячей воды, слабые и призрачные в клубах пара, я вытирала Асе мокрый лоб (температура спадала) и пыталась стянуть с нее перепачканную пижаму.

Под утро Асе стало лучше, она спала у меня на руках, я не могла сдержать слез, в очередной раз приняв урок: неизбежно, за каждое радостное или просто светлое мгновение, мы расплачиваемся сполна, в двукратном размере и нет на свете такого человека, кто бы объяснил мне, за что нам с Асей все это, в чем и перед кем мы провинились. Сквозь неплотно запахнутые занавески, потерявшие свой изначальный цвет от долгой службы, в комнату прокрадывалось солнце. Оно беспощадно освещало убогую обстановку, и скопившуюся на полке пыль, и драные обои, которые я регулярно подклеиваю, но они отходят от стены вместе с целыми кусками штукатурки, и зловещую черную россыпь плесени в углу там, где весной обязательно будет протекать с крыши. Надо радоваться, что хотя бы такое жилье у нас есть — эта маленькая квартирка в двухэтажном бараке, что стыдливо прячется за высокими соснами. Отсюда до центра Москвы сорок минут на автобусе, а кажется, что до цивилизации далеко, как до космоса.

Я переложила Асю на кровать и укрыла плотнее, задерну занавеску, малышка должна еще поспать, а мне нужно проверить почту — нет ли ответа на мое обращение в благотворительный фонд.

Письмо было. Мне страшно его открывать, у меня дрожат руки, я просыпала кофе на плиту. Газ вспыхнул ярче и уничтожил ценные четверть-ложки порошка. Эх, маловато осталось от роскошного подарка Николая Ивановича, на донышке банки. Я выскребала кусочками хлеба остатки вчерашнего масла из плошки, запивала горячим, но жидким напитком и не могла отвести взгляда от единственной важной строки среди издевательски-бесполезных рекламных рассылок. Пальцы не слушались, я прицелилась курсором мышки к многообещающей строчке, затухающей на многозначительной фразе «В ответ на ваше обращение…», курсор дрожал, ставшая тугой кнопка мыши никак не хотела нажиматься. Письмо все же открылось, я не сразу сообразила, куда смотреть — там было очень много текста, это обнадеживало, ведь никто не станет писать такой многословный отказ. Слезы застилали глаза, я ничего не понимала: «список документов для включения вашего ребенка в программу помощи и открытия сбора средств»… боже… вот так список…

Ну вот и все. Ничего не получится — что теперь делать? Я никогда не соберу все документы, не добуду нужную справку о  доходах несуществующей семьи, мой ребенок не сможет пройти лечение по их замечательной программе… Я опять тебя подвела, мой малыш!

Ася спит на нашем диване, ее сон крепок — новое лекарство, которое так удачно борется с Асиной эпилепсией, очень сильно сонливое. Приступы судорог стали заметно реже, но Ася все время хочет спать, у нас практически не остается времени на занятия, а ведь она и так развивается слишком медленно… Я пыталась отменить препарат — больше так делать не буду — получили сполна. Адские две недели в больнице, да не в Москве, Асе пришлось вынести бесполезное обследование, новые препараты, которые назначили, кажется, просто чтобы обозначить факт лечения, большая часть из них не подошла — Асе стало еще хуже.

И вот это постоянное: «А что вы хотели, мамочка? С вашими диагнозами? Вы на что надеетесь?». Я надеюсь, что моему ребенку станет лучше, что я не увижу больше, как она плачет с широко открытыми глазами, ничего не понимая, не в силах произнести ни звука, когда мощная судорога ломает ее маленькое хрупкое тельце. И как моя дочь после этого молчит — неделю, две, словно отказывается коммуницировать с миром, который к ней так жесток. А затем мы начинаем всё заново — учимся держать голову, вспоминаем, как жевать и глотать, пытаемся произнести «мама» и даже не пробуем поймать равновесие, чтобы устоять на ногах хоть несколько секунд. Мы пока пытаемся разогнуть пальцы, чтобы взять ложку.

Ася смотрит на меня серьезно, терпеливо и обреченно берет ложку скрюченными пальчиками, роняет, подцепляет опять, ее упорству можно позавидовать. Я вот не такая: чувствую, уже на пределе, мне все сложнее дается выход из ямы. Возможно, если бы мне удалось поспать, отдохнуть как следует, я бы осилила очередную неудачу. Но об этом нельзя думать, нельзя себя жалеть — Асе сложнее, она маленький ребенок, она ни в чем не виновата. Это я виновата, вот и приходится терпеть.


                Глава 5

Еще совсем недавно я смотрела на мир совершенно иными глазами, была абсолютно позитивным человеком. Знаете, что меня больше всего в себе той поражало, а порой и раздражало? Мой беспочвенный оптимизм, граничащий с дебилизмом. Я всё время чего-то ждала, верила в какую-нибудь магию, в волшебника, который вдруг явится и взмахом волшебной палочки решит все мои проблемы. В вертолете и с мороженым, да, именно он!

Я жила в предвкушении чуда, оно вроде вот-вот появится, совсем немного подождать. Сегодня солнечный день — разве это не признак того, что уже близко весна? Еще только декабрь? Какая жалость… Ася улыбнулась утром — о, это значит, сегодня она будет бодрой и веселой, и обязательно наступит прогресс, моя детка вдруг встанет и побежит — и вечером, укладывая спать уставшую от элементарного, от купания, например, слабую мою дочку, я отказывалась верить, что мы не продвинулись ни на шаг, ничего не изменилось, а наоборот: Асе стало так тяжело глотать, что она почти ничего не ела…

Я ждала, что в один прекрасный день Он окажется на моем пороге, правда, не представляла, смогу ли я забыть ту боль, которую он причинил мне? Я верила, что изобретут чудодейственные препараты для Аси, не подумав, что у меня не хватит денег чтобы их купить; мечтала, что мы поедем на море, все вместе — с Асей и мамой, даже не осознавая, что мой ребенок не выдержит такой поездки. И я была совершенно убеждена что Николай Иванович получит Нобелевскую премию! А еще: что Загорянка станет частью Москвы, и мы сможем лечиться в лучших клиниках столицы, наш дом переселят в соседнюю многоэтажку, и по утрам я пила бы кофе на застекленном от пола до потолка балконе, под щебетание птиц в близких кронах сосен. Да, я верила в эту чушь.

Мой мозг был совершенно неадекватен, он и сейчас не может смириться с реальностью, не принимает ее. Я все еще мечтаю, уже не так безапелляционно, непрерывно и наивно, но все еще верю в лучшее. Не может быть такого, что нам все это недоступно: здоровье, счастье, элементарный комфорт и пирожные, пусть и не из детства, но не так чтобы потом неделю сожалеть о непомерной расточительности.
Ведь если в снах такое возможно: беззаботное счастье с безоговорочным удовлетворением всех моих прихотей, с исполнением самых смелых и неиссякающих желаний, пусть странных, пусть мелочных — но ведь все получается! Почему в реальности нельзя? Я не стала бы желать уик-енда в Риме или шмотку от модного дизайнера, я бы попросила лишь здоровья моей дочурке, только одно желание, только оно. Не может быть иначе — ну ничем мы не провинились перед Богом, Ася точно, значит и не за что ее наказывать. И, втайне от себя самой я верю, так и будет.
Хотя, я вру, опять. Все не так на самом деле — прежде верила и это было счастье. Сейчас я понимаю,  как и мои сны, мой дебильный оптимизм, меня спасал. Раньше. Я держалась за него, или он держал меня на поверхности, не знаю, но подозреваю, что уже из последних сил. И теперь я больше всего на свете боюсь, что спасительная вера в лучшее иссякнет, ведь, кажется, я уже ее теряю, а вдруг это не временное явление от усталости? Вдруг я снова провалюсь в затягивающую пустотой убийственную воронку, из которой  с трудом выкарабкалась тогда, после взрыва. Спасибо маме, если бы она не вернулась внезапно из своей командировки длинною в 13 лет, то... я могла исчезнуть, и не одна — с Асей. Ее бы не было!

Я лежала на полу в комнате — не могла дотронуться до той самой кровати, не то чтобы лечь в нее, прокаженную предательством.  Потолок опускался все ниже и ниже, я уже чувствовала его тяжесть. Изнуряющий звон в моей голове то затихал и становился глухим, то взвинчивался с неимоверной силой и разрывал один за другим сосуды, уже не несущие кислород в обескровленный мозг, бесполезный как застывший холодец, не имеющий ни единой мысли, не ощущающий ни одной эмоции. Болели все-все мышцы, меня расплющивало, тяжесть — во всем теле, уже обездвиженном и холодном. А потолок, серый, с углами уходящими в никуда, в темноту, он давил и давил, и хотелось передернуться, но вырваться, кричать, сопротивляться я не могла. Пусть раздавит, потому что ждать было не-вы-но-си-мо.

Так вот, мой оптимизм. Я чувствую, и это пугает: он уже не мой. Он какой-то искусственный, натужный, неестественный, словно и его я нафантазировала, даже здесь вру. Самой себе. Он и раньше был признаком моей необыкновенной глупости и недалёкости, а сейчас уже совсем идиотский. Не греет. Не наступит, не случится, не произойдет. Не получится.

Нельзя так говорить, не сдаваться! Должен быть шанс, должна быть надежда, если нет реальных возможностей все исправить, пусть появятся нереальные. Такие, например, как голубой дом… Я не должна о нем думать, но уже вспомнила и теперь никуда не деться.

Дом я увидела в тот день, когда купила злосчастные пирожные, сто лет тому назад, до Асиной болезни, отнявшей у нас две недели жизни и, наверное, полгода усилий, выброшенных теперь в корзину со смятыми блистерами от таблеток.

Это был дом из моих снов. Тот самый. Во сне, правда, он выглядел ярче и наряднее, на деле оказался бледно-голубым, немного обветшалым — на белой гипсовой лепнине залегли неряшливые сырые тени. Роскошный сад был запущен, подмерзший подорожник и увядший клевер захватили лужайку, в рыжей воде фонтана утонули верхушки бесконтрольно разросшихся туй. Но это был он, тот самый дом.

Меня пригвоздило к месту, я задохнулась, выронила бумажную папку с записями Николая Ивановича, которые забрала только что. Раньше я не обращала внимания на этот дом, не замечала его: всегда проходила по другую сторону улицы и не заглядывала сквозь разросшиеся кусты за оградой. Но сейчас огромная лужа заставила меня пройти вдоль изящного забора, живая изгородь уже поредела и открыла вид на дом. Меня ошпарило, потом накрыло холодом, я дрожала так, что была вынуждена схватиться за прутья ограды. Я не могу поверить в то, что вижу, это невозможно! Не могу дышать, я лучше присяду, прямо тут, на высокий трухлявый пень.

Может вымысел материализоваться? Или я все же видела этот дом раньше и потому он мне снился? Скорее последнее, но не помню, когда видела дом прежде, поэтому меня столь шокировала его реальность. Я ведь знаю его досконально — каждый из трех этажей, включая подвал во всех подробностях многочисленных сырых закутков, а также весь участок — и сад, и гараж, и конюшню. И моего пони, я помню запах его гривы, и тепло дыхания на моей ладони, протягивающей кусочек яблока. У лошадки мягкие розовые губы и смешная белая щетина на подбородке. За гаражом и крапивой малина самая сладкая, хоть и мелкая, дно пруда скользкое, но он все равно притягательнее бассейна в стеклянной пристройке. По запотевшим окнам стекают крупные капли, на весь дом слышен всплеск и наши крики — мы прыгаем «бомбочкой» с бортика по очереди с Артуром и вода, выходя из невысоких берегов, орошает стекла вновь и вновь, пока разгневанная Тамара не заставит прекратить баловство.
Вот, опять. Нельзя, невозможно, необъяснимо — но я опять лелею свои фантазии, мой вымышленный мир, такой прекрасный и нереальный. Этот дом является в самые неподходящие моменты — я зависаю с ножницами в руках над прической клиента, забываю перейти улицу, заставляя водителей сигналить, пугаю маму, обреченная каждый раз придумывать какое-нибудь правдоподобное объяснение. Иногда я отвлекаюсь от грёз на несколько дней, но мне никуда не деться от поездок к Николаю Ивановичу, и к его участку, к сожалению, нет другого пути.

В доме никто не живет. Это я поняла сразу — больно сиротлив и печален его фасад. Но камеры видеонаблюдения присутствуют, а также струна, туго натянутая вдоль всего забора, пугающая стальным блеском и не вызывающая желания выяснить на себе ее предназначение. Я обхожу участок с двух доступных сторон, каждый раз надеясь, что появится хоть кто-то, хоть что-то, свидетельствующее о его обитаемости. И каждый раз, пока я вглядываюсь в темноту окон, отражающих сад, но не пропускающих внутрь, ни единого кусочка интерьера не видно, то вспоминаю, или придумываю, новые подробности и только необходимость срочно бежать домой, к дочке, прерывает поток моих неудержимых фантазий.

Мы, скорее всего, не получим помощи от фонда просто потому, что я совершила ужасную ошибку, глупую, но фатальную. В момент отчаяния, когда я уже не могла больше жить с моей дырой  — она тихо разъедала меня изнутри — я прокручивала  возможные варианты как Его вернуть и тогда я сжульничала немного: вписала его имя в Свидетельство о рождении Аси. Теперь у Аси есть отец. Я так и не разобралась, как это с юридической точки зрения, значимо или нет, влияет на что-то или нет, но в фонде сказали, что нужны документы и от отца, раз он существует.

Но его же нет… Он моя боль, моё воспоминание, самый странный сон, который не повторится, сколько бы я ни мечтала об этом. Это история, забытая во времени — про счастливую глупую девочку, завалившую вступительные экзамены (как хорошо, что тетя не дожила до этого, я ее подвела), влюбившуюся в препода, обласканную и согретую им, взрослым, сильным, умным. И брошенную. Причем брошенную дважды — сначала преданную с такой же, как и она, дурой, ослепленной его харизмой, его влиятельностью в приемной комиссии. Теперь он изменяет жене с другой, а может нашел еще кого-то, еще моложе, еще глупее. А потом его признание: он никогда не уйдет из семьи, у него будет сын! Его молодая, но все же не такая полная пробка, жена, родит ему сына. Такого же умного и сильного, как отец.
А я родила только слабенький росточек, мою Асю, он никогда не узнает о ней.

Я все еще верю, что у Аси есть шанс, она и так уже достигла большего, чем ей предвещали врачи. Моя дочь не «неполноценна», как они прогнозировали, она очень умненькая девочка, иначе не понимала бы тех фильмов что смотрит и тех книг, что просит прочесть. И, кстати, у меня такое чувство — она пытается читать вместе со мной! Каждый раз Ася просит, чтобы я села так, чтобы она видела текст, следит за повествованием внимательно, иногда водит скорченным пальчиком, где я читаю.
Асе очень нравятся книги — она может час просидеть с книгой, ощупывая корешок, неловко листая страницы, хмурит брови, рассматривает внимательно — наверное ищет знакомые буквы. Мы с ней начали изучать алфавит. До болезни… наверное, она все забыла, я уже давно не слышала ее голос, какая уж там азбука может быть… Но я верю, что новый препарат (третьего поколения, сказал врач) точно поможет. Правда, уже второй месяц побочки, никак не проходят — Ася спит, она не может проснуться сама, мне приходится ее долго будить. А теперь она еще и перестала есть, совсем. Я каждые десять минут пытаюсь влить в нее хоть ложечку Малоежки, Ася смотрит на меня непонимающими глазами и не знает, как проглотить. Захлебывается, давится, ценный продукт везде — на одежде, на подушках, в волосах. Я купила целую упаковку Малоежек и лекарств на месяц, на этом гонорар от Николая Ивановича закончился. Пирожные засохли в холодильнике.

                Глава 6

Я уже остыла от моих фантазий, почти неинтересно, что там с голубым домом, я вновь полна оптимизма, потому что Ася к лекарству привыкает и, боюсь произнести, но уже давно судорог не наблюдалось — страшно поверить! Но Ася слишком много спит, мы почти ничего не успеваем, я ее бужу, а она вялая, плохо соображает. Но зато у нее появился аппетит, ну не совсем прямо аппетит, но она иногда соглашается что-то съесть добровольно, не приходится уговаривать. Вчера даже поела пюре из тыквы — Николай Иванович вырастил на своем огороде, смешные такие тыквы, как воздушные шары, но вкусные! Я и его угощу тыквенным пудингом — собственное изобретение, вкусно получается, из манки и тыквы.

И вот я иду к домику Николая Ивановича, лоток с пудингом несу в рюкзаке, надеюсь, не размажется там по стенкам от тряски. Прохожу мимо голубого дома, не думаю о нем, о пудинге думаю, потому что всю дорогу я про него не думала, забыла то есть, а вот теперь вспомнила и ужаснулась — надо было аккуратнее положить, не переворачивать, а то принесу банальную кашу с тыквой вместо авторского десерта.
Поэтому о доме не думаю, просто по привычке перехожу на его сторону, хоть потом и придётся вернуться назад, уже прохожу, сворачиваю, поворачиваюсь к нему спиной, как замечаю, что из ворот выходит женщина. Она выходит из ворот! Она там только что была, в моем голубом доме! Не знаю, что на меня нашло, я кинулась за ней,  догнала, когда она уже хотела улизнуть, крикнула ей в спину, ужасно глупо, но это был мой шанс!

— Простите! — ну же, — Простите!!

Она обернулась, не поняла сразу, что это к ней.

— Простите? — ответила она.

— Я ищу… — я не придумала, что должна спросить, не могу же я признаться, что это дом из снов. — Этот дом, он продается?

— О, я не могу сказать, я не знаю…

— А вы не оттуда вышли? Не живете там? Работаете?

Я была разочарована.

— Да, приезжаю раз в месяц проветрить комнаты, но я не знаю о планах хозяина.

— А кто хозяин?

— Извините, я не могу вам этого сказать!

— Да, конечно, простите…

Я не придумала, что еще можно спросить, упустила шанс, она ушла. Я смотрела вслед и была готова разрыдаться, мне очень нужно выяснить, откуда я знаю этот дом! Его  серо-голубая стена с кусочком лепнины, углом окна и повисшего на нем оголенного остова какого-то ползучего растения выглядели уныло, забор и заросли дикого сада непреодолимой преградой стояли между нами.

— А что, у тебя есть деньги, чтобы купить усадьбу?

«Хриплый голос, старый, курит и, возможно, выпивает», — сразу подумала я.

— Может и есть!

— Да, рассказывай! — он оглядел меня, оценивающе, сверху донизу, задержался на истерзанных всесезонных кроссовках и поднял  насмешливый взгляд. Глаза были почти бесцветные, серо-водянистые, в окружении сетки морщин, на вполне обаятельном лице.

— Хорошо, не мне. Я риэлтор, подыскиваю дом для моего клиента.

— Че, Иваныч деньжат срубил? Да рассказывай! — засмеялся старик, и пояснил: — Я же вижу, что ты к нему с бумагами ходишь, студентка, небось? Что у тебя? Диплом? Кандидатская?

— Почти. Извините, мне пора: Николай Иванович ждет.

— Ну беги, раз не хочешь купить. Хотя и продавать то некому…

— Это почему? — я развернулась, зачерпнув невысоким кроссовком воды в некстати подвернувшейся луже, но не обратила внимания на разливающийся холод.

— Пропали все, исчезли.

— Как это?

— А так! Сначала Альбинка, жена стало быть. Потом девчонка. Потом и Родиошка.

— Значит, дом ничей?

— Да непонятно, кто-то следит за ним, работник какой-то иногда приезжает, уборщица еще.

— А что значит пропали? Умерли?

— Да вроде нет, не было похорон, ни ее, ни девчонки, ни папаши.

— А…

— А вон и тебя, видать, разыскивают! Здорово, Иваныч! Твоя студентка?

Как я не сообразила, я же могла все разведать у Николая Ивановича! Я шла за ним по дорожке под поникшей березой, болтающей на ветру тонкими голыми плетями, отмахивалась от них и продумывала, как получше выведать у профессора про голубой дом, Альбину, Родиошку (Родиона что ли?) и девочку, дочь их, наверное? Если честно, история жутковатая какая-то, что значит, все пропали? Ужасы какие.

Николай Иванович, как назло, весь ушел в свои бумаги — все пытался разложить по порядку, старался мне объяснить, что за чем, хотя к чему это — я уже давно лучше него разобралась в структуре, сама могу справиться. Но сбивать его с мысли  не буду, только дольше получится, а так не терпится задать нужные мне вопросы. Я смотрела сквозь посеревший, давно не стиранный тюль, сквозь стекло, запачканное краской по краям ближе к раме, на видимый даже отсюда, сквозь расступившуюся полураздетую растительность, голубой дом. Ракурс здесь был даже лучше, чем с улицы — уже не так мешала ограда и ворота. Я не могла оторвать взгляда, рассматривала пытливо, словно это могло что-то прояснить, и только удивлялась, как, почему  не видела дом прежде. Ни разу за полтора года, что приезжаю сюда, я не обращала на него внимания, словно не было его раньше. Вот честно, не было! Он только сейчас появился, специально, чтобы лишить меня покоя.

— Варенька, вот, так получается. Ты уж меня прости — тут все очень разрозненно, но я постарался пронумеровать в нужном порядке, думаю, разберешься.

Я вздрогнула, уже забыла про рукопись, даже не поняла сначала, о чем это он? Как я сама разберусь, мне нужна вся информация, что у него есть — про дом! Принимая пухлую стопку бумаг, я все же не удержалась:

— Николай Иванович, а этот дом — он что, заброшен?

— Который дом? — как-то слегка наиграно удивился профессор, словно сквозь окна веранды можно было разглядеть их с десяток.

— Ну вот этот, голубой!

— Который голубой? — опять изобразил из себя дурачка Николай Иванович.

— Ну вот же, за деревьями!

Профессор полез отодвигать занавеску, она не поддавалась — была пришпилена ржавыми кнопками прямо к раме. Николай Иванович  несколько минут сосредоточенно что-то там якобы рассматривал, словно голубой дом, действительно, появился только что.

— Вот, этот, напротив! Других тут не видно, — не выдержала нелепой комедии я.

— А, этот… не знаю! — заявил профессор поспешно и тут же принялся повторно объяснять мне, отобрав бумаги, какой лист следует печатать первым, «потом вот этот, потом, вот видишь — звездочка? — ищи на последнем, там, на обороте пояснение. Потом возвращаемся ко второму...». Да, да, я уже поняла: тут что-то нечисто, Николай Иванович валяет дурака и не хочет рассказывать. Мне даже показалось, он вспотел от усилий.

Пока я размышляла, в чем причина такой неадекватной реакции, профессор вложил бумаги в папку, затолкал ее в холщовую сумку среди каких-то очередных даров сада и чуть ли не выставил меня за дверь, я едва не забыла всучить ему лоток с пудингом. Потом уже мне пришлось поспешить с уходом — Николай Иванович так растрогался, что я ему угощение принесла, я побоялась, что позовет назад, чай пить, поэтому распрощалась быстро и пошла.

Прилаживая на плечо тяжелую сумку с выпирающими сбоку жесткими округлостями каких-то крупных корнеплодов, я все еще не могла понять, что не так с этим голубым домом. Обошла его еще раз, внимательно осмотрела проволоку сигнализации, которая выглядела вполне работоспособной, и уже собираясь уйти, сообразила сделать несколько кадров на телефон. Убирая телефон в карман, я заметила, как занавеска в домике Николая Ивановича поспешно вернулась на место.

Внизу, в гостиной, над камином висит картина. Она ужасна и прекрасна одновременно, так бывает? Сперва я ничего не понимала: какой-то безумный пестрый вихрь, смерч, разметавший что-то яркое, в прошлом материальное, а сейчас ставшее бесформенным хаосом. Приглядевшись, я смогла различить очертания людей — их лица перекошены эмоциями, жесты смазаны. И  коней. С безумными глазами, взмыленных, разорванных на фрагменты вихрем, окруженных клубами пыли; с вздувшимися жилами на шеях и высоко поднятыми пышными хвостами. В гривы коням вплетены ленты, вырывающиеся из плоскости изображения вперед, на смотрящего, они прописаны нарочито аккуратно и реалистично, виден отблеск местами запачканной атласной ткани и размочаленные ветром края. Одежды людей и попоны на мокрых крупах расшиты узорами, вернее: в смазанных крупных мазках угадываются узоры.

Я до сих пор не могу понять, как на плоской бумаге удалось изобразить столько экспрессии, просто цветными красками, сумбурными крупными мазками в которых сначала не видно смысла — как все это может передавать неимоверную энергию и ярость, единение людей и животных? И терзаемую бурей бесконечность степи и, одновременно, покой и умиротворение дремлющего в дымке неба, и уставшего солнца, безучастного к хаосу на земле. Тонкий слой краски еле сдерживает крики всадников, их улюлюканье и пронзительный свист. Охваченные страстью гонки кони вот-вот вырвутся наружу, разобьют резную золоченую раму и растопчут меня, как растоптали комья глины, превратившиеся в пыль под натиском огромных копыт.

Я никогда не умела рисовать, этот волшебный дар мне недоступен. Но как мне того хотелось! Почувствовать себя творцом, создателем, практически богом, из воды и склизких червячков краски рождающим магию — собственную вселенную. Мир, необъяснимо притягательный, полный глубокого смысла, рождающий целый спектр эмоций: от восхищения до ужаса, и то самое чувство родства с прекрасным, когда зрителю кажется, нет, он даже уверен, что ему открылось что-то доступное только избранным, что позволил увидеть творец, впустив на миг вглубь своей души.
И мне очень нужно, очень важно понять, как на небольшой плоскости внутри рамы уместился этот мир — со всеми присущими ему законами пространства и времени? Живой, самодостаточный, изменяющийся, как то положено в природе: на рассвете тихий и прекрасный, а на закате бушующий мощью всех красок, выплескивающихся с полотна жирными объемными мазками против всех представлений маленькой девочки о технике живописи — ах, только бы добраться поближе!

Я все продумала, это вполне легко осуществить: всего лишь несложная конструкция из кресла (тяжелое, но, если постараться, можно пододвинуть), небольшого пуфа, в той же что и кресло, парчовой обивке, и пары старинных энциклопедий, уже потихоньку снятых с полки и приготовленных якобы для изучения иллюстраций. Я улучила момент, когда все заняты — папа принимает посетителя где-то в глубине «офиса», той части дома, куда вход строжайше запрещен, Тамара с кухаркой увлечены подготовкой обеда и я предоставлена сама себе. Предполагается, что я смотрю мультфильмы, пусть так и думают.

Я успела только ощупать поверхность холста — объемные, местами даже острые пики застывшей во времени краски, округлые мазки, волнистые, ребристые и гладкие — они завораживали. Я водила по ним рукой и чувствовала жар степи, пыль, поднятую копытами, ощущала даже дыхание, пар, вырывающийся из расширенных ноздрей мощных животных, я слышала крики людей, подгоняющих их. Вблизи изображение не различить, какая-то какофония цвета и структуры, но я же знаю, они здесь: и кони, и всадники, и степь, и приглушенный смогом диск убийственно-жаркого солнца.
Дальше я не совсем помню, кажется, волшебство вмиг распалось, свергнутое вниз, хаос обрушился на меня. В мелькании холста, отлетающей рамы, энциклопедий и пуфа, я различала свои взметнувшиеся вверх руки и ноги, потерявшие опору и, прежде чем почувствовать боль, видимо, проснулась.

Интересно, что стало с той картиной? Вернули ли ее на свое место, удалось ли склеить раму, не дымит ли больше камин? А он дымил? Кажется, да, дымил — обсуждалась необходимость чистки трубы, и я очень ждала трубочиста, такого, как в сказке — в колпаке и полосатых гольфах, с ежистой щеткой на мелодично позванивающей цепочке и лестницей, длинной-длинной, которую можно раздвинуть до самых облаков — я вот думаю, может мне записывать все это? Это же немыслимо, сколько объемного, детализированного вымысла хранится в моем воспаленном мозгу, неудивительно, что на простейшие вещи там уже не остается свободной оперативной памяти, все забито ненужным, отягощающем сознание, мусором.

                Глава 7.

До меня не очень быстро доходит, но когда я отошла немного от шока, когда свыклась с мыслью, что синий дом есть: его можно пощупать, вернее, можно было бы, если бы я могла попасть за ворота, — но это настоящее здание, не похожее ни на декорацию, ни тем более на мираж. Дом построен из кирпича или что там прячется под старой штукатуркой. У него есть окна, крыша, внутри наверняка осталась мебель и скрипучий паркет. Этот дом настоящий. Реальный.

Вы понимаете, что все это значит? Я вот еще не поняла, пока не могу сформулировать четко, в моей голове зудит только одна мысль: если был дом в моих снах и он, оказывается, существует на самом деле, пусть не синий, как я помнила, а голубой, выцвел, наверное, то можно представить, что и все остальное тоже было. Что это значит? Что уместно предположить, вернее, подтвердить, что… вероятно… я не врала? Понимаете? Я не была лгуньей? Я не вруха, трепло, брехло, завируха? Еще были всякие слова, грубые. Это не я! Я не выдумывала! Может такое быть?

Все детство я мечтала найти хоть какое-то подтверждение, объяснение хоть малой части моих фантазий и избавиться от ощущения собственной убогости, от клейма лгуньи.  Каждый раз, поднимаясь с разбитыми в кровь локтями и коленями, после того, как налетевший вихрь с криками: «Вруха!» или «Трепло!» опрокидывал меня прямо на кучу щебенки со стеклами, я мечтала найти хоть какое-то оправдание себе. Подтверждение, доказательство. Намёк. Хоть что-то!

Я хотела им, мальчишкам, доказать, тёте доказать, специалистам этим, к которым мы ездили, учителям, директрисе; особенно в первой школе, да и во второй, и в третьей тоже. Себе было важно доказать, я ведь в какой-то момент перестала себе верить! Им поверила: что я девочка с большими проблемами о которых лучше помалкивать!

Подтверждения не было, как бы я того ни жаждала, как бы ни плакала, хоть я никогда не плакала на людях. Только дома, под столом, с желтым медведем в обнимку, он весь пропитан моими слезами. Я забыла его в квартире тети, вернее, не смогла оттуда забрать, когда меня выгнал ее сынок.

А теперь что же получается? Есть дом, точно такой, как я помню, а в нем —  подвал с покрытой трещинами плиткой и запахом сырости, камин с тяжелой решеткой, библиотека с деревянными стеллажами, кухня с восхитительным ароматом запечённой курицы, гулкий коридор и лестница с балясинами, замотанными теннисной сеткой. Запотевшее стекло в пристройке с бассейном. Полотенце с капюшоном после купания. Розовая комната и кровать с балдахином, а на нем стрекозы, разноцветные, с трепещущими крылышками… Буузы, которые можно есть руками, они горячие, из них вытекает бульон, папа помогает собрать его в ложку и выпить.

Отец. Я же помню: он работает много, но всегда старается сам почитать мне на ночь! Мы любим «Карлссона» или «Винни-Пуха», папа смешно читает по ролям. Потом, когда я уже выросла и могла бы сама, я все равно просила папу, он читал мне на ночь чуть ли не до четырнадцати лет. Но этого не может быть, в десять лет я уже жила с тетей, это я точно знаю! У меня нет линии жизни, а есть шрам на лбу, в меня кидали камни. Как же так?

Это абсурд какой-то, мозги трещат и голова кружится, я ничего не понимаю, не могу объяснить, что происходит, сойду с ума от всего этого. Я должна прекратить… мне нельзя, все это плохо кончится, а я не могу угодить в психушку сейчас, у меня Ася…

Но все же хотелось бы разобраться — вы думаете, это просто всю жизнь считать себя лгуньей, на собственном хребте ощущать неприятие окружающих, свою ущербность? Легко сказать: прекрати выдумывать, вернись в реальный мир, ты не сможешь заместить настоящую жизнь сказкой! Ты не решишь таким образом свои проблемы! А мне  кажется, что проблемы в принципе не решить, с ними придется жить.
Я боюсь только одного — потерять способность фантазировать: мечтать во сне или в реальности, но пока я в здравом рассудке, я не устану искать что-то хорошее, хоть маленькое, малюсенькое, но оно же есть и это нельзя игнорировать. И Ася есть, и Николай Иванович есть, и Лена, и мама… Боже, мама…

Мама вчера не пришла — должна была, но не пришла. Написала короткое сообщение в ответ на мой вопрос: «Прости, нет. Перезвоню». И пропала. Я вся поглощена выдумками про голубой дом, а про маму забыла! Что там стряслось?
Мама на звонок не отвечает, но пришло сообщение: «Все в порядке, перезвоню». Вот что я должна думать? Занята чем-то? Загуляла? Про внучку и дочь забыла?
Дочь.

У тех людей, что жили в голубом доме, старик сказал, была дочь. Девочка. В том доме жила девочка. И она пропала. Вам ничего не кажется странным? Это она спускалась в подвал, хоть и было запрещено, воровала сладости перед обедом, она мешала папе работать, потому что приспичило играть на фортепьяно именно когда не велят, она плескалась в пруду вместо бассейна. Это она уронила картину.
То есть я. Я не просто это видела, оно не просто реально. Это была я, точно. Вот и подтверждение! Я пропала из моего голубого дома.

Меня ошпарило. Я вдыхаю судорожно воздух, но не могу выдохнуть, как рыба, не приспособленная к восприятию кислорода в газообразном состоянии. Я забыла, как правильно дышать, уже кружится голова и темнеет в глазах. Я вижу дом внутри, я иду по анфиладе комнат и каблучки новых туфель щелкают по паркету.
Если бы мне только удалось попасть внутрь голубого дома, я бы сразу поняла, что была там раньше. Я бы убедилась, что была той самой девочкой из голубого дома,  девочкой, которая пропала.

И тут, внезапно, меня осенило: это оно, вернее он — выход. Выход из всего, из абсурдного кошмара, что опутал меня, потому что я живу не ту жизнь! Я здесь случайно, а должна быть там, в голубом доме, в алом платье, невозможно режущем глаз, которое папа долго отказывался покупать, в выстраданном, вытребованном, выплаканном платье и таких же алых туфлях, с бантами на щиколотках.

Почему я здесь? Как это произошло, как все перевернулось и вместо пропадающего без меня голубого дома, я возвращаюсь в протекающий по весне убогий барак, слышу в темноте лестницы, сквозь ее сырой запах, отвратительный писк и копошение уже не стесняющихся выходить днем крыс?! Это не моя жизнь, почему, зачем, за что она мне? Хочу красное платье, хочу камин и мягкий ковер, ужин, приготовленный по моему заказу, не хочу свеклу в сумке, не хочу грязный коврик у порога, ободранную до фанерки дверь, тусклую лампочку в коридоре!..

Ася! Забрать Асю!

Я бросила сумку у порога и вернулась в сырость лестницы, в квартиру напротив, к соседке. Ася спала, все еще сильна реакция на новое лекарство, Ася все время спит, и я уже не столь оптимистична в прогнозах, уже не уверена, что этот препарат — наше спасение. Лена также думает, она в который раз пытается убедить меня, что нужно начинать очередной марафон из походов по врачам за новым назначением, но я не могу решиться. Прекрасные долгие четыре недели я не видела Асиных судорог, мне просто панически не хочется переживать их снова. Это не-вы-но-си-мо! Я не могу вот так, своими руками, вернее по собственной воле, обречь моего ребенка на страдания. Моего легкого, как перышко, невесомого ребенка. Лена сделала Асе капельницу с витаминами.

— Мам, а у тебя есть фотографии?

Мы пьем чай на кухне, разговор не клеится. Мама какая-то задумчивая и немногословная, проваливается в свои мысли. А я не знаю, как начать важный для меня разговор, но боюсь, что опять упущу момент и придется ждать следующего удобного случая. Но ждать  уже не могу, это беспокоит, я одержима, от этого зависит все: от моего прошлого зависит мое будущее, я уверена. Я думаю об этом без остановки, мысль, засевшая в голове, она как аллергический насморк — ты постоянно с ним, даже если на какое-то время отпустит, потом напоминает о себе с новой силой. Ни дышать, ни чувствовать запахи, жить полноценно не можешь, в голове, вместо рациональных мыслей, сплошная свербящая слизь. Тем более, когда понимаешь, нет, чувствуешь, что вот-вот все должно разрешиться и обязательно наладиться. Я в это верю, я же оптимист, самое время это вспомнить.
— Какие фотографии? — спрашивает мама, все еще глядя невидящими глазами куда-то в стену, мимо меня. Я отворачиваюсь вслед за шумом ветра, бросившем в окно взвесь снега, листьев и воды. В отражении стекла все та же полупрозрачная мама, полуотсутствующая на моей убогой полукухне.

— Ну мои, твои… когда мы были вместе…

Мама молчит за моей спиной, долго молчит. По ту сторону окна ветер взялся за удивительно упрямый тополь: дерево не пожелало сбросить листву, здесь, близко к фасаду здания, тепло и оно было уверено, что зима не наступит никогда. Мама молчит. Тополь мечется, раздираемый ветром, гнется, скрипит, но огромные почерневшие листья держатся стойко. Я жду что ветка, вся огромная раскидистая ветка, со всеми тяжелыми от льда огромными, в две мои ладони, листьями, всей своей мощью ворвется в окно.  И спасет меня от необходимости разговора, такого нужного и такого опасного. Я боюсь услышать ответ, опровергающий мою ладную теорию — струсила в последний момент, когда уже стало поздно.

Но ничего не происходит. Я разворачиваюсь, мама смотрит на меня, словно это не я, а она ждет ответа на свой вопрос.

— Скажи, Варя, ты действительно ничего не помнишь?  Что было… ну, например, когда тебе было четыре? Пять лет?

—  До тети?

— Да, до того, как я уехала. Вот, наш дом в Нелидово, ты помнишь? — взгляд у мамы уже совсем четкий, она вывернулась из своих нерадостных мыслей, я только потом поняла, как сложно ей было.

— Голубой дом?

— Нет, не голубой, обычный, деревянный.

— Деревянный дом? Помню… кажется…— возможно, я и не помнила на тот момент, только сказала так, взгляд у мамы был недобрый, я побоялась возразить.

— Комнату с печкой помнишь? Старые иконы, мы их оставили, хотя они тебя пугали, помнишь?

— Иконы не помню, но печь да, помню… И шкаф помню… краска облупилась, коричневая, можно было отдирать кусочки, а внутри шкафа краски не было… там было…

— Про это пока не будем, — бормочет мама, но я слышу, — а ты помнишь, мы на речку ходили? — быстро меняет она тему.

А я все никак не могу отвлечься от того шкафа. Помню, как скрипела его дверца, медленно открываясь.

Мама теребит меня, уже ускользающую в другое русло воспоминаний.

— Речку, помнишь? Как мы купаться ходили?

— Речку?..

— Да, далеко ходили, через посадки, к пляжу. Мимо магазина, гаражей, помнишь? Назад тебе было тяжело идти, и я обычно несла тебя на руках.

— Мимо гаражей…

Я силилась представить, но совершенно не могла вспомнить ничего, никакой речки, пляжа, купания и как мама несла меня на руках, потому что гараж, тот самый, с тяжелой дверью, уже обрушился на меня своей темнотой. Я проваливаюсь в пыльный хлам, мои преследователи барабанят кулаками, дверь дрожит и тревожным сигналом вспыхивает и гаснет узкая полоска спасительного света, в ней резвятся пылинки. Я вздрогнула — я прищемила палец засовом.

— Там темно, там засов, мам, я не могу открыть засов!

Я смотрю на свои ладони, вы знаете, с тех пор у меня нет линии жизни. У меня ее больше нет. Мои ладони гладкие, о, как они болят! Такая сильная боль, прожигающая до костей, от нее невозможно избавиться, ничем не облегчить. Слезы текут по щекам, меня охватывает ужас, и удушливая гарь щиплет глаза. Я не могу дышать, уже задыхаюсь.

Мама трясет меня за плечи, я никак не могу успокоиться, мои ладони, я смотрю на них, ничего не вижу, рыдания душат меня. «Мама! Я не могу дышать! Мама!» — это я  думаю, не могу сказать, не хватает воздуха.

Мама сжимает мои щеки, постукивает по спине, она распахивает окно, открывает дверь — Ася спит крепко, ее так просто не разбудить. Я могу выйти, я не заперта, я должна выйти — выбегаю на улицу, в тапочках, без пальто: на улице мне всегда легче, я уже способна, со свистом, с хрипом, через боль, раздирающую ребра, вдохнуть. Руки дрожат, я еле стою, ноги слабые-слабые, тоненькие, как у Аси. Но паника прошла,  могу вернуться домой, если уговорю свои непослушные конечности пошевелиться.

                Глава 8

Какой невыносимо-долгой может быть зима! Опять это слово, что поделать: не-вы-но-си-мо! Оно преследует меня, оно тот самый камень, который тянет на дно, от него я пытаюсь избавиться, распутать веревки, сбросить вниз, в мутную бездну, надеясь, что станет легче. Если бы этого слова не было, если бы его не придумали когда-то…  зима не тянулась бы вечно, не вымораживала бы до самой маленькой косточки, не выстуживала бы до последней капли души.

Каждую зиму я умираю, совсем как тогда, семь лет назад, теряю часть себя по кусочку, еще и еще, и скоро от меня ничего не останется. Я просто исчезну. Это предопределено, но чем быстрее зима закончится, тем большая часть меня уцелеет. Весной станет легче: обязательно будет солнце, прилетят птицы, можно будет попытаться отрастить новый защитный слой там, где отомрут клетки эпидермиса и солидная часть плоти.

Каждый день начинается в сумраке и уходит во мрак задолго до официальной ночи. Тусклый промежуток между утренней тьмой и вечерней сложно назвать днём, это какое-то безвременье. В этот период приходит мама и мне удается отключиться на пару часов. Я проваливаюсь в бессознательное сразу, как только принимаю горизонтальное положение, но не могу выйти из него полностью даже поднявшись, приняв холодный душ и пару чашек самого дешевого пережаренного кофе. Но это не страшно, я выдержу — только бы новое лекарство помогло Асе!

Да, у нас опять новый препарат, боюсь это последний вариант из того, что имеется на сегодняшний день, новейшая разработка, еще не включена в перечень, сказал врач. Но чудо — нам он достался! То ли стыдно стало доктору, что ничем нам помочь не может, то ли вид у нас с Асей был даже по его понятиям жалкий — он подарил нам целые четыре упаковки. А может препарат еще не раскрученный и фармкомпания выделила его в рекламных целях. Это более вероятный вариант, но мне все равно, только бы помог. Теперь мы ждем, с ужасом ждем, когда Ася избавится от постоянной сонливости, побочек от предыдущего препарата, такого эффективного от судорог, но коварного для слабого Асиного организма,  и надеемся, что ее эпилепсия не воспользуется моментом чтобы заявить о себе.

 Я борюсь со смелыми мечтами, которые без спроса лезут, вылезают из моей уже почти ничего не соображающей головы: что Асе станет легче и мы сможем пройти курс реабилитации, пусть только тот, который нам положен бесплатно, но и он для нас роскошь. Я насмотрелась в интернете, какого успеха достигают дети с ДЦП, верю, что и нам это доступно, если только избавиться от болезни, которая препятствует Асиному развитию! Я разве многого прошу? Я же не прошу в один миг вылечить моего ребенка, я прошу убрать только один, самый коварный диагноз, остальное мы сделаем сами, мы с дочкой, она у меня настоящий боец! Поэтому  волшебные буквы ИПРА(Индивидуальная программа реабилитации или абилитации) — это сейчас предел моих мечтаний.

Нам бы только получить эту новую программу, я на все готова, мы будем заниматься, Ася наконец начнет развиваться, сможет дышать нормально, сможет есть, сидеть сама, она наконец пойдет! Или хотя бы сможет стоять, ей это так важно! Потому что, вы знаете, как важно человеку иметь вертикальное положение? Мы вот, здоровые люди, мы об этом не думаем, не придаем этому значения, а наш организм так устроен, ему нужно находиться вертикально, иначе он деформируется. Асе всего шесть лет, а у нее уже деформирован скелет, как у старушки. Поэтому нам очень нужна волшебная ИПРА!

Я вот о бассейне мечтаю, но это какая-то высшая материя, я пока не разобралась, как сделать, чтобы его включили в программу. Я даже концов найти не могу, не понимаю, как другие дети туда попадают, не знаю, направляют ли из нашей поликлиники и где поблизости есть бассейн для таких детей, как Ася.  Мамаши эти, в очереди — никто не раскрывает секрет, все говорят какими-то намеками, словно боятся, что если Ася туда попадет, то их детям места не останется. Пыталась у нашего курирующего врача узнать, он не говорит ничего, вернее говорит, что нам рано про это думать: вот если разберетесь со своей эпилепсией… Он не верит, он делает акцент на «если». Но я уверена, мы разберемся! И нам нужен бассейн! Я читала, что туда можно всем, кроме этих, аллергиков. Я точно знаю, бассейн Асе поможет, он намного эффективнее, чем просто ЛФК. Но мы и от ЛФК не откажемся, мы не откажемся ни от чего, нам нужно наверстать упущенное время.

Ася смотрит на меня ясными глазами, сейчас ей лучше, она уже не такая сонная, хоть и слишком расслабленная, признаю. Она все еще не может нормально есть, но уже пытается говорить, она же не говорила в последнее время, потому я и затеяла все это, со сменой препарата. Сейчас мычит больше — когда сложные согласные попадаются, но мне практически все понятно!

Мы два раза в день делаем массаж, еще гимнастику, еще поём, ну как получается, так и поём, читаем книги. Потом опять — пальчиковая гимнастика, массаж щёк, артикуляционная гимнастика, потом тренируемся подтягиваться и садиться, скоро будем снова пробовать вставать. Как все переделаем — уже и вечер, купаться Ася любит, плещется в ванной, мне жаль ее торопить, не так уж много удовольствий в жизни моего ребенка.

Нам бы еще погулять, но зимой мы не гуляем, Ася в теплой одежде не влезет в коляску, а если нарядить ее полегче, она быстро замерзает. А еще хуже — сначала она вспотеет, пока мы сумеем выйти из подъезда, а потом ей станет холодно. Поэтому мы никуда не ходим, но иногда просто сидим с ней на лавочке у подъезда.

Когда Ася спит, я разбираю записи Николая Ивановича. У меня двоякое чувство — вроде бы надо побыстрее, Николай Иванович хочет к весне закончить, издательство уже ждет. Но тут есть проблема: быстрее я не могу — стала очень много ошибаться и скорость печати уже не та, как будто не Ася, а я принимаю лекарства с побочками. А что еще более существенно… как только я закончу печатать то, что у меня на руках, мне же придется ехать за новыми листами. И идти мимо голубого дома.

Он сильно мешает мне жить, он отвлекает, я не могу избавиться от постоянных размышлений, от ностальгии по потерянному миру из моих снов, которые, впрочем, давно не приходят. Я уже стала его забывать, мой голубой дом, я его давно не видела и не вполне уверена теперь — может он мне просто приснился? Может когда я пойду от станции мимо школы и сверну на аллею высоких клёнов, мимо домика-клиники местного ветеринара, туда, в «старый поселок», гордящийся своим обособленным статусом и разбитым асфальтом, исключающим попытки нарушить его покой пятничным дачникам, прорывающимся сквозь пробку на шоссе… когда я окажусь там и осторожно направлю взгляд от калитки Николая Ивановича сквозь одетые в снеговые шапки невысокие хвойники — я уже не увижу нарушившего мое несуществующее душевное равновесие голубого дома?

Я успокоюсь, приняв, как факт, поразительную реалистичность моих сновидений и буду просто иногда вспоминать его, этот приятный сон, или много приятных снов, связанных с голубым домом? И избавлюсь от постоянно зудящей мысли, что тот мир, в котором я живу — это большая ошибка, чья-то злая шутка, затянувшееся реалити-шоу, которое все же неизбежно закончится и я смогу продолжить свою беззаботную жизнь? Решатся все проблемы разом, как только открою глаза, я, десятилетняя девочка, утопающая в рыхлых подушках на слишком большой кровати с балдахином, в зефирно-розовой комнате, выходящей сияющим солнцем окном на ровно подстриженные туи.


                Глава 9

Думаю, мои проблемы от моих же фантазий или идиотской привычки мечтать о неосуществимом. Я сама все порчу — напридумываю себе, понастрою самых радужных прогнозов и все — сглазила. Как только подумала или, не дай Бог, произнесла вслух, пусть даже только себе, но чаще еще и Асе, так всё, конец. Будет ровно наоборот или даже еще хуже, как и представить не могла. Что-то хорошее случается только там и тогда, когда этого не ждешь и о подобном варианте даже и не мыслишь. Я уже давно приметила эту закономерность и пытаюсь запретить себе мечтать, но оно происходит неосознанно и вырывается из меня без спросу — это все он, мой дебильный оптимизм, который постоянно генерирует самые фантастические варианты развития событий. Если бы я хоть молчала… Но язык мой — враг мой! Так было всегда и до сих пор это так.

Пока Ася смотрит кино на моем компьютере, я с телефоном устроилась рядом — разыскиваю информацию по реабилитационным программам, читаю отзывы, что эффективнее: Войта-терапия, подводная гимнастика, иппотерапия? Хочется все, но надо начать с чего-то. Правда, нигде про стоимость не пишут, но я об этом даже не успела подумать, но размечталась уже… Я ведь уверена, как только мы начнем заниматься, так все сразу и получится, наладится и дальше будет только все лучше и лучше — аж дух захватывает от перспектив!

Не представляла я, что беда придет с этой стороны — от мамы. А она пришла… явилась неожиданно, запыхавшаяся какая-то, будто бежала. Нет, поднялась только быстро, говорит, пойдем в кухню.

— Сядь, Варя! — вот так, прямо с порога пригвоздила. Только потом вспомнила:

 — А где Ася?

— Кино новое смотрит.

— А не рано ей кино, не перевозбудится? Что за фильм?

— «Чебурашка», я посмотрела сначала сама: ничего страшного, ей понравится. Слышишь — смеется!

В ответ действительно раздался заливистый Асин смех.

— Хорошо, — мама села сама, а я так и осталась стоять:

— Что случилось?

— Да, собственно, ничего...

И тут же опередила меня уже было открывшую рот возразить, что если «ничего» то обычно разговор таким образом не начинают.

— Ничего нового, я больна, у меня рак, — мама так обыденно это произнесла, словно у нее прыщ вскочил. Сначала я не поняла даже, что она сказала, словно эти слова, они не проникли внутрь меня, невозможно же добровольно впустить такое. А потом это короткое слово, оно прожгло мою упрямую, но слабую защиту, у меня внезапно заложило уши, а в животе, почти под ребрами, препятствуя вдоху, нарастал мгновенно замораживающий все вокруг себя, клеточку за клеточкой, ледяной ком ужаса.

— Спокойно! — пресекая возможность начала очередной панической атаки подняла ладонь мама: — Дыши! Ничего криминального пока!

— Как это? — я имела в виду, как это она допустила, как такое возможно — это ужасное безапелляционное, похоронное слово, как это он… у моей мамы?!

Мамины мысли шли по-другому — я еще не поняла толком ничего, еще только пыталась, не могла принять это, голова кружилась, я старалась сглотнуть посильнее, чтобы отложило вату, забившую мои уши и ничего не соображающие от страха мозги.

— Спокойно! — повторила мама. (Себя она успокаивает или меня?) — Все под контролем, вовремя, хоть и совершенно случайно, обнаружилось. Еще месяц назад. Страшно не это!

Что может быть страшнее? Я почти не понимала, что она говорит, у меня в голове только одна мысль застряла, вернее не мысль, я все не могла принять это слово: рак. Черное такое, склизкое, с ветвящимися щупальцами, как клякса, расползающаяся внутри нее, внутри моей мамы! Я уже видела этого спрута сквозь еще вполне молодую, еще свежую кожу. Ей всего сорок лет, ей рано умирать, мы пробыли вместе всего шесть лет, у нас с Асей больше никого нет, больше никого…нет!

Я почувствовала, совсем как тогда, когда осела взрывная волна и Он ушел, наспех собрав свои вещи, вырывая их из недр сопротивляющегося шкафа и выламывая ящики комода, заклинившие внезапно; тогда я почувствовала выскобленную до основания жесткую пустоту — одиночество. Когда скребло по уже обнаженным краям воронки без плоти, было очень больно.

У меня есть только мама и Ася, и всё — на всём свете. Я начала всхлипывать, я ревела, не подумав о том, насколько тяжело маме, насколько ей сложно сейчас, а она еще и должна успокаивать меня? Мгновенно разум вернулся, я вытерла слезы рукавом, хотела броситься, обнять ее крепко-крепко и уничтожить эту кляксу внутри, просто раздавить как надоедливого комара.

— Пожалуйста, давай без этого, не надо меня жалеть, я еще жива!

Я зажала рот руками, села на шаткий табурет. Я поняла — маме сложнее держаться, я не должна раскисать, нужно подыграть в ее упрямом стремлении делать вид что ничего страшного не происходит. Я бы так не смогла, уже рыдала бы в голос и рвала на себе волосы!  У меня не получилось бы так спокойно произнести фатальные слова, короткую и безапелляционную фразу, которая перечеркивает всё: мечты, даже элементарные желания или банальные бытовые планы, просто отменяет чье-то будущее, человека отменяют как личность, превращая в безнадёжного больного, убогого прокаженного, от которого стыдливо отводят взгляд здоровые, уже зачеркнувшие его.
И я не могла сказать ничего умного, могла только сосредоточиться на том, чтобы загнать внутрь слезы и сдерживать руками то, что клокотало в моем горле.

— Так вот, проблема в том, что мне нужно лечиться! Врачи утверждают, если сейчас, быстро, сделать операцию и пройти курс терапии, то вполне возможно… вылечиться, наверное, — мама была уже не так уверенна к концу фразы. — Я думала подождать, сейчас не время, меня ничего не беспокоит, да и странно это всё, словно неправда, будто не со мной, понимаешь? Ох, это всё так некстати…

— Почему некстати? — только и могла сказать я, до меня туго как-то доходили ее слова, никак не понять, что она хочет до меня донести.

— Ну как ты не понимаешь — это не в три дня произойдет, на это нужно… не знаю — недели, может месяцы.

— Ну да, понимаю… но нужно ведь…

— Да нет, кажется, не понимаешь, — она уже злилась, — Ты понимаешь, что останешься одна? Я не смогу тебе помочь! Ты это понимаешь?

Тогда это казалось неважным. Если для того, чтобы она была здорова, я всего лишь должна справляться без помощи, то я согласна!

— Мам, ну это не важно, главное, чтобы тебя вылечили!

— Господи, Варя, это как раз важно! У нас нет времени — Ася не может ждать! Я хотела посоветоваться с тобой — может все-таки отложим операцию, мне кажется, сгущают краски врачи, не так всё страшно. Ведь Асе стало лучше, нужно пользоваться моментом, нужно начинать курс реабилитации, пока есть возможность. Потом деньги…

Мама вдруг резко согнулась, закрыла лицо руками и простонала, куда-то в пол:

— Боже…

— Что? — я испугалась, что ей больно.

Через долгую минуту мама медленно подняла голову и отняла руки от лица, бессильно опустив их на колени. У нее очень маленькие кисти с тонкими пальцами и короткими ногтями, как у ребенка.

— Зачем я… я растерялась, не стоило… зачем я тебе сказала…

— Мама, мам, ты что? — я уже кричала, до меня наконец-то дошло! Она не понимает, что для меня важно? — Боже, мама! Ты подумала скрыть от меня? Как это? Нет! Ты не одна, мы будем вместе, мы справимся!

— Господи, ты безнадежна… Какое вместе? Подумай о себе и своем ребенке, кто вам поможет? Сконцентрируйся на своих проблемах — ты не можешь объять необъятное, ты не должна помогать всем, прекрати кидаться спасать каждого несчастного! Я ведь опять бросаю тебя одну, Варя!

Мы сидели друг напротив друга, держались за руки и молчали. Смотрели каждая в стену напротив — на моей были трещины и ободрана краска там, где ее царапала спинка стула. Мама, вероятно, видела облупившийся кафель, заклеенный куском клеёнки над раковиной. Мы не знали, что говорить, просто не было мыслей, мои недавние радужные планы и надежды тихо ускользали в приоткрытую форточку, оставляя вместо себя только холодную сырость на облезлых стенах моей кухни.

— Мам, а где он… — я не смогла произнести: — где она, опухоль?

— В молочной железе. Мне отрежут грудь.


                Глава 10

И тогда она решила меня добить. Она — это зима, конечно. Я плохо помню, что было впоследствии, как, не сразу, постепенно, но я осознала, что мы все, теперь уже и с мамой, сделали очередные два шага назад. В каком порядке что происходило, сложно теперь восстановить, из череды мелких и крупных неудач, которые я принимала фатально, по-христиански покорно поворачиваясь другой щекой, но зажмуриваясь, немножко струсив в ожидании следующей оплеухи, в памяти остались только мамины мытарства по диспансерам и больницам, и осложнения после операции; сильные головные боли у Аси, которые я чуть не упустила  и которые мы никак не могли снять, а виной всему то, что я не смогла вовремя найти лекарство в сиропе, а таблетки она совсем не может глотать. Лопнула батарея в кухне и исключила это помещение из нашего быта в самый мороз на целые две недели.  И холод — жесткий, пронизывающий, от него невозможно укрыться и нет такой одежды, которая остановила бы его, отодвинула хоть немного от моего усталого слабого тела. Что-то еще… не помню… безденежье, наверное. И постоянная серость, каждый день сужающая пространство для существования, отгрызающая сантиметр за сантиметром, просто так хочется спать, что я уже ничего не соображаю.

Я засыпаю везде — за столом пока кормлю Асю, в ванной пока ее купаю, пока жду ответа мамы по телефону. Мне нельзя садиться, прислоняться, облокачиваться. Когда я двигаюсь, что-то делаю — я вполне нормально себя ощущаю, главное не сбавлять темпа. Спокойные, размеренные действия теперь не для меня, особенно равномерное, уносящее в немедленную дрёму помешивание каши: кремовая воронка нежно колышется, поднимается пар с щемяще-детским ароматом, лениво лопаются маленькие гейзеры и гаснут на гладкой поверхности в которой хочется утонуть… Утонуть хочется и в невозможно убаюкивающем тепле Асиной ванны, меня зомбирует  плавное колыхание воды. Я опускаю в нее ладонь , моя кисть в теплой неге совершенно расслабленная, больше не принадлежит той ржавой пружине, что осталась от меня на поверхности.  Обогреватель с раскаленной спиралью злобно зыркает из-под раковины и гаснет навсегда, надо быстрее достать Асю, пока в ванной комнате еще тепло.

Самое ужасное для меня в настоящем безвременьи — это попытки закончить с рукописью Николая Ивановича. Стоит приглушить свет, чтобы Ася заснула, как я выключаюсь, даже не успев дождаться загрузки компьютера. Через несколько минут, конечно, подскакиваю, пытаясь разобраться с затекшими конечностями, сориентироваться в недружелюбной тьме, силюсь заставить мозг напрячься хоть немного, только чтобы вспомнить, как сопоставить синие загогулины на рассыпающихся листах бумаги с ускользающими под неловкими пальцами белыми прыгающими жучками на убаюкивающе щелкающих клавишах.

А транспорт — это вообще катастрофа, я пока не нашла способа, как с ним справиться, разве только ходить пешком… но к маме в больницу пешком не дойти, да и нет у меня времени, а в электричке и автобусе я засыпаю даже стоя. На работу уже два месяца не ездила, толку от меня там мало, я теперь только под ноль могу стричь, на более сложные прически мои неуверенные руки не способны.
Лена выручает, мне, признаться, совестно так беспощадно ее эксплуатировать — она не только остается с Асей, она еще и подкармливает нас. Стараюсь не думать об этом, стыдно. Лена перебарщивает с благодарностью, ничего особенного я не сделала, просто помогла, просто среагировала в нужный момент.

Было поздно, мы уже засыпали, вернее, Ася уже спала, и я тоже проваливалась в сон, хотя в ванной меня ждал таз с замоченным еще с утра бельем, его бы постирать, но было тяжело подняться. За дверью, на лестнице, шумели. Мне показалось: подростки балуются, высокими голосами кричат. В дверь ударили глухо, чем-то мягким, голоса не разобрать: то ли смеются, то ли ссорятся, непонятно. Потом стало ясно, что дерутся, я слышала что-то вроде «Пусти!». Я бы может и не поднялась, не вышла бы, уже сон навалился, стало так приятно, но тут забарабанили в дверь, кажется, к соседям, и я совершенно четко различила крики о помощи. Я так резко рванулась к двери, что в глазах мгновенно потемнело, я врезалась плечом в дверной короб, по дороге сообразила забежать на кухню и схватить что-то, попалась сковородка. Облезлая, помятая чугунная сковородка на которой получаются самые вкусные блинчики. Не знаю, зачем это сделала, подумать точно не успела, скорее рефлекторно  потребовалось что-то тяжелое в руке.

Я вылетела на площадку за дверью, как была, босиком. В свете тусклой лампочки я увидела перекошенное лицо Лены, ее глаза широко открыты, по лбу стекает темная струйка крови, капает из-под волос; и черную мужскую фигуру, навалившуюся на нее сверху, он держит ее за шею. За дверью, за такой же облезлой, как и моя, дверью в квартиру Лены, грохочет телевизор, там Леша смотрит футбол, а его жена тем временем беспомощно водит руками по полу, по грязному бетонному полу, ее пальцы сжимаются и разгибаются, она уже не может сопротивляться и хрипит.

Я ничего не успела сообразить, нападавший обернулся.  У него было страшное лицо, не человеческое, неживое, как у андроида в кино, потом только я поняла, что не так с ним: у него не было эмоций, это было совершенно спокойное, равнодушное лицо, бледная кожа и глаза как будто без радужки, пустые, невидящие, как у слепого грызуна: две маленькие черные точки в пустоте.  Он был молод, больше я ничего не запомнила. На меня нахлынула такая ярость, она даже заглушила тошноту и липкий горячий ужас, приковавший меня к месту мгновение назад. Я размахнулась сковородкой, прежде чем монстр успел среагировать, я шарахнула куда-то, в это омерзительное лицо, потом еще по темным курчавым слипшимся волосам. Он отшатнулся в сторону, закрыл лицо руками. Я схватила Лену за пальто и поволокла к себе в квартиру. Дверь грохнула, проглотив желтый свет, я молилась только, чтобы не заклинило замок, он хрустнул, когда ненадежное полотно содрогнулось от удара. Только тогда я поняла, что руки у меня дрожат, что Лена кашляет, Ася плачет, но я должна держать хлипкую дверь.

Лена считает, что я ее спасла, но я ничего не поняла тогда. Теперь знаю: нам с ней обеим повезло несказанно. Я еле-еле успела закрыть дверь, потому что мои удары были не слишком сильными, обезвредили нападавшего только на секунду, не знаю, каким образом мы успели спрятаться. Но у меня есть это качество: я быстро реагирую, руки у меня быстрые, действуют мгновенно. Даже раньше, чем я успею подумать о целесообразности моих действий. Голова у меня туповата, а вот руки быстрые, да. Но как показал тот случай, иногда это на пользу идет. Потому что, как Лена потом рассказала, она долго боролась с преступником (потом его все-таки поймали, мы в полицию ходили на опознание), она стучала в собственную дверь, а Леша, внутри пил пиво, ел сушеных кальмаров и смотрел футбол. Он слышал крики, но не стал выходить, ему это было неинтересно. И остальные соседи слышали, но все решили, что им это не интересно. Только такая дура как я, выскочила, это Лена сказала. Куда ты, тощая тень, да еще с больным ребенком, в одних штопанных носках выскочила? Ты должна думать о ребенке, о себе, а не кидаться со сковородками спасать соседей, что бы я без тебя делала? Лежала бы с синим лицом и в рваных колготках до утра в подъезде… Ты понимаешь, что спасла меня? Не Леша, ему кроме пива и футбола вообще ничего не надо (выгнала она его), а ты!

И вот теперь у меня есть Лена, теперь она спасает меня.

Николай Иванович уже несколько раз осторожно намекал на сроки, не могу осуждать его — издательство торопит, профессор боится, что откажутся публиковать книгу, если задержит сильно. Я закончила с последней пачкой, и еду забирать «вывод». Значит ли это, что потом, с окончанием работы над рукописью, нас ждет что-то новое? Вывод будет сделан, вордовский файл отправится на редактуру в издательство, ставшие столь тягостными когда-то необдуманно взятые обязательства отпустят, я буду свободна. От одной этой мысли стало легче, мой оптимизм, он же атавизм, все еще временами просыпается и слабо, маленьким дрожащим огонечком, пытается меня согреть.

Я буду свободна? Да нет, я уже избавилась от утопических наклонностей, вполне способна оценивать ситуацию скептически и не строю глупых иллюзий. Лучше сосредоточиться на реальности, например, как преодолеть последствия беспрецедентного снегопада и недавней оттепели, и тут же следом очередного рекордного мороза на моем пути к дому Николая Ивановича.

Роковая оплошность: я отвлеклась на странную маленькую птичку, пробежавшую как юркая белка по стволу оголенной лиственницы, передохнувшую пару мгновений на нижней ветке и застрекотавшую сразу в несколько голосов в продрогшую лысую крону. Сначала мои руки устремились вверх, вслед птичке, или сперва мои ноги потеряли сцепление с тропинкой и тогда я, пытаясь удержаться, стала судорожно хвататься за морозный воздух руками — что было раньше, уже не важно. Пытаясь оттянуть стремительно приближающийся момент удара, я схватилась рукой за ограду и повисла на ней, неуклюже растянувшись корявым мостом от петляющей тропинки. И увидела его. Он был. Стоял, почти серый, поблекший и замерзший, как и все вокруг. Безжизненный, ни единого следа на занесенной снегом лужайке и подъездной дорожке, лишь цепочка чьих-то неуверенных отпечатков в прямом и обратном направлении между крыльцом и калиткой. Мой дом.

— Варенька, заходи!

Николай Иванович, как всегда, ласковый и уютный, как Дед Мороз — ему бороду отрастить и будет точная копия. Я не успела ничего сказать, он чуть ли не за руку провел меня по темной веранде и впустил в комнату.

— Что же ты так исхудала, я не узнал тебя в окно! — запричитал профессор и убежал в кухню, прихватив старый японский термос, с ручкой и помпой: если нажать на нее несколько раз, термос выдает горячую воду из носика, как самовар. С кухни гремело чайником, булькала вода, позвякивали спешно опускаемые на жостовский поднос сахарница и вазочка с чем-то сладким, чашки с блюдцами, с привкусом металла старые мельхиоровые ложки. А я смотрела в окно и разъедающая мое сознание мысль, что этот голубой дом, он мой, что я и есть та самая девочка, что все мои сны, я всегда это знала — несмотря на всех врачей, к которым меня водила тетя, несмотря на нотации учителей, на уроки, которые мне преподносили мальчишки — все мои сны, это правда!

Я точно жила в этом доме, но что случилось со мной потом? Я потерялась? Меня похитили? Усыновили? Куда пропали остальные обитатели дома — Тамара, кухарка, отец? Как бы мне разузнать это? Потому что, и никто меня не осудит, я верила: если я найду себя, ту, которая жила в этом доме, я спасусь. Я спасу Асю, я спасу маму.

— Николай Иванович, — я не сводила глаз с серого фасада, — а куда делись те люди, что жили в доме? Семья с девочкой? Альбина и Родион?

— Ты откуда знаешь про семью? — Николай Иванович, видимо, так опешил, что позабыл о своей легенде и не успел изобразить ничего не понимающего дедушку.

— Сосед ваш сказал.

— Валентин?

— Наверное, не знаю… хриплый такой голос.

— Я ничего не знаю! — слишком поспешно почти вскрикнул профессор и нарочито аккуратно, весь уйдя во всепоглощающее его внимание действие, стал разливать чай. Ситечко дребезжало о носик заварочного чайника, помпа термоса качала плохо, выплевывая кипяток мимо чашки, Николай Иванович не замечал, что его руки дрожат. Нет смысла пытаться узнать у него что-то сейчас — не хочешь говорить, ладно, раздобудем информацию другим способом.

Мы обсудили план финала книги, следом, как водится, я получила подготовленную заранее сумку с какими-то продуктами, донабитую еще доверху каким-то скрученным пакетом пока мы пили чай, и поплелась домой — пешком, денег на маршрутку у меня не было. После чая разморило, идти было тяжело, конфеты, попав в голодный желудок, вызывали теперь неприятное послевкусие, очень хотелось пить. Я боролась с искушением утолить разыгравшуюся жажду сочным комком снега, и застыла, уставившись на белое рыхлое облако в собственных ладонях.

Я помню! Точно помню: я склоняюсь над белым тазиком от спазма, весь съеденный на спор с Артуром снег выходит из меня всю ночь, а наутро, обессиленная, я принимаю одного за другим обеспокоенных посетителей, приносящих мне в утешение книжки, игрушки и диски с фильмами. Папа принесет ноут и новую игру. Он будет сидеть на краю моей кровати, похлопывая меня по укутанной одеялом ноге, обеспокоенно заглядывать в мое бледное, но уже вполне бодрое лицо и разрешит не пить ужасный Регидрон, который отказывается проглатываться и выплескивается из моего воспаленного желудка сразу же. Папа попросит Тамару заменить его на сладкий чай с лимоном.

Когда я пытаюсь представить лицо отца, ничего не получается — внешность людей в моих снах не имеет значения, я не запоминаю их. Помню только, что у папы черные густые волосы, которые высоко поднимаются надо лбом и мне хочется их потрогать и понять, почему они так держатся.

Я свято верила, что причина всех моих бед — это злобное холодное время года априори несущее в себе только бесчувственное замерзшее уныние и пробирающую до костей безысходность, пока оно не закончится, как ни старайся обмануть судьбу, ничего не выйдет. Нет такой защиты, нет такой шубы, под которую зима не пробралась бы, лишь вопрос времени. Но оказалось, что я ошибалась.


                Глава 11

Каждый день я борюсь с темнотой. Мне кажется, она везде, несмотря на электрический свет, но я стараюсь не включать лампочку лишний раз. Поэтому вечная серость не только снаружи, за окном, она и в комнате, в кухне, особенно в ванной. Она во мне, я вся забита ею, как убогая тряпичная кукла свалявшимся синтепоном — грязным и плотным. Он мешает двигаться, не дает вдохнуть полной грудью, в нем вязнут все звуки. Я пытаюсь его отодрать, как зимний утеплитель от оконной рамы, которую хочется распахнуть навстречу весеннему ветру, выдрать из себя этот наполнитель, но он расширяется, расползается, сбивается внутри комками. Ужасно неуютно, совершенно ничего не соображаю, не могу сформулировать ни одной мысли, только что-то самое примитивное. Я мечтаю только об одном: немного расслабиться, поспать, нет, опять вру — много поспать! Немного мне мало!

Я хочу отоспаться всласть, беззаботно, без будильника, без сотен задач, отложенных на момент пробуждения, без угрызений совести и паники, что пропущу, не услышу, не почувствую. Я хочу спать по-детски, не когда есть возможность и надо срочно уснуть, а когда устану — вот так, прямо среди дружелюбных игрушек. Не урывками, не сидя в приемной многофункционального центра, не свернувшись калачиком в ногах у дочки на диване, не в автобусе Москва — Мытищи. Я хочу отдыхать в постели, на свежих простынях, и чтобы плотные шторы защищали мой сон от нетерпеливого солнечного луча, уже разбудившего стаю крикливых дроздов, только что вернувшихся из прекрасного мира, где никогда не бывает зимы.

Я хочу видеть сны, мое прошлое, доступное теперь только во сне. Хоть разочек, хоть самый маленький и незначительный эпизод, просто чтобы убедиться, что это было. Чтобы были опять те, совершенно неуправляемые, нелогичные, абсурдные сцены, такие яркие, как турецкий сериал, возмутительно гламурные. Пробудившись, я бы испытала легкую эйфорию, как после чудесного фильма или захватывающей книги, когда еще находишься во власти сюжета, в наивысшей точке катарсиса, открываешь глаза и твой мир — это еще тот мир, и еще какое-то время он не отпускает тебя, или ты его не отпускаешь. Уже находишься в реальности, но еще ощущаешь необыкновенную легкость и приятное жжение в распахнутой и светящейся очищенной своей душе. А не черную дыру с обугленными краями, которая нестерпимо ноет от сквозняков, задувающих в многочисленные прорехи.

Но я больше не вижу снов. Я совсем ничего не вижу в моменты моих отключек, полуобморочных бессознательных периодов, в которые я обрушиваюсь, приняв положение покоя и на время приостановив действие заводного механизма, который единственный и является причиной моего функционирования. Просто закрываю глаза и открываю, и потом еще какое-то время пытаюсь понять, где я, что происходит, нащупать какие-то пространственные или временные ориентиры.

Если бы только я могла понять, разгадать загадку — куда ушло мое счастливое прошлое, каким-то роковым образом потерянное. Найти бы хоть какую-то информацию, вспомнить как девочка из голубого дома, капризно хлопающая высокой дверью — сильно, до звона возмущенных бокалов в буфете, до сердитого окрика из недр запретного кабинета — как эта счастливая девочка могла превратиться в бесформенное покалеченное создание, неуверенно переползающее изо дня в день и силящееся вспомнить когда и почему это с ней произошло? Но я не могу вспомнить… я сейчас не всегда могу вспомнить, что было за сегодняшний бесконечный день, когда он начался и все ли нужные манипуляции, упражнения, процедуры, производимые безотчетно и без всякого мозгового усилия, просто на автопилоте, были проделаны, какое уж там вспомнить что-то пятнадцатилетней давности...

Одна мысль все время маячит и в бредовые, и во вполне осознанные периоды моего бытия. Мысль, что я — это девочка из голубого дома, по какому-то роковому стечению обстоятельств, этим самым домом потерянная, какой-то неправдой попавшая в чужую семью… Что я тут не родная, не по правде, что все можно переиграть, изменить, только если вернуть ту девочку на место — в ее дом. В счастливую, уютную, полную приключений и невинных шалостей, беспечную жизнь.

Мне становится страшно, я старательно отвлекаю себя от неудержимо разогнавшихся крамольных мыслей, мне совестно смотреть маме в глаза, ведь она не знает, что я задумала дезертирство. Но как смириться с тем, что моя, такая зефирно-розовая жизнь, потеряна где-то в глубине застрявшего во времени поселка, а я заперта в чужом теле, в чужой судьбе как в темном гараже, ржавый засов закрыт моими же руками и едкий дым, медленно и завораживающе красиво, подбирается ко мне.

Мои грезы всегда заканчиваются одинаково — приступом паники: сначала ощущение неотвратимой катастрофы сводит спазмом диафрагму, потом липкий ужас подползает выше, к легким и ниже, под ребра, внутрь, в мои и без того уязвленные пустоты, потом в попытке заполнить болезненный вакуум бескислородным газом, я трачу такую ценную энергию, необходимую сейчас чтобы распахнуть дверь и убедиться в наличии свободного выхода и доступного глотка свежего воздуха. Мама всегда умеет сократить мои приступы или даже предупредить их еще тогда, когда мой мозг, не успев одуреть от гипоксии, способен справиться с ситуацией, «разомкнув» пространство. «Выход есть! Выход есть!» — твержу я как мантру и становится легче. Из паники выход есть, как найти выход из затянувшей меня безысходности? Мама умеет… но мама ли?

Да, я подумала об этом. Это ужасно, но подумала. Если я не знаю, кто я, то откуда мне знать, кто она? Вы же видели все эти передачи — про потерянных или перепутанных детей, тесты ДНК, и, раскрывающее плохую актерскую игру, слащавое воссоединение в семью случайных персонажей? Мне представилось именно это. Хотя может быть и по-другому, ведь никто не знает, кто такая Альбина и почему она не могла бы потом превратиться в Инну?

Мой мозг кипит от этих мыслей: она ведь пропала, так? Моя мама тоже пропала, мне было шесть, затем я жила с тетей, а мама в это время была в командировке. Мне всегда было непонятно, что это за работа такая, что отобрала у меня маму на долгие тринадцать лет? История, рассказываемая тетей, была нестройной, письма мамы ситуацию не проясняли. И рассказы про Нелидово тоже не похожи на правду — ну не помню я ничего. А вот голубой дом во всех подробностях помню, это разве не странно?  Но, погодите! Валентин сказал, что из дома сначала пропала Альбина (мама то есть), потом девочка, потом отец. Так все и было! А ведь складывается!
И мне уже становится легче, уже спокойнее, что не нужно отказываться от мамы, что нет надобности разрывать себя пополам, нужно только выяснить, почему она меня обманывает.

                Глава 12

В моменты, когда я, ломовая кляча, разогнавшаяся до немыслимых скоростей, вдруг останавливаю свой корявый бег, я с удивлением обнаруживаю, насколько безнадежно отстала от жизни. Никак не могу скинуть зимние одежды, теплое пальто и придающий уверенности глубокий капюшон вросли в меня, как панцирь, в них я чувствую себя в безопасности. Я озираюсь на каждые оголенные щиколотки и бессовестно чистые низкие кроссовки. Легкие узкие курточки беспечных прохожих распахнуты, а единственная ноша — мобильный телефон умещается в миниатюрном кросс-боди. А я, как настоящая деревенщина, попав в город в объемном, не по росту, тулупе и протертых валенках, изнывая от жары и обливаясь вонючим потом, тащу все необходимое в тяжелой торбе, задевая её раздутыми боками случайных прохожих.

И это не образно — это буквально. Я обнаружила себя в совершенно другой реальности, поднявшись из метро — среди чистых уже отмытых мощеных тротуаров, свободных от зимней серости и мусора нарядных газонов. Среди легких как их продуманные наряды, обитателей мегаполиса: смеющихся, болтающих в пестрых стайках, останавливающихся только чтобы едва уловимо сдвинув брови, быстрыми, но нарочито вальяжными движениями ловких пальцев набрать требующее немедленной реакции сообщение, или спешащих на суперважные встречи и смотрящих уверенно вперед, а не вниз, на свои неуместные зимние ботинки в запекшейся грязи. И шнурки порваны…

Я поднимаю взгляд вверх, на ослепляющие огни равнодушного города-космопорта и не могу понять: как им всем это удается? Эта легкость, эта беспечность, деловитость? Как, почему, за что им доступна некая тайна, их общий секрет благополучия, до которого я или не доросла или пропустила раздачу где-то. Меня словно здесь нет — я стою среди толпы, меня никто не замечает, не задевает. Может я на самом деле не существую? Если я прямо сейчас, здесь, возьму и исчезну, растворюсь или, что вернее, растаю и испарюсь как грязный скособоченный снеговик, никто ведь этого даже не заметит! Была я или не была, есть я или нет меня — ничего не изменится. Может, я сплю? Я уже ничего не понимаю: этот мир настоящий, или тот, из снов? Я здесь или там? 

С тех пор, как я усомнилась в себе, в своем прошлом, навязанном мне, я теперь это точно знаю, когда зародилась спасительная идея, мой шанс изменить все: найти точку разрыва, где я отделилась от голубого дома и розового счастья и свернула в альтернативную ипостась, прокаженную, испорченную безвозвратно беспросветную безысходность — с тех пор я неизлечимо больна, просто одержима идеей возврата. Возврата в мою настоящую жизнь, а не в тот все сгущающийся тяжелый до бессилия смог, который все меньше напоминает реальность. Мне хочется верить, что это лишь ночной кошмар. Или бред. Я в бреду. Я неадекватна!

Но у меня — Ася, и она точно реальна, я должна привести себя в чувство.

У нас с Асей очень насыщенная программа, её нужно подстроить под расписание процедур, которые нам удалось получить в поликлинике; под выходные Лены, когда я могу съездить к маме в больницу; заложить время на ежедневные бытовые хлопоты и самостоятельные развивающие занятия, и медицинские манипуляции. По настоянию мамы я вписываю в график несколько строк «для себя» — на поспать и на поесть, хотя мне совестно тратить на это драгоценное время. Эта гонка, она изматывает, но у нас цель: здоровье Аси, мы бежим к этой цели.

Но все выглядит продуманным только на бумаге — на самом деле график слетает постоянно, нас может выбить из колеи просто насморк у Аси; я могу проспать или наоборот, не получится заснуть в положенное время — помешают мысли, что лезут без спроса; или у Лены внеплановый вызов в больницу или нужно, как сегодня, что-то срочно отвезти маме. Затем скомканный и беспорядочный режим не желает налаживаться, я нервничаю оттого, что не успеваю, но двигаться быстрее не могу. Я стала очень медленная и заторможенная. Наверное, я просто устала, мне бы только выспаться и стало бы легче, мне бы только как следует поспать…

Несмотря на то, что мне кажется, чтобы выспаться потребуется наверстать время за все прошедшие шесть лет, может еще немного с хвостиком, на самом деле это не так. В действительности мне хватает меньшего — просто полноценного сна в положенное природой время, ночью то есть.

Когда выдается спокойная ночь и я, почти не просыпаясь, отрываюсь от сна только на то, чтобы вовремя перевернуть Асю, которая также крепко спит, я очень хорошо отдыхаю и под утро, в мой двухчасовой интервал, успеваю даже увидеть какой-нибудь прекрасный сон. Чаще в нем нет сюжета, только ощущения, едва уловимые после пробуждения, прекрасные, как шлейф от дорогого парфюма. Я слышу плеск воды или легкий звон поднятых ветром песчинок, фырканье, мне кажется, это конь, там, за пыльным вихрем, кто-то смотрит на меня пронзительно-синими глазами, и все утопает в ослепительном сиянии солнца. Мне катастрофически тяжело просыпаться, я сопротивляюсь всем своим бессознательным подсознанием и потом еще какое-то время страстно мечтаю еще раз испытать те же ощущения, почувствовать запахи, услышать те самые нежные звуки. Вернуться к себе самой, как будто наяву я только наполовину, а тут, во сне — настоящая я.

Голубой дом мне больше не снится, я скучаю по нему. И тогда я начинаю искать. Я не смогла найти никакой информации о собственнике дома в Росреестре, не получилось: такой объект среди зарегистрированных не числится. Родиона или Альбины с моей фамилией не обнаружилось, но я искала только по Московской области, правда. Себя в интернете забивала, таких куча, но все не я. Искала среди сотен фотографий пропавших детей за нужный мне период, но не нашлось никого, похожего на меня; или я, уже плохо соображая в ночи, не смогла разглядеть. Дело в том, что я не знаю, как выглядела до восьми лет, у меня ведь нет фотографий, и у тети не было.

Я еще раз попыталась выяснить про фотографии у мамы, но она поспешно заявила, что ничего не сохранилось, якобы из-за пожара. Сразу было видно, что это не так, врать мама не умеет, так злит ее невиданное упрямство, но, если она решила, что не будет говорить мне правду, ее уже не переубедить, если только придумать, как ее подловить на слове, но у меня сейчас с головой проблемы.

Ресурсы всемирной сети безграничны, я верю, что интересующая меня информация найдется, сейчас невозможно ничего скрыть. Я ищу, ищу — обязательно наткнусь на что-то, мне бы только чуть больше времени. Но пока получается заняться поисками (себя, счастливой и беспечной) как-то урывками между сном и полудремой, которая должна обозначать бодрствование, когда позади очередной день, промелькнувший как мгновение. Удивленно оглянувшись вокруг, я осознаю, что уже ночь, Ася спит, нерастворимый осадок непеределанных дел спрятан в темных углах, а впереди пустота, которую срочно нужно заполнить, пока она не начала завывать как февральская вьюга во дворе-колодце. Впрочем, уже апрель.

                Глава 13

Осознание того, что не зима, не погода, не прочие природные явления виновны в моих неудачах, а я сама, кем-то проклятая или чем-то зараженная, каким-то неизвестным вирусом, тихим и коварным, оно пришло не сразу. Тётя часто меня укоряла: я сама ищу приключения на свою беду, влезаю из любопытства или потому что где-то зудит в яму, из которой потом мужественно выбираюсь, стирая колени и обламывая ногти. Не знаю, как у меня это получается, я ведь даже не успеваю подумать о том, что этого не следует делать. Я просто делаю. Бездумно, получается.

В детстве, стоило мне попасть в новый коллектив (а я несколько раз меняла школу пока не поняла, что не стоит ни с кем делиться своими вымыслами), каким-то образом уже к середине первой четверти я оказывалась вовлечена во все процессы без исключения: я все время что-то организовывала, разрабатывала, планировала, была редактором стенгазеты, писала сценарии мероприятий, заседала в каких-то комитетах, шефствовала, помогала учителям и даже замещала уроки в младших классах. Я не успевала выполнить домашку, не высыпалась, нервничала и к концу года уже считала дни до каникул, потому что моя общественная нагрузка становилась невы… неимоверно тяжелой. Но в начале нового учебного года, несмотря на твердое решение сидеть тише воды ниже травы во время распределения общественных обязанностей, и вполне успешно отбив атаки «классной» и подключившись в качестве рядового исполнителя только к самым-самым простеньким задачам, к середине года я опять оказывалась вовлеченной абсолютно во всё, причем в большинстве случаев в единственном, и организаторском, и исполнительском лице.

В общем, я была обыкновенной выскочкой. И это еще более усугубляло и без того непростые отношения со сверстниками, подругами я обзавелась только в старших классах. Да и то, сомнительными подругами — где они сейчас?

Сейчас меня окружают совершенно другие люди, у меня нет связи с прошлым, все эти люди из настоящего: и Лена, и Николай Иванович, с которым я познакомилась случайно, когда забирала из института трудовую, соседка с первого этажа тетя Галя и ее сын, Коля, у него аутизм и он очень высокий и крупный. Тете Гале часто нужна помощь, если Коля капризничает, я с ним справляюсь. Девочки (тетеньки, все под сорок и дальше) из салона, продавец в магазине, куда мы с Асей заходим, и провизор в аптеке, Лейла Вагановна. Она вообще уже как родная, она даже звонит, если появляется что-то нужное нам. Еще есть куча людей, с которыми так или иначе пересекаюсь, все они как-то прилипают к душе, не могу потом оторваться. Я сама это понимаю, но не могу. Может это от того, что не общаюсь с ровесниками: другие мамочки нас, кажется, боятся, думают, что Ася может заразить их детей, толстых и подвижных, своим ДЦП, когда мы приходим на детскую площадку.

Мне бы хотелось, чтобы Ася общалась с другими детьми, со здоровыми. Она так на них смотрит! У меня сердце разрывается, она наблюдает, как они бегают, как качаются на качелях, как копаются в песке. Она переводит взгляд с них на меня, я не могу укрыться от ее вопроса, моя дочь не понимает, почему она не может также бегать и веселиться... Я бы ни за что не возила ее к детской площадке, хоть мы и купили роскошную коляску по сертификату, но Ася показывает согнутой ручкой: нам туда, упрямо сдвигает брови и требует: «Мама, туда! Туда!»

Кстати, я придумала, как Асе играть в песок, чтобы без косых взглядов, неиссякающих комментариев и разбегающихся в панике от песочницы наседок: я натаскала песка (оттуда, с площадки) в палисадник под окном. Мы с тетей Галей соорудили песочницу из старой покрышки. Я беру Асю на руки, сажусь на бортик, она наклоняется к песку, висит у меня на руке, пока я не устану. Ася увлеченно пытается зачерпнуть песок лопаткой и пересыпать его в ведерко. У нее плохо получается, она хмурится, сжимает губы и ковыряет снова, несет аккуратно, просыпает мимо. Отдыхает немного, и опять. Ее сложно уговорить вернуться домой пока она не сумеет наполнить ведерко. Тогда я его переворачиваю, Ася стучит по донышку, я поднимаю ведерко, чтобы Ася могла, ликуя, тут же разрушить его руками, ей нужно непременно разрушить получившийся кулич.

Если бы я занималась только действительно важным, только моим ребенком, а не распыляла свои и так не дюжие силы на поиски непонятно чего, то большей части проблем не случилось бы. Но я копала, копала, искала информацию, хоть какую-нибудь, практически в бреду, по ночам, вместо столь ценного, но кажется бесполезного, не приносящего облегчения сна, божественно дарованного мне, дуре, не понимающей своего счастья — Ася спит, что тебе еще нужно?

У меня не получалось отыскать ничего, никакой информации, ни намёка — это раздражало, едва уловимая надежда, остатки моего оптимизма, такого жалко-натужного убогого калеки, но неудержимого как сладкое предчувствие чего-то прекрасного, толкало меня на новые поиски. Казалось вот-вот, я ухвачу за хвостик и распутаю весь скомканный клубок, разберусь, найду то место, где завязался узелок, расправлю, разглажу. И все пойдет ровно, и затянется моя уже не ноющая, но с гулкими пустотами Черная дыра, перестанет поглощать в себя те крохи счастья, которые я умудряюсь своровать украдкой у проклятого рока, остановится, хотя бы чуть замедлится невыносимая гонка, больше похожая на попытку убежать от проблем, чем на действия, призванные их как-то разрешить.

Я упорно искала. Можно ли вернуть время назад, как-то изменить, запретить себе, не дать вбить в поисковике ее имя, не читать ту самую статью в газете Тверской комсомолец от 19 октября затертого в памяти двухтысячного года с заголовком, остановившем мое сердцебиения на ноте наивысшего напряжения. И пустившим его на немыслимой скорости под откос…всё.

Сначала я пролистнула выпавшую по запросу на мамино имя заметку, я думала, это случайное совпадение, не стала читать текст. Я же искала списки, не усыновителей, конечно, понимаю, такой информации нет. Но может какие-нибудь еще, ну может она где-то упоминается, в числе сотрудников, выпускников, должников хотя бы. Я не искала большего. Но потом что-то заставило меня вернуться к поисковой выдаче, к самой первой строке. Где-то в трахее от глубокого вдоха прожгло полужирным шрифтом мамино имя, ее фамилию, она же моя фамилия.

Я нажала на ссылку с абсурдным текстом. Это была сводка о решении судебного заседания, сначала лид, выделенный курсивом, далее шло пояснение. Я не могла отвести взгляда от несуразных букв, сложенных в нелепые слова и немыслимые для принятия фразы, официально-черным, оскорбительно канцелярским языком жестоко отпечатанные чей-то бездушной рукой. Я все перечитывала и шептала родное имя, такое важное для меня и такое неуместное в окружающем контексте. Я боялась поднять взгляд — помню, что там было, но я должна прочитать еще раз, и вернулась к заголовку.

«Призналась в убийстве своего спасителя».

Строки расплываются, я не плачу, глаза просто отказываются это видеть. После заголовка был текст про приговор, я вообще не поняла его смысл, опять перечитывала статью:

«22-летняя жительница Тверской области, недавняя выпускница, отличница и гордость Зубцовского детского дома призналась в предумышленном убийстве своего сожителя. На допросе девушка подтвердила, что заранее продумала способ и орудие убийства, ни о чем не сожалеет и снисхождения суда не просит.
Стороной обвинения отмечен особый цинизм совершенного преступления, поскольку жертвой его стал 45-летний Карен Маникян, житель Нелидово, 5 лет назад приютивший свою убийцу, попавшую в сложную жизненную ситуацию. Фактически Маникян стал приемным отцом новорожденной дочке собственной убийцы, дал им обеим не только кров, но и содержал и заботился о них как о своей семье. Произошедшее стало потрясением для коллег убитого, которые отзываются о нем как о необыкновенно чутком и порядочном человеке.»

Я прочитала эти строки много раз, много-много раз, слишком много, они теперь навсегда во мне и, кажется, больше там, внутри меня, ничего нет, больше ничего не осталось.

Моя мама — убийца. 13 лет она провела в тюрьме, в колонии вернее. Моя мама убила человека и ни о чем не сожалела. Своими маленькими ручками с детскими тонкими пальчиками хладнокровно и обстоятельно нанесла удар какому-то чуткому и порядочному человеку, который мог бы стать мне отцом.

Моя мама обманывала меня 13 лет. Когда я плакала, когда я болела, когда мне было одиноко, когда я звала ее сквозь наше общее звездное небо — она была в колонии и ни о чем не сожалела. С особым цинизмом… уму непостижимо. Я закрыла компьютер, легла на диван и прижала к себе кулечек из одеяла и моей Аси.
«Ни о чем не сожалеет и снисхождения не просит».

Тоскливо и обреченно прогудела электричка, безлунное небо пыталось пробраться в нашу убогую комнату, уныло трепетала серая занавеска. Я пыталась вспомнить, хоть что-то из моего детства в Нелидово, хоть что-то из того, что мама с таким облегчением от моего беспамятства, иногда пыталась у меня выведать. Я не помнила этого «чуткого и порядочного» человека, не помнила тот «просто деревянный» дом, страшных икон и далекой речки, но уже засыпая, вернее проваливаясь в пустоту, я отчётливо видела полоску света, медленно растущую, превращающуюся в черного влажного спрута, разливающегося все шире вслед за мягко скрипящей дверцей уютного старого шкафа.

Утром я не знала, как быть дальше. Как теперь существовать с этой данностью, с этой жестокой информацией, как изжога спазмирующей диафрагму — хочется дышать часто-часто, чтобы отпустило, но это не помогает. Как мне теперь говорить с мамой, как видеть ее, прикасаться к руке, такой родной руке циничной убийцы?
Моя мама — убийца?! Разве это может быть правдой? Почему я поверила сразу, почему не спросила сначала у нее? Ведь может быть в статье просто однофамилица, или это  газетная «утка», почему я сразу всему поверила?

Потому что знаю ответ: это правда. Пока не сложился весь пазл, но кое-что встало на свои места: по крайней мере понятно, где была моя мама долгие тринадцать лет. И та часть моего детства, которая не отражена ни на одной фотографии, сожженная вместе с деревянным домом, замалчиваемая, переводимая на безопасные темы, спутанная с более поздними событиями.

Но…это был деревянный дом? А как же голубой особняк? Как быть с моей такой складной и перспективной версией? Того, кого я помнила, моего отца с черными волосами, кто был со мной там, в голубом доме — его убили? Его убила моя мама? Это было до или после того, как она пропала? Я уже ничего не понимаю, все рушится, рассыпается, как ни пытайся стянуть руками, ничего не держится. Я вновь теряю столь ценную для меня, столь сладкую надежду, я опять делаю два шага назад.
И тут же рождается маленький спасительный шанс: если мама лгала мне о своем, о нашем прошлом, она ведь могла обманывать и про дом? Был он, голубой дом из моих снов или нет? Я должна узнать, я должна добиться честного ответа. И тут же по кругу: как я буду теперь разговаривать с мамой — как ни в чем ни бывало? Как будто я ничего не знаю? Этого я не знаю, но знаю, что это теперь не изменить.
Мама позвонила через пару часов моих все более пессимистичных размышлений, когда я кормила Асю обедом.

— Это я, я дома! — послышалось на том конце связи и у меня сжалось сердце.

— Привет, — сказала я сквозь слёзы, пытаясь сглотнуть ком и выровнять голос.

— Что с тобой? Голос странный.

— Мы обедаем, — я надеялась, она не заметит, что я уже реву. Ася повернула ко мне голову — ей на руку капали мои слёзы. Она мгновенно изменилась в лице и уже готова сама заплакать из сострадания. Я постаралась улыбнуться ей как можно шире, но она не поверила и согнутой ладошкой пытается вытереть мои мокрые щеки.

— А, я перезвоню… — мама была разочарована, это слышалось в голосе, она надеялась, что я порадуюсь за нее, ей нужна была моя поддержка после всего, что она перенесла и что ей еще предстояло перенести. Она все еще была моей мамой, моей самой родной и единственной, не циничной убийцей, что бы там не произошло с этим «чутким» Кареном Маникяном, я буду верить всему что было с нами, а не глупой бездушной заметке, затерявшейся на просторах интернета.

— Мамуль, нет, я могу говорить, подожди — поставлю на громкую связь! Ася тоже хочет поговорить с тобой! Как ты себя чувствуешь? Как ты добралась?

                Глава 14

Каждое утро, начинаясь в одно и то же, обозначенное прагматичным будильником время, просыпается все светлее, я не могу не отметить, дни становятся солнечнее, теплее. Но мне все еще холодно, темно и сыро. Зима не отпускает, я промерзла насквозь, никак не могу отогреться. Я все жду, жду, когда же меня отпустит, когда нахлынет нетерпеливое  безрассудное ощущение — ожидание какого-то чуда, по осени вмерзшего в грязный снег, которое должно теперь из него вырваться, скинуть тяжелые и неудобные, так надоевшие одежды и принести весеннюю легкость, с которой проще принимать изысканные козни прилипшей ко мне Недоли.

Но ничего не происходит. Я в недоумении. Все, что прежде радовало, что символизировало несомненное пробуждение жизни, от которой и нам должно было перепасть чуточку энергии, немножко везения, что подпитывало бы мою веру, мой дебильный оптимизм — все оно есть. И солнце, и завораживающее своей глубиной необычайно высокое небо, и жизнь, упрямо пробивающаяся сквозь мерзлую грязь в палисаднике под окном, разом заполонившие двор птицы, всех видов и размеров, скандальные и неугомонные даже ночью — все они есть. Но я, вроде как, не с ними. Смотрю на все со стороны, сквозь грязное стекло, и от их излишней суеты не становится ни теплее, ни легче.

Что-то испортилось во мне. Опять скребет и ноет моя никуда не девшаяся дыра, пожирает все, ненасытная, никак не угомонится. Я лучше не буду смотреть туда, за окно, боюсь не сдержусь, закричу на них, чтобы прекратили, затихли, исчезли, раз толку никакого, только все растущее ощущение моей ущербности. Все больше мутнеет стекло, вот и хорошо, затеняет невозможно яркие краски, диссонирующие с унылой реальностью.

Ася уже слишком многое понимает, приходится себя контролировать, я собираю все свои силы, натягиваю самую неестественную, но широкую улыбку и даже сама, на время, свыкаюсь с ней вполне гармонично, держу ее, всеми мышцами лица, шеи, даже живота, чтобы дочь ничего не заметила. Вечером мое лицо застывает в глупой ухмылке так, что тяжело расслабиться. Зато я как английская королева: знаете, когда еще совсем молодая Елизавета объезжала свои колонии, она так много улыбалась, приветствуя подданных, что у нее свело мышцы лица и даже потребовалось лечение. Так что в этом мы с ней близки, с королевой.

Ася спит, а я упрямо загружаю компьютер чтобы предпринять очередную попытку найти информацию про голубой дом на Пограничников, 23 и тех, кто в нем жил. Глаза слезятся от яркого свечения экрана, но я таращусь в пустую строку поиска и не знаю, что еще там написать. Не продвинулась ни на миллиметр, так ничего не узнала, я так и не нашла себя.

А затем этот сон — опять без сюжета, запомнилась только музыка, я проснулась все еще немного тугоухая от немилосердных ударов басов, кажется даже немного хмельная. Помню вкус легкого, но коварного коктейля, который выпила залпом, пытаясь остудить себя, разгоряченную на танцполе. Уже проснувшись, но отказываясь поверить в то, что неминуемо увижу, я пыталась вернуться назад, туда, где ритм музыки, дезинфицирующей любую хандру, как инфракрасная лампа, так возбуждающе-беспечно резонировал с моим сердцебиением.

Мне очень нужно назад! Вернись, музыка, вернись вечный праздник, я немного устала от танца, еще не отдышалась, мне даже жарко. Я почувствовала на своей щеке теплое прикосновение, мне легко натянуть улыбку, но трудно смириться с унылой комнатой вокруг — Ася проснулась, она смотрит серьезно, сдвинув брови, не может понять отражающихся на моем лице разнузданных эмоций.

Сон меня не отпускает, затягивает, я закрываю глаза в надежде, что музыка вернется. Но слышу только скрежет тележки дворника по неровному асфальту. Ах, если бы сон длился чуть-чуть дольше, если бы я могла уйти в него чуть раньше, не под утро, а сразу, как только лягу! Если бы постоянные мысли о том, как нам с Асей выкрутиться из нашего безденежья, как обеспечить ей реабилитацию постоянную, а не случайно сворованными курсами, как залатать дурацкую крышу, грозящую обрушиться нам на голову, как помочь маме, ведь у нее началась самая тяжелая, часть лечения, химиотерапия, и пока мама переносит ее не очень хорошо — если бы эти и сотни других проблем не громоздились на меня, безвольную, уже слабую к концу дня, не давили так беспощадно, я бы засыпала сразу и дольше наслаждалась бы моей прекрасной, потерявшейся где-то жизнью.

Ася зовет меня, я слышу ее тонкий нежный голосок, ради него я готова все-таки открыть глаза.

— Ты проснулась? — задаю очевидный вопрос только для того, чтобы получить еще несколько мгновений со вкусом мятно-лаймового коктейля.

— Угу, — Ася всматривается мне в лицо и не может угадать моих чувств.

— Мне снился сон, я танцевала, знаешь…

Она отрицательно машет ладошкой и не отводит взгляда, я вижу отражение сияющего неба в ее глазах.

— Рассказать тебе?

Она пытается кивнуть, но ей неудобно это сделать на подушке. Ася чуть наклонила голову на бок, ее серьезный взгляд пробирает насквозь, кажется, мой ребенок понимает намного больше, чем я.

— Там была музыка, такая громкая, что уши закладывало. И все танцевали — много-много людей, как будто волна прокатывалась по залу. И огни — везде, разных цветов, пересекающиеся лучи и просто переливающиеся огоньки, и даже цветной туман.

Ася слушает, как сказку, и поднимает удивленно светлые брови.

— Когда ты подрастешь, ты обязательно будешь танцевать, ты мне веришь?
Обязательно, я тебе обещаю! Я придумаю, как все исправить, я найду способ!
Кажется, она не понимает. Или на верит мне.

— Ладно, давай вставать, умываться и завтракать. И пить лекарство.
Ася закрывает рот ручками, она не хочет — препарат, хоть и в сиропе, но очень неприятный на вкус, как уговорить маленького ребенка каждый день, два раза в день, проглатывать горькую гадость, сдобренную только усугубляющими вкус отдушками?

— Давай пока не будем думать про это, ладно? Сначала сварим кашу и после решим, как нам справиться с лекарством.

Я что-то говорю, что-то делаю: умываю Асю, варю манку с какао, как она любит, а сама все время думаю про мой сон, что если бы я осталась в нём, всего этого не было бы. Если бы я только осталась в нем.

Я уверена, дочь понимает все и знает гораздо больше, чем кажется, просто выразить свои мысли пока не может. Но она не догадывается, кто повинен в ее страданиях, принимает их как данность, покорно и мужественно. Ася не подозревает о другом мире, где здоровые толстые дети, шумные до невозможности, живут свою беспечную и счастливую жизнь.

После того как я искала в интернете информацию по реабилитации, мне теперь сваливаются предложения, ну как специально: программы, клиники, санатории, все время висит баннер в углу, плакать хочется, хоть комп не загружай. От 245 тыс радостно сообщает реклама. Я вот думаю, что мне делать: есть перестать, чтобы собрать такие деньги? И все равно только за два года получится накопить. Если я не буду есть совсем. Но Асю я не могу перестать кормить, лекарства ей покупать, хорошо еще что основное нам все-таки выдают. Так что коляска у Аси будет только когда положено по правилам, не скоро значит, это я виновата, что предыдущая уже на ладан дышит.

А еще статьи мне выдаются как на подбор, хоть я и не просила — про благотворительные фонды, про подопечных и их родителей, знающих секрет попадания в программу, секрет, мне недоступный. Фонды собирают на лекарства, на тренажеры, на те же коляски и, конечно, на реабилитацию. Как всем этим мамам удалось с фондами договориться, как у них это получилось и почему не получается у меня? Ну я знаю, почему не получается, но не понимаю, почему со мной всегда так. Почему я сама все порчу, своими руками. Все беды они только от меня, я наша основная проблема.

Стала читать комментарии под статьями... Я просто дышать не могу теперь,  меня просто как будто режут там, внутри, по сердцу, по легким, выскабливают острым в животе, это настоящая, физическая боль. И я вот думаю, откуда в людях это? Вы когда-нибудь видели комментарии к статьям о больных детях?

Я понимаю, в сети, в анонимных сообщениях, из людей выплескивается самое гадкое, вся мерзость. Но боже, сколько ее! Таких детей, вот как Ася, нежных ангелов, их предлагают не лечить, сдать куда-то, не тратить силы и нервы, говорят, что эти измотанные родители, которые с рождения бьются за своих детей, что они наживаются на болезни ребенка. Что им все дает государство, а они шикуют на деньги фондов. «Не мучьте себя и его, бесполезно все, не будет ему лучше!»  или «Прекратите выпячивать свои болячки, вы сами виноваты, что родили неполноценного ребенка!» — написала молодая девушка. Я посмотрела — как я, похожа даже. Да, я сама виновата. Но так написать про ребенка? Так она могла бы назвать и Асю? Неполноценной? Мою солнечную детку, что сидит рядом с книгой, водит пальчиком, бормочет что-то, потом радостно отбрасывает книжку и кричит мне: «Мама, кофка пиот овоко!» Это она прочитала! Кошка пьет молоко! Моя дочь сама научилась читать, ей еще не исполнилось семь лет, она не ходила в садик, она большую часть жизни проболела, но за то немногое время, что ей лучше, всего за несколько месяцев — она уже читает!  Вы считаете, я должна была ее оставить? Сдать куда-то? Мою Асю?
У нее мои руки, пальчики точь-в-точь мои, только маленькие. И глаза мои, только ясные такие, открытые широко, она пока многого не понимает, не умеет злиться на мир, который обходится с ней жестоко. У нее волосы от отца, цвета солнечной пшеницы, и так же вьются немного, лежат мягкими волнами. Ася, которая поет по утрам, смеется заливисто так, что невозможно остаться равнодушным, или, глотая слезы и сжав губы, мужественно переносит болезненные процедуры? Моя детка, которая моментально считывает настроение и умеет меня поддержать так, что я сразу способна горы свернуть, это она — неполноценная?

Я вынуждена буду просить деньги у таких людей?  Не хочу, чтобы и про нас посты в соцсетях писали, Асины фотки по всему интернету, чтобы про наше горе узнали такие... существа, бесчувственные, чтобы моего ребенка так называли, чтобы подозревали меня, будто я наживаюсь, что мы шикуем на их деньги, не знаю... в рестораны ходим, наверное, и на такси ездим. Или чтобы мне писали то, что я и так знаю: что я сама виновата, что родила такого ребенка. Чтобы говорили, что я лгунья, вот этого мне точно не надо, этого я больше не перенесу.
В фонде мне тоже не верят — отец у Аси по документам есть, а я не могу им ничего предоставить, никак не могу доказать, что он не помогает нам. Он даже не знает о дочери...

Нет, я не стану убеждать этих людей, из интернета, в том, что нам плохо и мы достойны сострадания. Мне не нужна их помощь, я придумаю что-нибудь, меня уже осенила одна мысль, я точно знаю, что в голубом доме наше спасение, там разгадка, там путь.

                Глава 15

День проходит за днем, ничего не изменяя: я открываю глаза, двигаюсь, говорю, даже улыбаюсь (я должна быть бодрой и веселой для моего ребенка!), мы ходим в поликлинику и навещаем маму, ведь уже почти лето и почти везде можно провезти Асю в коляске, мы даже гуляем в парке. Я кормлю Асю, уговариваю ее принять лекарство, стискивая зубы, делаю с ней гимнастику, она плачет, ей больно, она быстро устает, но мы должны продолжать занятия, нужно заставлять ее мышцы двигаться, ведь ее мозг не хочет этого делать. День заканчивается, я закрываю глаза.

Я открываю глаза по звонку будильника, пытаясь понять, который это сигнал — еще ночной или уже финальный, утренний, не понимаю, спала или нет, отдохнувшей я точно себя не чувствую, мне становится страшно: что происходит со мной, когда я себя не ощущаю? Я есть или быть может, меня уже нет? Может это не я проваливаюсь в сон и открываю глаза по будильнику, а наоборот? Какой из бредовых туманов — моя реальность, а какой сон? Если бы я могла выбирать…

Сны, моя отрада, приходят редко, мало, как-то вскользь, на уровне ощущений, без сюжета, без смысла, без удовлетворения. Даже помечтать не о чем, улетучивается как утренний туман и уже умываясь осознаешь, что ничего не помнишь. Вот вроде только что оно было — совсем реальное, я еще дышала тяжело, когда проснулась, я еще переживала о чем-то, а сейчас уже не знаю, о чем.

Я пожаловалась Лене — конечно, всей правды я ей не сказала, сказала только, что плохо сплю. И она принесла мне средство, только одну таблетку, говорит: больше не дам, выпей, поспишь хорошенько, я заберу Асю к себе на ночь.

Боже, как мне было хорошо! Как много всего произошло лишь за один сон, я проснулась даже раньше будильника, помнила все, но не хотела вставать, чтобы не расплескать, не забыть, записать бы. Это очень важно — помнить, какой я была. Помнить себя уверенной, я бы сказала, слишком уверенной, несдержанной, даже агрессивной, но добивающейся своей цели. Во сне все случилось как мне было нужно. Но что? Он ускользает, мой сон, — я не хочу подниматься, буду прокручивать в голове ощущения, голоса и фрагменты непонятных событий, которые только что, секунду назад, были реальнее чем эта унылая комната и не совсем свежая постель. Я помню лица — чьи? Я помню место: что-то светлое, сияющее.

Пожалуйста, вернись! Ты не можешь поступить так со мной, вернись, мой прекрасный мир, забери меня отсюда! Но я уже понимаю, что все упустила и слезы, бессильные, горькие как в детстве, с несдерживаемым надрывным стоном, вырываются из меня также, как только что вырвался и испарился мой сон. Как испарилась настоящая я и осталось только жалкое бледное подобие, убогая тень зимы, прокравшаяся в лето.

Но я выспалась, отдохнула — вот на самом деле, и, словно пытаясь нагнать месяцы пассивного бездействия, мой мозг включился в работу, начал судорожно генерировать идеи, версии, способы, как объяснить и состыковать то, что я помню с тем, что хочу вспоминать. Сначала все было запутанно: мы с мамой жили в… голубом доме, с этим, «добрым и порядочным» человеком. Потом случилась трагедия и мама отправилась в колонию. А я? Я отправилась к тете. А Нелидово? Деревянный дом, речка, гараж? И шкаф со скрипучей дверцей? А отец? Он был? Он же Родион, а не Карен! А кто такой Павел, вообще непонятно… Черные волосы, мог быть и Кареном… И мама, кажется, его убила. Моего отца, того, кто изображал смешным голосом Пятачка, подсаживал меня на коня и не разрешал Тамаре заставлять меня есть сопливую овсяную кашу. Мама убила его, вот так.

Но он же пропал после, а не первым… если верить соседу Николая Ивановича, то очередность другая. Не логично… Там, в голубом доме сначала мама девочки пропала, то есть моя мама, я ведь совершенно уверена, что я та девочка. Себя я помню у тети, сначала мы жили в маленьком доме, потом в доме побольше, потом там, на Войковской. С какого возраста я осталась с тетей?

Или так: мы жили в голубом доме. Мама пропала. Я осталась с отцом. А потом и я пропала, вернее, переехала к тете. А отец (Родион) остался. Пока все складывается. Если не обращать внимания на некоторые несостыковки, но о них позже поразмыслю. В статье, значит, неправда или все, или часть: кем-то другим был этот Карен, наверняка сам напал на мою маму. Теперь идеально логично все получается! А то, что я помню во внимание брать не стоит, я сама запуталась в своих фантазиях. Я думаю, скорее всего, виноват психолог и гипноз. Тётя водила меня к специалисту, что он там сделал с моими мозгами, что теперь там та самая, ненавистная «овсянка» — неизвестно. Ясно одно: на свои воспоминания я полагаться не могу, они явно сильно подправлены. Если бы мама подтвердила хоть часть моей версии, а не отрицала упрямо все, я была бы счастлива.

Но очередной «заход» за информацией к маме успеха не принес. Мы возились на кухне, готовили ужин из купленной ею половинки курицы, из мякоти курицы, потому что косточки с кусочками мяса отложены на завтрашний бульон для Аси. Мы готовим и поем, мы всегда поем, если готовим вместе, даже Ася нам подпевает. Нарезая вяло поблескивающую грудку на крупные куски, которые не пролезут в мясорубку, я как бы невзначай спросила:

— Мам, а мой отец, кем он был?

— Отец?

Мама это так произнесла, словно я спросила, что ей сказал за завтраком король Иордании. В смысле что этот человек ей не знаком и далек от нее, или недоступен как космос.

«Началось, — подумала я, — что непонятно в слове «отец»?»

— Мой отец, ну кого-то ведь ты имела в виду, когда вписывала мое отчество? Павел, он был? Кем он был?

— Ну он был, а зачем тебе это потребовалось знать?

— Ну, мне кажется, это нормально что я хочу знать, кем был мой отец.

— Ну да, нормально… но я не знаю…

— В каком смысле? Например, профессия у него была?

— Нет.

— Э-э-э, как это?

— Варя, нам было по 16 лет, мы были детьми, какая профессия? Это просто мальчик из класса… я не уверена, что готова вот так… в подробностях… в общем, я не поняла тогда, что произошло. Несмотря на моё детдомовское детство, я была жутко наивной, меня не интересовали разговоры девчонок про отношения между мужчиной и женщиной, так что, да, ты стала для меня неожиданностью…

— А для него?

— А я не видела его после выпускного, так что он ничего не знал. Ты хочешь его найти?

— Вот уж нет, зачем.

— А зачем тогда спрашиваешь?

Я растерялась, я совсем не туда хотела повести разговор, меня интересовал другой потенциальный отец.

— А Родион? — выпалила я и почувствовала, что краснею. А вот мама не изменилась в лице:

— Родион? Это кто?

— Ты не знаешь такого? Родион, он кто был?

— Я не знаю никакого Родиона, — уверенно сказала мама и пришлось ей поверить.
Мама, видимо, испугалась, что если у нас вечер откровений о прошлом, то, возможно, я начну спрашивать и про нее, поэтому она быстро-быстро перевела разговор на Асю, на ее обучение, зная, что эта тема увлечет меня полностью. Эх, мама! Я не буду спрашивать про Карена, или, например, где ты якобы работала тринадцать лет. Я все знаю и приняла это, потому что у меня есть только ты и Ася, больше никого на всем свете. И я не верю, что ты могла «цинично», как было написано. Но когда-нибудь я спрошу тебя об этом.

                Глава 16

В детстве меня ругали, что я неугомонная: если что-то решила, меня уже не свернуть, я иду напролом. Да, я была такой, не хватало терпения, возможно такта, если идея меня захватила, поселилась внутри — все, я пропала. Я просто не могла спокойно жить, меня распирало, я могла лопнуть.

Как давно все это было… Сейчас я не лопну, нет. Моя дыра все свободно впускает и выпускает, нет проблем. Но идея с голубым домом все же запала крепко. Вернее мысль про то, что это мой голубой дом и он же мое спасение, выход из этой… жизни, язык спотыкается ее так назвать — выход из моего унылого существования. Я все время про это думаю. Когда засыпаю, я мечтаю о сновидениях, все равно что там будет происходить, мне все приятно, это как вернуться в родной дом после долгой разлуки. А так и есть, этот дом, он родной, там мое детство, мое счастье, там решаются все проблемы, точнее, их просто нет. Поэтому мне очень нужно вернуть мой голубой дом, тогда все изменится, я верю в это. Потому что больше не во что верить.

Я так верила в реабилитацию для Аси, думала, если ее не будут больше беспокоить судороги, то нам назначат какие-то занятия, то, что Асе необходимо, чтобы окрепнуть. Чтобы ее ручки разгибались, чтобы она увереннее держала голову, чтобы она могла ходить. А еще жевать, глотать, откашливаться. И говорить правильно все звуки. Вот так много всего нам нужно, что поделать! И единственное препятствие, ладно, не единственное, но первое препятствие — это Асина эпилепсия. Нам так сказал врач, сказал, что с судорогами нельзя начинать реабилитацию. Хотя я в интернете читала, что в платных центрах таким как Ася не отказывают. Но куда нам в платные… Поэтому ЛФК и бассейн, а также массаж — это предел мечтаний. Ну еще вертикализатор и этот, экзо-скелет. Но это вообще нереально.

И вот мы взяли эпилепсию под контроль, с препаратами, конечно, но приступы Асю не беспокоят. И я вытребовала направление в реабилитационный центр, правда, только на консультацию, потому что доктор сказал, что слишком мало времени прошло, рано нам еще заниматься.

Но у Аси нет времени! Ей уже почти семь и с каждым днем ее суставы, ее согнутые ручки и тоненькие ножки, скрючиваются еще больше. Асе нужны постоянные занятия, не никчемные пятнадцатиминутные сеансы в поликлинике, такие упражнения я и сама могу с ней делать, собственно, и делаю, ежедневно. Но нам нужны нормальные занятия, не просто ручки вверх, ножки согнули! Если бы мне показали правильные упражнения, я бы делала все сама, только покажите, что нам можно, а чего нельзя, я ведь не хочу еще больше навредить моему ребенку. Хотя там оборудование еще нужно, но я бы сделала, я же сделала сама вертикализатор! Из сломанной коляски сделала и старых лыж. И столика для кормления. Нормально получилось, только скотч обновлять нужно, растягивается и начинает плохо держать. Но лучше с оборудованием заниматься, с тренажерами.

И вот мы с Асей едем в клинику, она в первый раз в метро. Испугалась и даже пыталась заплакать, но мы справились с этим. Добрались, так боялись опоздать, что на час раньше приехали. Ну и отлично! Погуляли, успокоились, у меня перестало все трястись: я так нервничала, что не смогу спустить коляску по лестнице, а оказывается в метро есть специальные сопровождающие, только их вызывать нужно заранее, если бы я знала! Но нам помогли в начале и пообещали, что будут помощники на конечной станции, так что встречали нас как почетных гостей. Ася, правда, хотела еще посмотреть на мозаику, но я пообещала ей, что на обратном пути насмотримся.

На подходе к клинике я опять разнервничалась, здание огромное, я уже вижу раздвижные стеклянные двери, только бы Ася не испугалась опять, почему-то она очень боится автоматических механизмов разных, не понимает, как это работает. В метро проблема была: двери в вагоне. На каждой станции Асе было страшно, я ее развернула спиной, но Ася в отражение смотрела и боялась за входящих людей. Выбегали быстро, чуть не упали. Турникеты снова вызвали целую панику, на выходе я переносила плачущую Асю на руках, высоко поднимая ее над турникетом, чтобы она была уверена, что ее не стукнет дверками, даже несмотря на то, что дежурная дверки открыла и заблокировала, а сопровождающий еще и руками закрывал. Но Ася не поверила.

— Асик, давай игру? В жмурки? Ты сейчас закроешь глазки, а откроешь, когда я тебе скажу. И…и… угадаешь, какого цвета будет… что-нибудь внутри… стены! Угадаешь?

— Бе-ва-ва… — медленно говорит моя хитрюга, она-то знает, какого цвета стены в клиниках.

— Ну вот закрывай глазки и проверим, угадала ли ты!

Ася мою уловку поняла, но послушно зажмурилась, выпятив вперед подбородок и даже прикрыла лицо локтем, хоть я и уверена, что она подглядывает. Но главное, двери проехать. Я так подробно описываю эту поездку, потому что этот день был необычный, можно сказать самый везучий день в нашей жизни: мы с Асей каким-то образом обманули всех, и злой рок и специалистов, которые нас принимали.
Там у них настоящий конвейер: идите туда, садитесь здесь, тут заполните, там распишитесь. В общем, вместо просто консультации мы получили сразу занятия. Кажется, так не должно быть, но нас направили в кабинет, мы практически своровали наше право на это. Как я тогда радовалась… вот дура.

Ребенка у меня отобрали, дверь закрыли, только маленькое окошко, если встать на цыпочки, то можно увидеть часть кушетки, на ней лежит Ася. И плачет. Она испугалась. Я бы тоже испугалась такого реабилитолога — мужик килограмм на сто пятьдесят, как гора просто. У него рука толще чем вся Ася. Он что-то пишет, сидит спиной к ней, ассистент держит Асю, не обращая внимания на ее плач. Неужели сложно было сказать что-то ласковое моему ребенку? Она бы поняла, она бы успокоилась! Я не знаю, что мне делать: ворваться и их остановить? Или поверить, что я только пугаю ребенка и мешаю работать?

Потом этот детина в мятой белой пижаме встает, моет руки. Ася опять плачет, она его боится, у меня ноет и скребет внутри. А потом он берет моего тоненького ребенка, грубо так, резко, не смотрит даже на нее, разговаривает с ассистентом, как будто Ася не живая, как будто она кукла. Вертит ее, переворачивает, кладет то на животик, то на бок, выгибает, сажает, кладет. Ася корчится в его ручищах, она ничего не понимает, только плачет беззвучно. Она в одних колготках и маечке, ее худенькие ручки болтаются бессильно. Ее раздевают до памперса, она же замерзнет! Она все время мерзнет! Реабилитолог проводит ладонью по Асиной спине, не дает ей сгибаться, держит, переворачивает, вытянув ее насильно. А потом берет и придавливает моего ребенка своей ручищей, всей, от кисти до локтя — поперек, придавливает ее плечи к кушетке, навалившись всей массой ей на грудь,  у меня останавливается дыхание, я уже реву, а садист в белом второй ручищей давит на колени Асе, ассистент тоже держит ее за ступни. Они сгибают и разгибают слабые ножки моего ребенка силой, но как же это, так сразу? Они же не разгибаются! Ася извивается под их руками, металлическая дверь не пропускает звуки, но я все вижу: она зовет меня. Потом мучитель отпускает одну руку, держит только ножки, заставляет Асю подтянуться и сесть. Он тянет ее за ручки, но Ася не может подняться. У нее запрокидывается голова, у меня темнеет в глазах.

Когда, с помощью, Асе удается поднять туловище вертикально, она почти сидит, но садюга отталкивает ее, опрокидывает и опять придавливает к кушетке, опять надавливает на колени, распрямляет ноги, заставляет подтягиваться, держась за его руку, опять отталкивает. Ася вся в слезах, ее вытирают салфеткой, грубо так, она зажмуривается, ничего не понимает, я вижу, ее слезы капают на руку реабилитолога.
Я тоже плачу, я сижу на полу в коридоре и реву, и не знаю, что мне делать. Я такого не ожидала. Я понимаю, что Асе необходимы занятия, знаю, она плачет больше от страха, хотя и от боли тоже, меня предупреждали, ей будет больно. А что, если они были правы, ну те, в поликлинике, которые кричали на меня, что я сама еще больше калечу своего ребенка и что занятия могут спровоцировать новые приступы? Пока приступы у меня, меня так трясет, что не могу контролировать свои руки и ноги. Зачем, зачем я это сделала, это мне наказание за обман? Нам не должны были назначать терапию, мне сразу сказали, что с этого начинать нельзя, но где-то что-то напутали и мы попали сюда. Я виновата в этом, я всех обманула, я навредила моему ребенку, моему и так слабому ребенку, ей будет еще хуже теперь. Из-за меня. Ожидание тянется бесконечно,  я в отключке, меня зовут, я не могу подняться.

Не помню, как одевала и успокаивала Асю, потом мы ходили смотреть уток на пруд, потом ехали домой на такси, мама вызвала нам, мы не справимся с турникетами и дверями в вагоне еще раз, не сейчас.

Я смотрю на мою дочь, ее голова покачивается, она спит в детском кресле, по лицу пробегают тени. Асины ресницы еще влажные от слез, волосы растрепались. Она вздрагивает во сне, всхлипывает, а я каждый раз замираю от ужаса: вдруг начнется приступ? Прямо тут, в такси.

На запястьях моего ребенка остались розовые следы от пальцев садиста-реабилитолога, он легко мог схватить одной своей рукой обе Асины. Он тянул ее за руки, голова Аси запрокидывалась назад, она беспомощно таращила полные ужаса глаза и не понимала, за что ей эти мучения.

На секунду, на самую маленькую секунду, я поддалась слабости. Я подумала, что не уверена... правильно ли я поступаю? Мы занимаемся с Асей дома, она старается, терпит,  хоть ей больно, хоть ей тяжело. Мы ведь кучу всего делаем, я скачала целые диссертации и методички для реабилитологов, я уже, можно сказать, специалист. Но есть ли толк в этом? Кажется, результат есть… или нет... Нужно ли ее мучить еще больше? Я уже ни в чем не уверена. Стало ли Асе лучше после сегодняшнего занятия? Ей стало хуже, она до сих пор не успокоилась, заснула от усталости.

Но мы должны справиться, мы сможем, справляются же другие дети? Девочка эта, из интернета, она уже ходит благодаря реабилитации, она ходит! И Ася сможет, я верю в мою девочку! Мы ни за что не откажемся от курса, доставшегося нам случайно, мы не сдадимся так сразу. Если бы я могла выбирать, я бы может нашла другие методики, щадящие, но я не могу. Я ничего не могу, только мучить своего ребенка.
Я смотрю на пробегающий за окнами город, очень красиво светится Москва вечером, но мы чужие в этом ярком мире. Витрины магазинов с неизвестными мне названиями, рестораны, в которых я никогда не была, рядом с нами едет роскошный автомобиль, за рулем девушка. Вся в белом! Вот у нее все хорошо, ей все удается. Не мне. Она бы нашла способ помочь своему ребенку, из десятков методик выбрала бы лучшую, смогла бы себе это позволить. Не я. У меня старые некогда черные джинсы, смятые кроссовки, руки в царапинах. Если бы у Аси была другая мама, не я, а она — вся в белом, и в дорогом автомобиле, то у Аси был бы шанс. Но я не могу ничего сделать для моего ребенка, у Аси нет шанса. Девушка в белом едет и разговаривает по телефону, смеется, бросает взгляд в зеркало, между нами не больше метра расстояния и целая непреодолимая пропасть.

Я должна что-то сделать для моего ребенка, я обязана.  У меня только один вариант: голубой дом, я чувствую, верю, там наше спасение, он та отправная точка, то место, откуда все пошло не так, только разгадав его секрет можно все исправить.


                Глава 17

Есть один человек, кто наверняка знает об обитателях голубого дома — это партизан старой закалки, Николай Иванович. Что ж, держитесь, профессор. Я может и не понимаю, отчего вижу мои сны, не разгадала их секрет, и они не помогли мне пока никак, только все усложнили, но кое-что я почерпнула оттуда: себя — иную, свои скрытые и не используемые в реальности качества.  Например, во сне я могу добиться чего угодно: всего, что захочу, собственно, это мне снится чаще всего. Вот я и решила: надо использовать навыки, раз они снятся мне, значит я владею ими и в реальности.

К Николаю Ивановичу я выбралась не скоро, уже и забывать стала все, что планировала ему сказать, вернее, как планировала его расколоть — череда очередных запрограммированных бед отвлекла меня. Уже бушевал июнь, сшибало с ног от аромата лип, в кронах которых шла ожесточенная борьба дроздов с сороками. Медленно двигаясь вдоль невысоких деревянных оград, я не могла избавиться от волнения: вот сейчас, я заверну за угол, обойду ветцентр, обгоню ковыляющую собачку, повисшую на поводке нетерпеливого хозяина, и увижу… нет, не увижу — кусты сирени разрослись, ничего не видно. Внутри все похолодело, я остановилась, не решаясь перейти дорожку, была уверена, что там, за кустами, ничего нет. Нет дома — он лишь плод моего нездорового воображения. Вероятно, я шла с закрытыми глазами, сердце стучало в такт шагам и затихало, затихало, покуда я не остановилась. Боже, как это сложно!

Но он есть. На месте! Почти белый в солнечном свете, по-прежнему одинокий, печально поблескивающий пустотой зашторенных окон. Одуванчики отвоевали подъездную дорожку, фонтан окончательно высох, обнажив бурое дно, я заметила несколько проплешин в черепице на крыше. Я, кстати, помню, где хранилась запасная — потому что каждую весну приходил рабочий и поправлял крышу, а отец все время бормотал, что нужно собраться и сделать все-таки капитальный ремонт.
Он был, мой уже почти белый дом.

— Варенька, как я рад, что ты пришла! Или случилось что-то? Как твоя Ася? — Николай Иванович, как всегда, был ласков, я вдруг поняла, как мне не хватало его всё это время. Он постарел, кажется, похудел, я с удивлением отметила, что профессор уже не так бодро двигается по комнате, собираясь наливать чай. Я села на стул и смотрела, как склонившись над низким столиком, Николай Иванович расставляет чашки.

— Да нет… ничего не случилось, просто зашла… вернее, спросить зашла…— моя решимость, как водится, уже угасала, я не знала, с чего начать. Нужно собраться, пока он не увлек меня в какую-нибудь свою тему, я ведь не спросила даже, как его книга, и поэтому быстро выпалила:

— Николай Иванович, вы должны мне рассказать о людях, которые жили в голубом доме!

Я почти выкрикнула это, он сел, не успев налить чай, вот так, с ситечком в руках. Медленно поднял на меня взгляд, знаете, у него глаза ярко-синие, редко у кого встретишь такой цвет.

— Но я…

— Нет, вы все знаете, я вижу! Вы должны мне рассказать, это очень важно!

— Но… Варенька… зачем? Почему они тебя интересуют?

— Ну как вы не понимаете, как вы не видите? Ну подумайте — ведь я, это и есть та пропавшая девочка!

— Какая девочка, что ты! — кажется он был испуган.

— Я та самая девочка, что жила в этом доме! Это я!

— Да нет, Варенька, что ты!  Ты не можешь…

— Могу! Это я! Я пропала! Я девочка из этого дома!

— Нет…

— Да!

Он молчал. Я не унималась:

— Ну Николай Иванович, ну поймите! Я это точно знаю!

С каждой моей фразой он опускал голову все ниже, сгибался, кажется, уменьшался. Он молчал. Я дышала тяжело. Мне хотелось вскочить и встряхнуть его, я еле сдерживалась. Николай Иванович выпрямился.

— Нет, Варенька, ты не Ева…

— Ева? Её… меня звали Ева?

— Да…

Мне казалось, он сейчас заплачет. Я поняла, что этот дом, эта девочка, Ева, Альбина и Родион, что они были дороги ему. Родные?

— Ну почему вы уверены, что я не Ева? Она ведь пропала? Еще в детстве? В каком это было году?

— Ты не Ева! — твердил профессор, но мне казалось только потому, что не мог в это поверить.

— Да нет, я точно знаю, это я, это мой дом, мое детство прошло в нем, я там все помню: бассейн, теплицу, малину, конюшню, Тамару…

— Откуда ты знаешь Тамару?

— Вот видите! Я знаю Тамару! Я знаю Артура, кто бы он ни был! Я играла на пианино, я мешала папе, у меня было красное платье! Я уронила картину!

— Боже, Варя… как же так? — Казалось, он не мог поверить, я только не поняла: обрадовался он, что я нашлась или расстроился, но мне было все равно. Я впервые разговаривала с кем-то, кто знал меня настоящую. У меня кружилась голова от переизбытка эмоций, я ничего не соображала кроме того, что я Ева, живу в голубом доме, мне десять лет и я абсолютна счастлива!

— Ты не Ева, — на одной ноте твердил упрямый старик и шарил по карманам в поисках платка.

— Да нет, это я, — я сама верила в это, знала, больше чем знала — я чувствовала себя Евой, меня было не переубедить.  И мне было очень важно чтобы кто-то это подтвердил. Я не предполагала, что должно произойти дальше, после того как выяснится, что я — это она, то есть я, Ева, и не важно, что я только что впервые услышала это имя! Мне казалось, что только от подтверждения этого факта все должно наладиться сразу. Наверное, как в сказке — чары спадут, принцесса оживет и дальше все будут жить долго и счастливо.

У меня голова шла кругом, я никогда такого не испытывала: я сейчас была способна на многое, я была готова пробить любую стену, которая станет препятствием моему возвращению в голубой дом. Поэтому я, как заведенная, продолжала, совершенно обезумев, мое будущее зависело от того, удастся ли его убедить:

— Ну Николай Иванович, это точно я, посмотрите на меня! У меня нет детских фотографий, но ведь я могла измениться!

Профессор смотрел на меня грустными глазами больной собаки, такая старая собака, хаски — с синими глазами, но теперь серыми, внезапно потухшими, с немного воспаленными веками, сеточкой морщин и влажным следом от непрошенных слёз. Мне было тяжело смотреть на него, но я упрямо не опускала взгляда, у меня сейчас решалось все, вся моя жизнь, мое будущее, я сейчас могу все изменить, все зависит от этого упрямого старика, который только должен подтвердить мою версию. У него дрожали губы. Он молчал, я видела: он мне не верит.

Внезапно Николай Иванович встал, почти оттолкнул меня, и прошаркал вглубь комнаты, к старому комоду. Он откинул свисающую с краю салфетку, открыл ящик, рылся в нём, роняя на пол и не подбирая какие-то листки, фотографии, старые открытки. Он достал что-то, долго смотрел, аккуратно разглаживая, поглаживая пальцем, видимо дорогое ему, лицо на фотографии, кажется даже шептал что-то. Еще больше постаревший профессор прижал снимок к груди, вернулся ко мне, сел на стул и свободной рукой накрыл мои, стиснутые вместе, внезапно озябшие руки.

— Вот, это Ева.

На фотографии была девочка. Красивая, как из аниме, она смотрела прямо в камеру, уверенным взглядом победителя. Она была в пышном платье, в том самом, красном: абсолютно вульгарном, с декольте открывающем пухлые детские плечи, и в глянцевых туфлях с бантами на щиколотках. Позади девочки стоял мужчина, он только-что поправил ее, длинные и черные как смоль, волосы, такие же яркие, как у него.

— Ты не можешь быть Евой, Варенька, дорогая. Ева была темненькая, так же, как и ее папа — Родион, муж моей дочки, моей Альбины, — Николай Иванович замолчал, я тоже не могла ничего сказать, только рассматривала такие похожие лица, папы и дочки, девочки, которой я не была…

— Но как же… — я еще не верила: — она же пропала?

— Ева пропала два с половиной года назад, она была уже взрослая. Я переехал сюда, на дачу, только после… этого… я жду, может она вернется…

Он еще что-то говорил, говорил, про Альбину, про то, как она внезапно уехала, бросив мужа, бросив дочь, никому ничего не сообщив, больше не позвонив отцу ни разу.  Про то, как после исчезновения внучки (она оставила только короткую записку), он рассорился с зятем. Николай Иванович еще говорил что-то, но ничего о том, как же быть теперь мне. Без голубого дома, без прошлого, без надежды.

Мы попрощались, я обернулась от входа — Николай Иванович, против обыкновения, не пошел провожать меня: профессор все поглаживал дрожащим пальцем личико внучки на фотографии, такой счастливой, уверенной девочки, гордой своим красным, взрослым, платьем и смирившимся с безвкусицей отцом, от которого она сбежит, оставив только короткую записку.

Я шла домой пешком, но зачем мне туда? Кто я? Все никак не могла выйти из роли девочки в красном платье, уже поверив, что все мои беды сейчас же, вот прямо в одно волшебное мгновение, исчезнут, как страшный сон. На что я рассчитывала?
И сейчас же подозрение, ужасное, до испарины, до слабости и спазма диафрагмы, нахлынуло на меня: на что я рассчитывала? А что мог подумать Николай Иванович, когда с таким… разочарованным сожалением смотрел на меня? Он думал… боже, как стыдно… он решил, что я затеяла все это ради… голубого дома? Состоятельного папы? Ради благополучия и достатка, которое мне сулила жизнь в статусе богатой наследницы? Я даже не подумала об этом… я не подумала! Господи, идиотка! Я ведь на полном серьезе представляла, что как только все выяснится, как только я найду себя, настоящую, я вернусь в то самое мгновение, когда моя жизнь пошла по альтернативному пути, по неправильному, провальному, ведущему в тупик, не моему пути. Я только хотела вернуться к началу, я просто мечтала все исправить… Но кто мне поверит? Я и сама себе не верю.

И я пришла не туда — вообще то мне нужно было на работу, ведь я договорилась в салоне, а дошла уже почти до дома. Я развернулась и побрела назад, к трассе, к автобусу, пустая, безмозглая болванка, даже слёз нету, ничего не чувствую.
Я намывала полы в салоне, полировала зеркала, поливала цветы, отдраила мойки, я ничего не чувствовала — ни усталости, ни разочарования, ни стыда. К чему это все? Зачем? Ничего не получится, ничего не исправить. Я так и поползу — шаг вперед и два назад и больше уже не на что надеяться.

                Глава 18

Я думаю о Еве, постоянно, все время вижу ее счастливое лицо и пытаюсь угадать, как она выглядит, став взрослой. Как могла бы я выглядеть, если бы была ею. Вот до чего я додумалась. Но мы совсем не похожи… Ева красивая, как фарфоровая куколка, у нее круглое личико, яркие губы, ямочки и румянец на круглых щечках, восточный разрез глаз, густые черные волосы, спадающие роскошной волной. А я всегда была заморышем, тощей, бледной, конопатой. Волосы у меня теперь цвета, не поддающегося определению. Раньше были золотистые, я помню. Сейчас серые какие-то. И прямые, как солома и тонкие, если косичку заплести, наверное тоньше Асиной получится. Ева на фото выглядит здоровым и счастливым ребенком. Я всегда выгляжу убого. Сейчас она, наверное, еще красивее, еще ярче. Я выгляжу уныло, я это знаю, и зеркала не нужно.

Я так много думала о ней, о Еве, девочке которой  могла быть, но не стала, что, наконец, увидела ее во сне. Но там она была я, вернее, я все еще была она.
Я ссорилась с мужчиной: кричала, кидала в него босоножки, они все равно уже неактуальны в этом сезоне, я перевернула кофейный столик и разбила его телефон. Он пытался оправдаться, успокоить меня, протягивал ко мне руки, чтобы обнять. Сквозь густую зелень прорывались лучи предзакатного солнца, в лазури бассейна отражались танцующие силуэты высоких пальм и маленькие рваные облачка над ними. Я никогда не видела таких облаков — как тысячи маленьких барашков, они бежали со стороны материка, пытались догнать ускользающий оранжевый диск.

Мне не было горько, не хотелось умереть как тогда, после взрыва, я даже и не думала плакать — я чувствовала нарастающую возбуждающую злость и от каждого меткого словечка, пущенного в его сторону, приходило необыкновенное адреналиновое удовлетворение. Я знала, что ярость и румянец мне к лицу, что мои волосы стильно растрепаны, что испуганные зрители за широко раздвинутыми стеклянными дверцами, ведущими к патио с бассейном, видят мое превосходство над жалким подхалимом, пойманным с поличным — с весьма недвусмысленной перепиской в мессенджере.

Проснувшись, я еще чувствовала необыкновенную легкость, удовлетворение — как ловко расправилась с паршивцем, как я его! Я уже давно его раскусила, прекрасно все видела, до удачного момента прикидываясь облапошенной богатой дурой, которой он, полуграмотное убожество, якобы ловко запудрил недалекие мозги. Как он обалдел! Как он растерялся! Он ведь и вправду думал, что переиграл меня!

Меня всегда удивляет: на что рассчитывают люди, обычно, конечно, недалекие, но уверенные, что придумали ловкий обман, классную аферу? Что их не раскроют, никто не догадается? Прозрачные насквозь, предсказуемые на два шага вперед, жалкие в своих потугах переиграть более интеллектуальных соперников.  Это так забавно, наблюдать искусное шоу, впрочем, с достаточно банальным и предсказуемым сюжетом, но все же исполняемое старательно, с наивным воодушевлением, порой с немалым актерским талантом. Обычно даже подыграть хочется, жаль обижать поверившего в удачу мастера, неловко как-то прерывать спектакль.

 Потом я проснулась окончательно, оглядела комнату, конечно же зацепившись взглядом именно за тот угол, куда предпочитала в принципе не смотреть: на зловеще чернеющий, расходящийся безобразными желтыми кругами вечно влажный угол, настолько реальный, что сон улетучился в момент, испарилась эйфория, затих адреналин, запах свежего гостиничного номера сменился не самым притягательным ароматом дивана, пережившего всякое. За окном, сквозь вечную серость, лил дождь и мне хотелось снова зажмурить глаза, попытаться уйти в сон, ну хоть в поверхностную дрёму, в мой прекрасный мир.

Сегодня у меня много времени чтобы подумать — пока Ася была на занятиях и на обратном пути в автобусе, но лучше бы у меня не было такой возможности. Я не могу не отметить некий процесс собственного отупения и, кажется, это необратимо. Остатками разума я осознаю, что мысли мои деструктивны, мечты фантастичны, но они все равно рождаются, плодятся и нет сил с ними бороться. А завели они меня в совершеннейшие недра бессознательного лабиринта и застряли там, не выковырять.
Я подумала: если мое отождествление себя с девочкой из голубого дома, с Евой, не имеет почвы, если фантазии про не мое детство безосновательны, хотя и не понятно, каким образом они мне являются настолько подробно: платье точь-в-точь! Совпадение? А Тамара? Случайность? Ответа не знаю, не буду думать про это пока. Получается, Ева — это не мое прошлое, не моя реальность.

Ева, это мой сон. Не себя я вижу — её! Конечно, это многое объясняет, да нет, это объясняет все! Это ведь ее дом, ее папа, комната, она показывала язык Тамаре и долбила по клавишам роскошного рояля. Это она водит автомобиль, плавает в море, ест устриц и отрывается в клубе. Это ее подруги. Ее любовники. Я вижу ее жизнь, не свою, конечно! Во сне я — Ева. Я, это она, но лишь во сне. Как-то так. Не сильно понятно, но факт. Я каким-то образом или подсматриваю за ней или становлюсь ею, не знаю, но мне доступны все ее радости, возможности, во сне мне доступно абсолютно все!

Вот и получается: все, что у меня остается, это мои сны. Больше нет ничего, никакой надежды, только сны, только они еще есть! Их у меня никому не отнять, это мое, сокровенное.

Поскольку мне обязательно нужна, жизненно необходима какая-то стимулирующая идея, цель, пусть даже и беспочвенная, или хоть мечта  — что-то что заставляет меня двигаться и надеяться на лучшее — то я зацепилась за эту идею, как за единственное спасение. Это я сейчас так трезво рассуждаю, в тот момент, в автобусе, пытаясь оградить Асю, дремавшую в коляске, от натиска толпы («Какая большая девочка и в коляске! Перегородили тут проход — ножками надо ходить, не лениться!») я думала только про себя во сне, про ту себя, которая не ездит в переполненном автобусе, не моет полы в парикмахерской и не смотрит по утрам на покрытый плесенью потолок.

Мне казалось, что и прежде все мои рассуждения были в принципе верны: я здесь случайно, по ошибке, на самом деле я (настоящая) где-то в другом месте, там, в недрах моих снов, и если я эту себя (настоящую) найду, то все сразу наладится и мы все будем счастливы. Пусть не в голубом доме, бог с ним, не очень-то он мне нравится, где-то еще, но точно не здесь! Точно не в пропахшем выхлопами тряском автобусе, не в пробке, пестрящей красными огнями немытых авто, не на нашей следующей остановке, нужно пробираться к выходу, нужно думать о том, как спустить коляску и еще как дойти до дома, Ася устала, уже капризничает.

Я одержима моими снами. Только поднявшись с постели и осознав, что сегодня ничего не видела, потому что уснуть полноценно не удалось, я начинаю ждать вечера, когда можно выключить свет, бросить все недоделанные, недомытые, недостиранные дела, и попытаться урвать немного волшебства, не просто так дарованного мне, с вполне конкретной целью, просто я не разобралась еще, с какой. Я ведь уже неплохо там, в снах, ориентируюсь, некоторые локации уже знакомы, какие-то сюжеты повторяются, персонажи, правда, по-прежнему безлики, но это не важно. Важно другое — чем больше я думаю о моих снах, чем вожделеннее они, тем реже их вижу.

Все опять разладилось — я не сплю теперь, даже когда есть возможность. Ворочаюсь, мешаю Асе, руки отлеживаются, спина болит, диван комкастый вдруг стал, раньше не замечала этого. Днем, когда я нужна моему ребенку, когда еду в салон или помогаю Раисе Константиновне с уборкой в соседней школе, вот прямо над ведром со склизкой тряпкой в руках, я почти сплю, я готова все на свете отдать за возможность забиться в угол спортивного зала, на мягкие маты, пусть весьма неароматные, и заснуть. Но ночью, стоит мне выключить свет и улечься в постель, сон пропадает. Его пугают мысли, уже более не сдерживаемые ослабшей волей, они распирают мою истонченную черепную коробку как монтажная пена, вырвавшаяся из баллона.

Я пытаюсь отвлечься, я думаю о том, как поплыву на лодочке, на прекрасной венецианской гондоле, поплыву стоя, раскинув руки, чтобы обнять встречный ветер. Вместе с красавцем-гондольером мы вырвемся из тесных каналов на простор, навстречу средиземноморскому закату и я подставлю лицо угасающим лучам уже нежаркого солнца. Лодочка покачивается и ласково шлепают волны о ее нарядный лакированный борт: флип-флип.

Не помогает. В гондолу, или в мое сознание, врывается вихрь, куча-мала из образов, мыслей и проблем: реабилитолог из центра с заявлением о необходимости дорогостоящего курса для Аси, мама в косынке на очень маленькой без волос голове и с капельницей в бледной руке, Асина сломанная коляска, листы рукописи Николая Ивановича, которые отказываются складываться в книгу и мои собственные прохудившиеся кроссовки, требующие немедленной замены до наступления холодов. Я отбиваюсь от них, но листы бьют меня по лицу, кроссовки дождем падают на голову, их много, целый ливень, тон реабилитолога — безапелляционный, а вот мамин голос я не слышу, он все тише, все менее различим среди всеобщего хаоса. Я кричу ей, просыпаюсь, еще не понимая, что наконец-то в кратком пятнадцатиминутном сне видела что-то реальное, связанное с моей здешней жизнью, но наутро, осознав, я похолодею от ужаса: мои прекрасные сны от меня ускользают и если и они исчезнут, то и надежды больше не останется.

Лену беспокоит мое состояние, я пытаюсь отбиться от ее настойчивых вопросов, но она не верит. Она снова дала мне таблетку и забрала Асю на ночь. Ася радуется: ей нравится у Лены, у той есть большой телевизор и звездный ночник. Я зажимаю в ладони свое спасение — маленькую капсулу, стараюсь держаться, чтобы не подать виду, чтобы Лена не догадалась: мне так хочется быстрее вернуться домой, проглотить снотворное и забраться в постель, мне очень нужно поскорее заснуть, провалиться в счастливое сновидение, в мой настоящий мир.

О, как я не хочу просыпаться! Я уже чувствую, прямо здесь, на лужайке элегантного футуристического строения, которое только что внимательно осматривала вместе с прорабом, что мое время истекло. Я это еще во сне понимаю: мой прекрасный мир блекнет, скоро он совсем испарится и мне придется открыть глаза; и пытаюсь отыскать место, где  спрятаться — здание большое, наверняка найдется потайная комнатка, в которой можно затеряться. Я уже исчезаю, но заставляю, пытаюсь заставить себя вернуться, ведь мы еще не обсудили обустройство входной группы, но на самом деле мне катастрофически, до слёз, не хочется просыпаться, только бы не сработал будильник! Но он сработал — как я ненавижу эту выворачивающую душу невыносимую мелодию и зубодробительную вибрацию, вырывающую безвольное тело из теплой постели в холодную мглу ненаступившего утра. Я должна забрать Асю, у Лены смена в больнице.

Если бы у меня было больше времени, если бы сон длился дольше, я бы сориентировалась, я бы придумала способ, как там остаться. Там — мое спасение, там будет все по-другому, там мы будем счастливы, успешны, здоровы. Если бы у меня было больше времени.

                Глава 19

Будильник беспощаден, утро, как назло, ясное и яркое, в комнате душно. Ася разоспалась, мне жаль ее будить.  Укутанная одеялом, Ася вспотела, под ее светлыми ресницами залегли тени, кожа у Аси совсем прозрачная, видны все-все сосудики на висках. Во сне дочь шевелит губами, интересно, что ей снится?

Как назло, когда у нас занятия и надо спешить, Ася хорошо спит. И мне приходится ее будить, а она очень этого не любит, сопротивляется, не хочет вставать. Может ли быть хорошим день, который начинается таким образом? Но занятия два раза в неделю в центре, и еще два раза в поликлинике, и еще куча всего дома, тоже по расписанию, иначе ничего не успеть. Я верю в прогресс, пока его не особо видно, не то, чтобы совсем ничего, но не так, как того хотелось бы. Не так, как в роликах в интернете, у нас не так. У нас медленно, тяжело, без музыки, с жалобным поскуливанием, слезами и соплями. У нас так.

Но мы должны, это единственный Асин шанс, это ее дорога жизни, та дистанция, которую мы с ней каждый день пробегаем, от которой устаем так, что не можем разговаривать вечером. Мы обе. Но мы справимся, я верю. Только бы помогло, нам бы чуть-чуть больше позитивного эффекта от занятий, было бы легче. Мы уже перестали бояться реабилитолога, на самом деле он не грубиян, просто у него конвейер из детей и упражнений, не хватает времени на то, чтобы успокаивать каждого.  «Это не развлечение, это работа, —сказал он Асе, — Давай, работаем и не ревем».

Ася старается, она уже не плачет во время занятий, все выполняет, мужественно сжав губы, но я вижу и когда ей больно, и когда тяжело. Хотелось бы увидеть, что есть эффект, было бы понятно, что все страдания не напрасны. А мне иногда кажется, что напрасно, выхлоп слишком маленький, а тяготы непомерные для моего слабого ребенка. Но Ася терпит. А если она терпит, смогу и я.

Мы подскакиваем, мы торопимся, мы бежим. Боимся. Собираем волю в кулак, стараемся, терпим. Устаем, плачем. Потом отдыхаем: мультик, прогулка.
Мы сегодня гуляли по парку: после терапии Асе нужно успокоиться, потом я ее кормлю или она пьет белковый коктейль пока мы прохаживаемся вокруг пруда. Правда, туда еще нужно дойти, но Ася как раз обычно дремлет, а мне не трудно, я иду, не чувствую усталости, подумаешь чуть больше километра с коляской.

Сегодня у нас нет коктейля, поэтому я пообещала Асе мороженое, если она съест котлету, которую я взяла с собой. Котлета, это надолго. Мы сидим на лавочке, Ася любит, как все люди, не в коляске чтобы. Наверное, она представляет себя обычной девочкой. Я даю ей маленький кусочек котлеты, она сначала хмурит брови, рассматривает вилку, игнорируя кусочек на ее кончике.

— Ася, давай, открывай рот! — если ее не подогнать, она нескоро сама будет готова.

— Какая? — со знанием дела интересуется дочь.

— Куриная, как ты любишь!

— Бубу? — спрашивает Ася, это значит «Люблю», она не говорит «л».

— Забыла? Да, любишь! — вру я.

А что мне остается делать? Она почти ничего не любит, кроме фруктового пюре. Врач сказал, Ася не понимает вкусов, только самые сильные чувствует, консистенция нравится, уже радость.

Ася отворачивается, она смотрит на голубя, который прохаживается рядом, его явно интересует наша котлета. Это уловка, я все хитрости знаю, меня не проведешь.

— Ася! — настаиваю я.

Дочь вздыхает тяжело, сдвигает брови, но открывает рот, немного совсем. Я тут же резво отправляю туда котлету и пальцем поднимаю Асин подбородок, потому что она так и остается с открытым ртом, не хочет жевать.

— Жуй!

Ася смотрит на меня честными-честными глазами, как будто не понимает, о чем я, что хочу от нее. Листья каштана, под которым мы сидим, бросают тень на Асино лицо, когда они шевелятся, солнечный свет бьет ей в глаза, Ася щурится. Котлета все еще недвижимая во рту.

— Ася, давай! Мороженое закончится!

Еда не слишком сильный стимул для моего ребенка, мороженое ей нравится не из-за вкуса, Асю больше привлекает процесс, она не так давно научилась лизать. Особенно Ася радуется, когда мороженое тает и капает, так моя дочь изучает свойства различных веществ. Ася вяло двигает челюстями и опять замирает. Теперь ее заинтересовал шмель, дочь водит головой следом за его траекторией, выворачивает шею и скашивает глаза, было бы забавно, если бы не котлета во рту, которая вот-вот вывалится. Я опять подталкиваю под подбородок, Ася удивленно переводит взгляд на меня, словно не поймет, что я опять цепляюсь.

— Глотаем?

Она опять вздыхает, понимая, что я не отвяжусь, потом утвердительно кивает и действительно наконец проглатывает.

Жаль, я не засекла времени, сколько нам потребовалось на несчастную котлету, полчаса, не меньше. Наконец с ней покончено, голубь тоже не в накладе, каннибал несчастный. Я оставила Асю, зажатую между рюкзаком и сумкой, разбираться с ним, она кидала крошки от хлеба, который я упорно предлагаю к обеду, но она его совсем не может есть, слишком сухой. А птицы всегда довольны таким раскладом. Крошить хлеб Асе сложно, пальцы не слушаются, куски большие получаются, но налетевшая толпа быстро все разобрала, передрались, правда. Пока толстые утки враскачку подходили, голуби с воробьями ни крошки не оставили.
 
Ларек с мороженым рядом, я жду, когда определится зареванный мальчик, он то ли хочет, то ли нет, либо эскимо, либо шоколадное, но может и рожок, если только не «Радугу», но в любом случае мороженое — не аргумент против его боли, я вижу, он не собирается сдаваться.  Я только на секунду отвернулась к окошку, заказала в стаканчике, расплатилась. Поворачиваюсь: Аси нет! Я не вижу Асю! У меня паника, я бегу, а там — лошадь. Огромная серая коняга и две девочки с ней, они стоят там, где только что была Ася. Сквозь панику, подбегая, я соображаю, что Ася все еще на месте, но громадина эта, с копытами — а я точно знаю, что размером они ровно с мое лицо, был опыт сравнить, — так вот эта зверюга стоит прямо вплотную к моему ребенку!

Я где-то читала, что если ребенку угрожает опасность, мать способна на все. Даже такое высокоразвитое существо, как человек, становится зверем и готов убить, чтобы спасти свое дитя. Я тоже готова, я руками порву любого. Но лошадь...
У меня паника, я жутко боюсь всех копытных, вот именно копыт их и боюсь. После неудачной практики верховой езды, тетина идея была. Стерва-кобыла, Гингема (реально такое имя у коняги было!), меня скинула в тот момент, когда мы выполняли упражнения. Нужно было вынуть ноги из стремени и что-то там сделать, но я не успела ничего. Мымра эта еще в деннике, при попытке ее вывести, пыталась размазать меня об стену, а потом по пути на манеж все время вырывала из рук повод и медленно так сдвигалась в бок, отталкивая меня все ближе к ограждениям. И вот когда я оказалась в наиболее ненадежной позиции, то есть совершенно не держалась, кобыла просто встала на дыбы. И я благополучно скатилась по ее лоснящейся заднице на опилки манежа.

Но потом эта злобная тварь вздумала брыкаться. И вот тогда я смогла рассмотреть ее копыто, ровно с мое лицо размером, подкову, больше стертую внутрь, отполированную по низу и темную по краям, гвоздики на подкове, грязючку сбоку... Это все я запечатлела, пока, как каракатица, на четырех конечностях, вниз спиной отползала назад, а копыто, всего в тридцати сантиметрах от моего лица, кажется, двигалось вслед за мной.

Так что, да, я очень боюсь лошадей. И мне непонятно, почему одна такая, песочного цвета коняга постоянно снится мне. И причем в весьма позитивном, я бы даже сказала, романтичном смысле: в тумане и на фоне холмов, и под нежный плеск воды.
И теперь такая зверюга стоит около моего ребенка, заслоняет дочь от меня, а я не могу подойти, потому что с головы там стоят девочки, а сзади... в принципе подходить нельзя, не только потому, что я боюсь. Может я неправильная, бессовестная мать, но я не смогла пересилить свой страх и спасти моего ребенка.
Ребенок, правда, был счастлив, Ася смеялась в голос! Когда я прорвалась сквозь кусты и подошла к скамейке, я увидела: лошадь ее лижет! Большим мягким языком коняга лижет Асины ножки, ручки, подбирается к лицу, губами водит по волосам. Ася обнимает ее руками, прямо за морду, гладит ее там, где выступают выпуклые сосуды на щеках, трогает ее фыркающие ноздри, подставляет ладошки под постоянно шевелящиеся губы, розовые и с белой щетиной, Ася зажмуривается и мурлычет от счастья. Она, правда, все время пыталась завалиться вперед, но лошадь, словно понимала это, и мягко подталкивала Асю назад. Мы так и стояли в изумлении, я и девочки, что привели лошадь. А Ася с конягой наслаждались обществом друг друга.

— Хотите, мы покатаем девочку? — нашлась одна из коневодительниц.

— Ей нельзя,  — сказала я. Не буду же объяснять, что мой ребенок не усидит в седле.

Девочки забрали лошадь, та послушно зашагала на поводке, пошла работать. А Ася, конечно, расплакалась.

Поэтому я не повезла ее туда. Туда — это в сторону нависающего на остатки пятиэтажек современного ЖК, нескольких стеклянно-белых башен с округлыми гранями и рядами длинных балконов, с золотой отделкой сверху. Там самые дорогие квартиры, сказал он. У него ниже, всего лишь двадцать пятый этаж, я помню это.

Эти башни меня зомбируют, я не могу оторваться от них, меня тянет туда против воли, как безмозглую бабочку на убивающий свет лампы. Если бы не Ася, я бы побежала туда, перелезла бы через забор, я уже приметила место, за трансформаторной будкой, там не увидит охрана.

Я не сразу узнала эти башни. Когда мы в первый раз проезжали здесь после занятий на такси, я беспокоилась об Асе и не поняла даже, что мне показалось знакомым: Он возил меня сюда, мы заезжали отдать что-то прорабу. Тогда здесь была стройка, теперь все очень красиво: причудливые растения, как на ландшафтном фестивале, лавочки, пятиэтажкам тоже вот повезло: пруд облагородили, мостки построили, только по ним неудобно ехать на коляске, Асю трясет слишком. Но зато есть шезлонги, можно ее туда положить, если кто-нибудь уступит место, обычно все занято.

Мы стараемся после занятий прийти сюда, гуляем вокруг пруда или сидим на лавочке. Ася смотрит на детей на самокатах, на птиц, на собачек. А я смотрю между двумя пятиэтажками, одна с аптекой внизу, вторая — с отделением банка, и между ними проезд туда, к красивым домам. Иногда оттуда идут люди, они тоже гуляют у пруда, это странно, потому что у них своя роскошная территория даже с фонтаном. Но, видимо, приелось. Иногда оттуда выходят родители с детьми, я все ищу мальчика возраста Аси.

Только он, наверное, здоров. А еще мне интересно: похож ли он на нее? Я подумала, их же можно назвать братом и сестрой? Интересно, да? У Аси есть брат. У нее нет отца, а брат есть. Я еще не придумала, что сделаю, если увижу его, даже не уверена, что узнаю. Но я подумала: надеюсь, они не похожи, мне бы не хотелось этого. Надеюсь, мальчик не похож на Него. Не хочу больше думать об этом, у меня ребенок плачет, Ася устала, хочет домой, но боится спускаться в метро.



                Глава 20

 В лечении онкологического больного, как моя мама, есть важный элемент — надежда на выздоровление. Врачи ничего не обещают, они осторожны с прогнозами,  оперируют какими-то странными понятиями: пять лет ремиссии, восемь лет. А дальше что? Столько страданий, боли — маму не узнать, от нее ничего не осталось, какая-то серая тень. Она постарела сразу на тридцать лет, только месяц назад ей было сорок два, а сейчас уже семьдесят четыре, не меньше. Куда делись тридцать два года? Кто их украл? Препарат для химиотерапии, обещающий до восьми лет ремиссии ценой тридцати с лишним лет жизни? Не понимаю…

Но надежда есть — я в интернете прочитала. Есть женщины, которые не пять-восемь лет, которые живут дольше. Про тридцать лет, правда, никто не пишет… но надо еще поискать. Однако надежда есть, иначе совсем было бы странно, ради чего все это. Надежда есть.

Но для Аси такого лечения нет. Вылечить Асю невозможно. Я должна смириться с тем, что мой ребенок никогда не станет… не будет развиваться как другие дети. Даже если убрать спастику и Ася сможет говорить, даже если сможет так говорить, что не только я, но и другие люди будут ее понимать, — она вряд ли будет ходить, я уже в это не верю. Даже если будет жить в костюме космонавта, хотя откуда я его возьму. У нас ничего не получается, мы занимаемся недостаточно, нужно чаще, нужны разные методики.

После занятий в реабилитационном центре я почти не вижу прогресса, а вот насколько Ася устала,  вижу и сердце разрывается от жалости. Я мучаю своего ребенка! Сама, своими руками поднимаю ее рано с постели, кормлю почти насильно, утром она не хочет есть, я ее одеваю, пока она плачет и вяло сопротивляется. Я тащу вниз коляску, возвращаюсь за Асей, несу ее, сажаю, привязываю. Бегу с коляской к остановке и молюсь, чтобы нашелся кто-то, кто нам поможет забраться в автобус. Или чтобы пришел новомодный автобус со специальной платформой, тогда водитель ее опустит и мы заедем как принцессы. Потом уговоры, Ася не хочет в метро, потом ее успокоить, фильм на телефоне помогает, Ася смешная в наушниках. Только бы телефон не сдох, заряда хватает ненадолго, в центре нужно найти розетку. Я не успела выпить кофе и ничего не ела, немного мутит. Перед кабинетом, перед этой ужасной серой дверью с маленьким окошком, я смотрю на Асю. Она не плачет, но я вижу, как панически бьется жилка у нее на шее. Моя мужественная девочка вся сжимается, пересекая порог кабинета. Наши мучения только начинаются.
Больше всего на свете я боюсь возвращения эпилепсии: вдруг волшебный препарат пропадет, исчезнет из продажи, попадет под запрет, под санкции? Или вдруг болезнь привыкнет к препарату и он потеряет свою эффективность? И без того мы все время отстаем от пожирающего моего ребенка, ее сжатые мышцы, ее слабые нейроны, недуга, мы усердно работаем, развиваем интеллект и делаем гимнастику, не даем мышцам атрофироваться, но вдруг упускаем ее легкие — и вот Ася  лежит с высоченной температурой, опять воспаление, скорее всего что-то попало в легкие, ведь Асе сложно глотать, она часто давится, вот и результат.

Мы в больнице, я  сижу на табурете у Асиной кроватки и держу ее за ручку.  Поглаживаю украдкой Асину ладонь — врач запретил ее трогать, но не думаю, что ей от этого хуже, я распрямляю ее пальчики, растираю каждый, у нее холодные руки, а сама она вся горит. Ася лежит с закрытыми глазами, она тяжело переносит жар, не может кашлять, я откачиваю слизь из ее легких аспиратором, я умею это делать нежнее, чем местные медсестры.

Каждые пять минут проверяю, дышит ли она. Асино дыхание очень слабое, если она хрипит, я хоть слышу: она дышит. Но потом перестаю улавливать хрип и вскакиваю, наклоняюсь к ее лицу, вижу: еле заметно потеет маска, и сама снова начинаю дышать. Самое ужасное — все это сделала я, я одна во всем виновата! Я ее замучила, довела моего ребенка до пневмонии, до больницы, до того, что у нее уже нет сил бороться. Это сделала я.

 Реветь нельзя, но слезы подступают, сжимают горло, ничего не могу сделать для моего ребенка. Ничего не исправить, не вернуть те счастливые дни, когда мы гуляли в парке возле реабилитационного центра, кормили уток, когда Ася смеялась и ласкала лошадь. Больше она не смеется, не разговаривает, редко открывает глаза, плачет беззвучно или хрипит страшно. Мой ребенок больше не борется, моя отважная девочка, кажется, сдается.

У меня ничего не получается, я могу только держать ее за тонкую ручку и гладить, гладить маленькую ладонь и расправлять скрюченные пальчики, каждый мой любимый пальчик, пожалуйста, держись, не бросай меня!

Знаете, я больше не читаю стихов — они слишком рвут душу, а у меня ее больше нет, рвать нечего, поэтому не могу переносить стихов. Пока слонялась, ожидая Асю с обследования, нашла на полке в комнате отдыха Ахматову. Среди детских книжек затерялся маленький томик, карманное издание с Музой на обложке, перетянутой светлым коленкором, такие переплеты больше не делают. Хожу вокруг полки полчаса, помню, как удобно ложится книга в руке, как, под одеялом, карманный фонарик освещает уютный мирок, мой и Анны. Я знаю наизусть: сначала «Вечер», потом «Четки», потом… нет, не буду вспоминать — там ведь все про меня, «придуманное слово» — это я. Недавно это поняла, был случай, впрочем, «случай» — это когда что-то внезапно. А тут — ожидаемо, значит закономерность. К которой я долго шла, почти восемь лет.

Вот удивительно, что тогда, без трех месяцев восемь лет назад, мне не пришло на ум это стихотворение, но тогда мозг мой не работал, был контужен взрывной волной… «Разве я цветок или письмо…» — а сейчас я поняла как оно про меня, каждое слово, каждая простая и до боли живая строчка, только она так умела.  Я не трогаю книгу, но мне жутко от одного ее присутствия, как нелепо она смотрится среди ярких и мятых детских книжек и остовов раскрасок, уже давно разобранных на отдельные картинки, что развешаны здесь же, по стенам игровой.

Но я уже заражена ею, и я уже чувствую все. То, что не смогла ощутить тогда из-за контузии после взрыва: Он все еще внутри меня, там, где, я думала, ничего живого не осталось, а вот Он остался. Сейчас мне кажется, что я вся — это он, вернее, моя черная дыра, это его след. Только его чувствую: как крик, как спазм, выворачивающий легкие от гипоксии — ничего не помогает. Он больше не мой, окончательно, и от этого хочется кричать. От безысходности. Потому что, я только сейчас это поняла, раньше я все еще надеялась, ждала, верила во что-то, непонятно во что. Словно все, что со мною произошло, было не по-настоящему, будто все можно переиграть и наладить. Если я постараюсь.

И я старалась.

Мне страшно: я старалась ради него? Ради себя? А должна была — ради Аси! Неужели я обманывала ее, себя, всем лгала? Неужели до сих пор во мне больше его или тоски по нему? Я одернула руку, которая уже тянулась к томику Ахматовой. Я ужасная эгоистка, неужели, не признаваясь самой себе, я думала только о нем? Не о моем ребенке… Я это делала! Тогда понятно, за что меня наказывают, за что мне все это…
Асю вернули в палату, я бегу к ней, хочу сжать ее в объятиях, но медсестра медлит, она недовольна, я ей мешаю. Я стою, прижавшись к стене, холодный бетон, пробирает насквозь, жестокая медсестра мучительно долго возится вокруг Аси. Моя дочь спит, она дышит сама, со свистом и хрипом, но дышит, на кислородной маске появляется и тает облачко от ее легкого выдоха. Моя совсем прозрачная, совсем маленькая детка.

Горячая волна накатывает, мне больше не холодно. Конечно, во мне больше Аси, Асю чувствую жаркой нежностью и клокочущей болью, она стучит, рвется во мне, я должна схватиться за спинку кровати, потому что надо держаться, не раскисать. Я чувствую только ее, только моего ребенка, теперь я знаю это. Еще маму чувствую: как стон, как бессильную тоску, я не в силах ей помочь. Я только боль чувствую, больше ничего, вот что я поняла. А потом испугалась — до панического пота, до дрожи, до остановки дыхания: я не понимаю… я себя не ощущаю, не чувствую.  Себя не чувствую! Меня нет, я доживаю остатки функционала бесполезного тела, меня держит только моя вина, моя боль, моя тоска. Я должна держаться ради моего ребенка, но я не понимаю... Что-то ускользает от меня, кажется, это я сама.



                Глава 21

Я лежу на краю Асиной кровати, она смотрит на меня широко открытыми совсем недетскими глазами, полными страдания и невыносимой обреченности, я глажу ее слабые потухшие как увядшая осенняя трава волосы и нужно найти силы чтобы встать и выйти в коридор пока крик отчаяния не вырвался наружу.

Коридор торжественно пуст, стерильно чист и бездушен. Тут, в больнице, какой-то отдельный мир, ничего не понятно, куда бежать, где что происходит. Казарменная дисциплина, все подчинено каким-то правилам, но мне они неведомы. И все страшно заняты, на вопросы не отвечают: ждите лечащего врача и все. А когда он придет и кто он? Вроде как я должна сидеть тихо — мне разрешили остаться с ребенком, при условии, что я буду помогать в отделении, медсестер не хватает. Я мою полы и меняю подгузники таким же, как Ася, покорным своей болезни детям, худым бледным росточкам, их тут целая палата. Мы чередуемся с остальными мамами, но мамы есть не у всех — двое деток из интерната, но им тоже нужен уход. В больнице нет времени суток, тут всегда электрический свет, подскочив от начавшейся в палате суеты, я с удивлением обнаруживаю, что только пять утра, зато в полдень все вымирает.

Сегодня мое дежурство, Эля, мама Алика, сейчас уедет домой, отдохнуть. Наташа — мама Ванечки, не появлялась сегодня, она не участвует в наших дежурствах, занята своей младшей дочерью, да и сюда приходит, только чтобы снять видео о том, как болеет ее ребенок с ДЦП, у нее блог о воспитании детей.

Ванечка похож на ангела, они все тут похожи на ангелов — помните, на салфеточных. Тонкие и хрупкие детки с грустными глазами. Но Ванечка — пухляш, ямочки на щечках. Наташа считает, что он ничего не понимает, меня пугает ее отношение к собственному ребенку, можно сказать даже шокирует, особенно когда она, приладив телефон для съемки на штатив, устраивает показательный уход, резкими, грубыми движениями, как куклу переодевает сына или перекладывает на животик.

Эля говорит, Наташа популярный блогер, собирает деньги, и на Ванечку хватает и всей семьей ездят на море. Эля сама из Сочи, море ей не в новинку, но ради Алика перебралась в Москву. Старшие дети и муж Эли в Сочи остались, она здесь одна. Эля возит сына на занятия в монастырь, говорит очень эффективно — Алик и ходит с ходунками, и разговаривает, и даже учится в школе онлайн.

Эля мама для всех — и для Костика и Юляши, у которых никого кроме равнодушных местных санитарок, и для Ванечки, и для меня. Когда она всё успевает — загадка, но, давайте поспорим — вернется завтра с пирожными собственного приготовления или с хачапури хотя бы. Орехов привезет и вина во фляжке — спаивает меня красным, говорит вместо лекарства, без анализов видит, что мой гемоглобин на нуле. Я про него, гемоглобин, ничего не могу сказать, мы с ним не знакомы. А вино вкусное, густое и сладкое, после него спится крепко, но без снов. А мне так нужны сны…

Больница, конечно, место ужасное, никто не должен находиться здесь долго, тут все заражено, пропитано болезнями, горем, слезами детей. Я почти ничего не делаю весь день, утром полы быстренько вымою, ну еду еще разнести, может где-то нужно перестелить постель, так, по-мелочам. Ничего не делаю сложного, но к вечеру я без сил, как будто из меня все соки выжали, нет в моих венах ничего, поэтому не могу не только двигаться, вдохнуть полной грудью не могу, а окна тут не открываются. Поэтому сплю я плохо, бред какой-то, а не сон, отключка, как обморок. После него голова болит, все ломит. Сны, естественно, не вижу.

Иногда мелькают какие-то обрывочные картинки, я все стараюсь увидеть море, или горы, или хоть красивые здания. О танцах в клубе я даже не думаю, просто что-то приятное, может что-то еще из моего ненастоящего детства. Мне бы это помогло, только один маленький сон, совсем немножечко, ну пожалуйста! Но нет, ничего. Даже если засыпаю на кровати, не всегда это получается, сестринская ночью и так занята, свободные палаты не всегда есть. На диванчике в коридоре вполне удобно спать, в палате на двух стульях тоже, главное сильно не ворочаться, а то упадешь. Я бы и так выспалась, только бы что-то увидеть, самую малость. Но ничего.
Иногда во сне слышу шум воды, тихий плеск, иногда вижу дымку над глянцевой поверхностью, даже запах, бывает, ощущаю, непривычный какой-то, но приятный, свежий. И ленты, они трепещут на ветру, ленты привязаны к деревянному столбу, столб рассохся на солнце, ленты тусклые.

Вчера видела что-то похожее на мою картину, ту самую, что уронила Ева, но там был только один конь и один маленький всадник на нем. Мне даже показалось, что это Ася. Я так хотела её догнать, рванула, и уже падая, потому что стулья разъехались, я увидела лицо, совершенно инопланетное лицо как у аватара: с широкими скулами, резкими такими чертами, и глаза — пронзительно-синие неестественно яркие, даже светящиеся, в необычном разрезе. Я до сих пор не могу забыть этот взгляд, он странный, но какой-то… родной что ли. Кстати, это первое лицо, что я четко вижу во сне.

Но больше мне этот аватар не снился, а конь, не такой, как на картине, не бешенная зверюга, а тихий такой мохнатый толстячок, понуро шагающий по кругу с маленьким наездником — этот конь мне часто снится. Но это не очень интересно, зачем мне понурый конек, я бы хотела увидеть Еву, повеселиться, потанцевать, поболтать с подружками. Людей хочу, не хочу унылую лошадь, которая вновь и вновь, покачивая головой при каждом шаге, тихой тенью проходит мимо.

 Я много думаю о людях. Наверное потому, что тут новое для меня окружение, я узнаю новых людей, они мне интересны. Вот Эля — необыкновенная она. Она как свет, как утро, я не знаю, откуда она силы берет. Ее все любят, дети все к ней тянутся, мы с Асей без нее пропали бы тут. Наташа и та ее слушается, врачи с Элей уважительно, не то что со мной, я для них вроде как не существую. Если нужно что-то про моего же ребенка узнать, Эля узнает, у меня не получается, от меня отмахиваются, все им некогда. А Эля умеет спокойно так, но настойчиво, врачи знают, что от нее не отвязаться.  Для меня она еще как психотерапевт, умеет вправить мне мозги, я это признаю.

Когда нас с Асей доставили в больницу, мне разрешили только на одну ночь остаться. Я всю ночь сидела на банкетке в коридоре, где-то вдалеке гремели каталки, завывала сквозняком металлическая дверь на лестницу, а в конце коридора неприятно мигал потолочный светильник. Я приехала в больницу в шортах и кофте, накинутой на майку, как дома была, не подумала об этом, в коридоре было холодно, я окоченела и заснула на лавке, сжавшись в комок и пытаясь согреть ступни натянутой полой кофты. Вот такой утром меня нашла Эля, это она приводила меня в чувство, кормила, она договаривалась, чтобы меня оставили и чтобы пускали поспать в свободную палату, потому что в нашей негде, но я и на стуле нормально сплю. Эля меня подкармливает, Эля знает, когда работает хорошая медсестра, когда Эля в палате, доктор охотно отвечает на мои вопросы об Асе.

И самое удивительное: Эля так ловко справляется с Аликом! А ведь ему уже четырнадцать, он уже выше ее ростом, ну если бы мог выпрямиться полностью. Но Эля умеет его и переворачивать, и сажать, и помогает ему встать, он почти все мог бы сам, просто ослаб от болезни.

Я подсматриваю, как они справляются и вспоминаю наши муки с тетей Галей и ее Колей. На самом деле Коля уже взрослый, не знаю, сколько ему лет, уже сорок, наверное. И в нем сто килограммов веса. У Коли аутизм и еще целый букет болезней. Аутизм — это страшно: человек живет в своем мире, его не понять, а он не понимает нас. Если Коля что-то хочет, его не остановить, он ударить может, он не понимает, что другому человеку больно, не со зла, просто машет руками сильно. Или вот, бывает, садится на лавочку у подъезда и сидит. Темнеет уже, тетя Галя зовет его домой. А он сидит. Ему холодно, он начинает подвывать. Потому что есть хочет, но не может сообразить, что нужно домой. Или, может, болит что-то.  Коля сидит на лавочке у подъезда, плачет, раскачивается, ударяется затылком о стену (мы там специально приладили подушку от старого дивана для таких случаев), вот тогда нужно выходить мне. Иногда мне удается его уговорить, а если не удается, нам приходится его поднимать. Так вот, если бы мы раньше узнали, как это можно ловчее сделать, как это Эля делает, когда Алик не может встать, нам легче с Колей было бы, наверное, попробуем в следующий раз. Но вот того парня, в переходе, я бы точно подняла по Элиному методу.

Я бежала на работу, тогда еще работала в салоне, было очень рано, в переходе под шоссе пустынно, а еще скользко. Накануне была оттепель и вниз натекло много воды, потом она замерзла, я уже на середине туннеля поняла, что утомилась скользить, не упасть бы. Завернула за угол, а там человек. Стоит на коленях и руками по воздуху водит. Я сразу поняла, что он с ДЦП, я таких людей издалека узнаю, по характерным жестам, даже со спины. Он не говорил, повернул ко мне такую длинную шею, у него очень толстые линзы на очках и глаза кажутся огромными. Он мычит что-то, но я и так понимаю: он упал на льду и встать не может. Я сначала просто пыталась его поднять, но мои ноги тоже скользят, чуть не рухнула на него.

— Вы не ударились? Ничего не сломано?

Он мычит и отрицательно головой повел, ладно, значит будем поднимать. Но вы пробовали когда-нибудь поднять взрослого мужчину? Он хоть и молодой, наверное, мне ровесник и худой, но тяжелый, точно тяжелее меня, а тут еще и лед. Я не понимала, как ухватиться, если подмышки тянуть, высоко не получается, он не успевает встать, не хватает сил у него. А опоры нет. Вот Эля когда поднимает Алика, она к нему наклоняется, он как-то на нее опирается руками, потом она тоже привстает, и они вместе распрямляются. Если бы я тогда это знала!

Мимо пробегали редкие прохожие, мы с упавшим парнем пыхтели, но ничего не получалось, проходящие озирались на нас опасливо и прибавляли шаг. Боялись его. Чего боялись? Что он укусит их что ли? Или что заразит своим ДЦП? Я просила: «Помогите!», а они только ускоряли шаг. Так стыдно было за них, за здоровых. А парень ухмыльнулся так, горько, и мычит, машет мне рукой, вроде как: иди, я сам! Ну уж нет, говорю. Взяла его, обхватила сзади и волоком потащила к лестнице, он ногами отталкивался, а там он за перила схватился, я ему помогла приподняться. Он на перила навалился, руки выпрямил и встал.

— Почему ты без палки? Без ходунков? В такую погоду! — сорвалась я на него, хотя злилась на равнодушных прохожих. Он только улыбнулся и похлопал меня по руке, спасибо это значит. И тут я вспомнила, что опаздываю, наверное, уже намного, целую бесконечность с ним ползали по переходу. Он заметил, и опять машет мне: «Иди!» И палец показывает большой, что все у него хорошо.

— Я тогда побегу, поднимешься?

А он в ответ бодро так, бочком, стал подниматься по ступеням. Молодец он, конечно, не обозлился на людей равнодушных, не обиделся, с юмором свое падение принял, хотя видно было, неловко ему что именно я его поднимаю. Я побежала, а наверху обернулась. Он отдыхал на площадке и помахал мне рукой, у него была приятная улыбка и в круглых очках он был похож на Гарри Поттера, долговязого только. Мне от его жеста и улыбки так хорошо стало, так тепло. Я подумала, может у Аси тоже все получится? Она сможет ходить... У парня был рюкзак, а в нем что-то плоское, жесткое что-то, наверное ноут, может он ехал в институт? Или на работу?
 Такое возможно?

Но сейчас я уже не надеюсь ни на что, пусть Ася только от своего воспаления легких поправится, неважно, что она не будет как все, я могу всю жизнь возить ее в коляске, только пуст она поправится!

Но мы в больнице, Ася после высокой температуры слаба, она не говорит. Совсем.
А потом увезли Костика. Забрали в реанимацию и больше он оттуда не вернулся — тихо угас маленький ангелочек. Мне страшно, я укачиваю Асю, как малышку, и не могу заставить себя вернуть ее в кроватку, я не поеду сегодня домой, хоть и мой выходной.



                Глава 22

После трех недель больничного запредельного неуюта, с которым мы свыклись, сроднились, даже сложно было расставаться с Элей и Аликом, и Ванечкой, и особенно Юляшей, кажется ее вообще не собираются выписывать, она просто там живет, никому не нужный ребенок; мы дома — но тут тоже все незнакомое, чужое. За окном темно, на кухне непривычный желтый свет, каждый день я нахожу новые разводы плесени на стенах, вот обои опять отклеились, но некогда ими заниматься. Ася чуть пободрее, а вот я, наоборот, мои силы на исходе. Я никак не могу смириться с этим желтым светом, он меня убивает, днем тоже не лучше — все серое, осень пришла с первыми числами сентября, не пощадив никого и быстро выветрив все воспоминания о лете, я каждый день вынуждена зажигать тоскливую лампочку.

Дело в том, что я уверена, именно эта темень за окном, именно этот бесполезный желтый свет, пронизывающий холод и запах сырости, именно они отбирают мои силы. Это какой-то страшный вирус, как смертельный туман в какой-то книге, прочитанной мною в другой жизни, в той, когда я еще смотрела триллеры и читала Стивена Кинга. Сейчас мне страшилок и в жизни хватает, а читать и смотреть кино времени нет. Но надо как-то собраться, ведь впереди зима, мне отчаянно не хочется зимы, я готова на многое, чтобы ее избежать. Я уверена, что это моя последняя зима, почти точно знаю это.

Я должна найти выход скорее, пока еще есть силы, их немного, но они есть. Если честно, у меня есть и план, он должен сработать, возможно, что-то получится, я придумала, пока мы были в больнице, продумала во всех подробностях. Я смогу все исправить, потому что знаю способ, вернее место, даже не место, состояние… Мне только нужно больше времени.

Уже через пару дней я позабыла обо всех своих намерениях, о моем плане, у меня просто нет возможности заниматься еще чем-то кроме наших ежедневных процедур с Асей, ведь месяц болезни не просто отбросил нас на полгода назад, еще и потрепал обеих по дороге. И я все еще, нерегулярно, пытаюсь что-то заработать мойкой полов в школе и в салоне, я теперь профессиональная поломойка, что ж, бездарности и неудачнице выбирать не приходится. И я нужна маме, она восстанавливается после терапии медленно, становится все бледнее и все прозрачнее с каждым днем, ее иммунитет убит, я вообще не понимаю, за счет чего она держится. Не могу ничего для нее сделать, только позвонить по телефону, мое сердце замирает в ужасе бесконечные три гудка в трубке. Николай Иванович названивает пока я пытаюсь подбодрить маму, а она пытается подбодрить меня. Отключившись, обе пойдем рыдать по кухням от невозможности помочь друг-другу.

Я не буду перезванивать профессору, мне нужно беречь силы.

Серость, сырость.

Холодно, я простыла, у меня першит горло, боже, я не могу сейчас болеть!

У меня нет чая, я завариваю просроченную ромашку, она горчит.

Ася поёт. Она лежит на приподнятой подушке, в луче непрошенного света (там, на улице солнце?) сверкают искры пыли, Ася водит ручкой, пытаясь ее поймать, и что-то мурлычет. Я подношу к ее губам бутылочку с трубочкой, дотрагиваюсь пальцем до нижней губы, она останавливает песенку, делает тяжелый обреченный вздох, нехотя обхватывает трубочку губами — она не понимает, зачем я ее заставляю — набирает немного жидкости в рот (это куриный бульон), держит его, мычит все ту же мелодию.
— Ася, глотай, ты подавишься!

Ася сосредоточенно сдвигает светлые брови, не смотрит на меня, но петь перестает. Она продолжает свое общение с облачком пыли в луче света, я вижу, бульон стекает из уголка ее рта, пальцем поднимаю ее подбородок чуть выше. Кажется, выпила. Вытираю ее стираной марлей. Могу поспать пять минут, быстрее ее не заставить сделать следующий глоток.

Мы не выходим на улицу — коляска сломана. Это же не простая коляска, в простую, детскую, Асю не поместить, ножки хоть и бесполезные для ходьбы, но длинные уже, как у кузнечика. Коляска специальная, выдана нам была по сертификату, мы ее долго ждали. Полгода ушло на оформление и очередь, полгода пользовались. И все. Железка поломалась, прямо пополам, не выдержала наших марш-бросков через всю Москву. Я давно заметила проблему, сначала там просто погнулось, все прилаживала дополнительную шину, да, прямо как при переломе — привязала две железки по бокам и стянула скотчем. Несколько месяцев так проездили. И теперь все. Теперь нам даже до поликлиники не добраться.

У мамы проблема: кажется ее выселяют. Она держалась за свою комнату, которую получила после возвращения из «командировки», боялась надолго приезжать ко мне, чтобы не посчитали, что ей не нужна эта жилплощадь, потому что документы так и не оформили нормально. Но она надеялась, что все оформят, носила в МФЦ какие-то бумажки, куда-то все время ездила по своему вопросу. Все мечтала, что мы продадим оба наших недо-жилища и купим маленький домик в Ивантеевке.

В общем, не будет домика. Будем втроем на 28 метрах. Тут, кстати, я тоже на птичьих правах, в том смысле, что квартира то не моя, она государственная. Тётя меня в ней прописала на всякий случай, видимо подозревала, что ее внезапно объявившийся сынок выгонит меня из квартиры на Войковской, он так и сделал: оспорил завещание. Впрочем, мне тогда было все равно, я была контужена и беременна…

Конечно же, мы не ездим больше на реабилитацию. Такой тупице как я потребовалось замучить ребенка до больницы, чтобы понять: это нам не подходит. Да и все равно мы не сможем ездить через всю Москву на занятия, особенно когда станет холодно. Даже если нам быстро согласуют новую коляску. Но чтобы получить вожделенный сертификат, я должна собрать документы, чтобы собрать документы, я должна съездить в центр, чтобы съездить в центр, я должна пристроить Асю, чтобы пристроить Асю нужно чтобы у Лены был выходной, потому что мама опять в больнице, у нее осложнение. Но самое тяжелое: нужно будет встать, переодеться, причесаться, даже, наверное, придется вымыть волосы. Спуститься вниз, пройдя через темноту подъезда, сквозь писк и скрежет под лестницей, преодолеть скрипучую железку-дверь, дальше и думать не хочется: я отвыкла от всего этого, мне страшно покинуть, может и не очень надежный, но мой мирок.

Я бы удивилась, если бы все прошло гладко: я получаю выписку в регистратуре и спокойно еду домой. Нет, конечно, так не бывает. Курирующий врач не сделал пометку, заведующий не подписал и ушел на летучку, печать заклинило в ящике, обеденный перерыв, пожарная эвакуация — может быть куча причин, чтобы не выдавать нам выписку. Кажется, сегодня случились все. Но с изрядно потрепанными нервами, впрочем, я уже не сильно переживаю из-за этого, у меня есть более существенные причины для переживаний, а может, потому что нет сил реагировать на все это, я, наконец, вырвалась из центра. С выпиской.

Я так устала, что не могу сообразить, куда мне. У меня проблема с ориентацией в пространстве, недавно приобретенная, после больницы. Словно пространство сузилось до моих 28 метров, остальное не мое, мне сюда нельзя, оно сожрет меня, если я не буду осторожна. Поэтому я осторожна, я стою на крыльце и пытаюсь сообразить, где же эта станция метро, название которой я должна помнить, но не припоминаю. Какая-то новая станция в новой Москве, разве можно их все выучить? Если я соберусь, то соображу, я же пришла сюда как-то, на автопилоте, дошла тем путем, которым мы с Асей обычно ходили на занятия. На те самые занятия, которые чуть не убили моего ребенка, и, кажется, почти убили меня.

Я набираю сообщение Лене, и маме одновременно, а рядом стоят две женщины. И я невольно слышу их разговор. И перестаю печатать, потому что меня ошпарило от того, что они обсуждали. Они обсуждали лекарство, которое восстанавливает повреждения мозга! Те самые, от которых все Асины беды, те, что случились из-за гипоксии, когда Ася родилась с еще недоразвитыми легкими. Они говорили вроде как полушепотом, но громко, я все слышала. Это было чудо-лекарство, волшебное, оно не просто поможет, оно вылечит Асин ДЦП!

Я стою, делаю вид, что увлечена телефоном, а сама слушаю, жадно ловлю каждое слово.  Я поняла: одна женщина привезла другой лекарство. Та, что покупает, во всех красках расписывает его волшебное действие. Ее ребенка не узнать! Изменения стремительные, просто магия. Я не дышу — боюсь упустить важную информацию. Вообще это препарат для лечения инсульта, у нас в официальной продаже не скоро появится. Поэтому, я так поняла, привезли лекарство из Штатов. Я слушаю, а сама набираю заветные буквы и цифры в интернете: SMB-97E. И Да! Есть такой, от инсульта, новейший препарат, чудо просто!

Меня чуть с ног не сбило, ветром, целая стая коричневых листьев закружила, затмила все, шум дороги все нарастал, в голове пульсировало, я еле держалась, чтобы не кинуться к ним, чтобы не расспросить. Нам очень нужно такое лекарство, мне даже жарко стало, только что было холодно, я ведь одета не по погоде, отвыкла думать о таком пока были в больнице и сидели потом дома. У меня сейчас вся жизнь решается, наше с Асей будущее, все-все, боже, я уже ничего не соображаю от счастья, я даже забыла, что устала, что хочу спать, все неважно теперь, важно только одно: спасение есть, и оно доступно, вот просто в коробочке, вот оно, в руках у той женщины, совсем рядом! Я не заметила, как повернулась к ним, я забыла закрыть рот, в голове шумело, мне хотелось их расцеловать, я уже точно знаю, что наши мучения позади!

Не понимаю, что со мною сделалось, но после всех лет, после всего, что мы с Асей пережили, именно теперь, когда мы растеряли все наши надежды: и на реабилитацию, и на фонды и даже на голубой дом, появляется этот шанс, самый верный. Не просто чем-то улучшить состояние Аси — шанс ее вылечить!

— Не говорите вашему лечащему врачу, — шепчет Продавец, — лекарство не сертифицировано в России, сами понимаете, почему. Да и не в их интересах это, сейчас все пытаются российские аналоги создать, но вы же понимаете, сколько времени на это потребуется.

— Да, что вы, конечно! Мы уже полгода его пьем, все отлично, результат налицо! — кажется та, что покупает, стала повторяться, но я не обратила тогда на это внимания, потому что они обе, вдруг, обратили внимание на меня, стоящую с открытым ртом всего в полутора метрах от них.

— У вас тоже ребенок с ДЦП? — спрашивает Покупатель, — Вы же тоже принимаете SMB-97E? Сейчас все его принимают!

— Нет...

— Как же, это же революция! Вы понимаете, что этот препарат вылечит вашего ребенка? У вас мальчик? Девочка?

— Девочка...

— Вам нужен этот препарат, есть раствор для инъекций, есть в таблетках, все уже про него знают, все уже принимают!

— Я даже не слышала о нем…

— И не услышите! Никто не хочет рассказывать, иначе начнется ажиотаж, все раскупят. Поэтому мы держим поставки в секрете, только для своих.
И та, что продавец показывает коробочку, краешек коробочки у себя в сумке. И прячет его туда опять. Я непроизвольно дернулась за ним, потому что наше счастье — вот оно, а она его опять прячет, в поддельную сумку с логотипом D&G ярко-желтого золота, отражающего неожиданное осеннее солнце. Мое движение заметили, интерес вспыхнул в глазах, вот это меня смутило немного, я подумала, нужно все-таки с кем-то посоветоваться, прежде чем давать ребенку сильный ноотропный препарат.

— Берете? Осталось несколько упаковок, привезли с запасом, — напирает Продавец, и опять показывает краешек вожделенной коробочки.

Я не была уверена, я испугалась. Мне очень, очень-очень хочется помочь моему ребенку, но страшно. И про деньги я даже не подумала, совершенно забыла об этом…
Женщины увидели мое замешательство, увели меня подальше от входа, я не помню, что они мне говорили с двух сторон, я силилась понять, все вокруг кружилось от неожиданно нахлынувшей на меня эйфории: я уже вижу Асю здоровой, бегающей, колышется море, солнце слепит глаза и мы обе, безмерно счастливые, на том самом неизвестном пляже с волшебным названием Тосса де Мар.

Они шептали и шептали, голова кружилась, мы вместе дошли до какого-то автомобиля, по пути мне показывали видео, там вылечившиеся дети, и сайт есть, там подробно рассказывается про препарат и даже раз в год на специальную конференцию собираются все пациенты, которых он спас и, возможно, скоро за это открытие дадут нобелевскую премию! И тогда лекарство точно подорожает, а что скорее всего, его начнут отслеживать на нашей таможне, поэтому нужно срочно закупать, желательно сразу большую партию, на год-два, можно взять кредит, а еще лучше в рассрочку, сейчас составим договор.

Я уже сижу в микроавтобусе, держу целую кипу бумаг, а на меня сыплются подарки: упаковка препарата бонусом за заказ, несколько коробочек с витаминами, календарь, ежедневник, футболка и сумочка-шоппер, все очень красивое, нарядное, вкусно пахнущее. Я как дурочка вожу головой из стороны в сторону и не могу понять только одного: как это мне, жуткой неудачнице, так повезло сегодня, неужели это правда, неужели это конец всему, вернее начало? Начало нашего счастья! И коробочка с препаратом тут, и у меня в телефоне уже все полезные ссылки, меня зарегистрировали в программе, вернее это Асю зарегистрировали, а Покупатель шепчет про то, что не стоит никому говорить, врачу особенно, они не хотят его применять, потому что их зарплата зависит от количества пациентов, если всех вылечит препарат, они останутся без работы. Это заговор, уже всем известно, врачи, они на самом деле совершенно не намерены помогать пациентам, но ты, наверное, и сама уже все поняла, я же вижу, ты такая молодец. Молоденькая какая, деточка! Возьми, вот тебе еще! И другим мамочкам не говори, иначе, сама понимаешь, возникнет ажиотаж, а препарата много завезти нельзя, всем не хватит, поэтому все так секретно, только для своих, только для избранных, она уже это говорила, возможно, даже, не раз...погодите!

Она же была покупателем.

Я точно помню, ей привезли препарат. А она теперь мне про него рассказывает, как опытный коммивояжер, она достает бумаги, она подарила мне все эти сувениры. Я сижу заваленная бесполезными подарками, волна счастья медленно уходит в прореху между тучами. Солнце, море, надежда, все померкло вдруг, я вижу только умирающую зелень, обшарпанный забор, бездомную кошку возле мусорки. Пыльный ветер остудил мои горячие щеки. Я как будто проснулась, теперь вижу все иначе: и слащавые их лица, и бумаги, и какую чушь, увлекшись, они несут.

Дура!

Я судорожно комкаю договор, который, не глядя, подписала только что. Ничего не соображаю, от растерянности это сделала, просто сжала руками. Но бумага порвалась, а я ошарашена настолько, что меня трясет. Но выскочить из машины сообразила. И швырнуть назад все подарки, даже коробочку с ценным препаратом. И побежать.

Я бежала так, как не бегала уже давно, слезы, целый поток слез, надо же, я думала, что разучилась плакать, но целый горький поток захлестнул меня. Он смешивался с холодным дождем, я даже не заметила, когда все заволокло тучами и заморосил дождь, моя голова прояснялась и на место недавнего счастья пробралось жестокое отчаяние. «Вот дура! Идиотка!» — твердила я всю дорогу, в метро на меня смотрели, на мои мокрые волосы, на испачканные джинсы, я ведь бежала по лужам, по грязи. У меня зареванные глаза, я шмыгаю носом, но мне все равно, все еще трясет.
Только что я могла нас всех угробить, чуть не совершила роковую ошибку, едва не навлекла на нас еще одну беду, мало нам что ли? Я сама во всем виновата, мои неудержимые фантазии, мой идиотский оптимизм, трансформировавшийся в такую несуразную форму. Я опять вру, я безнадежная лгунья, обманываю себя, питая ложные надежды и все время обещаю всякую чушь Асе. Я должна вернуться с небес на землю, как говорит мама, я должна в конце концов повзрослеть. Видеть мир без розовых линз. Не верить в чудеса. Не лелеять свои фантазии. Не надеяться на помощь.
 
И не врать.

Я должна быть умнее. Потому что сейчас нас спасли только остатки моего былого разума, но надеяться на это я тоже больше не должна. Мы спаслись чудом, хоть это слово отныне под запретом.

Я не ощущала облегчения и радости от того, что все позади, во мне разливалась гулкая пустота — без-на-деж-ность.

Потом, дома, когда меня отпустило (мне всегда легче, когда Ася рядом, она моя батареечка), я даже смогла немного порадоваться за себя: все же я не совсем тупица,  сообразила, что меня водят за нос, среагировала. В последний момент остановилась, уже когда поставила подпись, интересно, что там было, в этом договоре, я ведь даже не прочла. Но наступали сумерки, ненавистный желтый электрический свет, демонстрирующий мое жилище в наиболее невыигрышном ракурсе, терпимый, когда мы его включаем днем, потому что на нашем втором этаже всегда темно, но невыносимый, когда становится единственным источником света — он прокрался незаметно, кажется, мы задремали. Мы пропустили всё: прием лекарств, вечерние занятия, я не приготовила ужин и не постирала свои джинсы.

За окном моросило, грязные окна мужественно сдерживали стихию, обрубленный догола тополь, ощетинившийся хлипкими побегами, намок и почернел, и маячил напротив окна как несуразный растрепанный веник. Я не видела ничего кроме черной тени и хаоса из капель и слежавшейся грязи на стекле, словно там, снаружи, больше ничего не было.

                Глава 23

 Конечно, я давно испробовала все способы помочь моему ребенку, я же говорила: ради Аси я и убить готова, не только пойти на унижение. Не только разбередить мою большую боль — попросить Его. Да, я была готова к этому. Ради Аси. Ну хорошо, не только ради Аси.

Я не могу объяснить, как это происходит. Я всеми силами старалась все забыть, сосредоточиться на моем ребенке: Асе нужна сильная мама, я не повторю той же ошибки еще раз. Но все время, эта мысль, как заноза, сидела во мне, беспокоила, воспалялась иногда: как он мог так со мной поступить, как все так резко оборвалось, мне ведь уже и не верится, что когда-то я была бесконечно и глупо счастлива. Как последняя дура, но счастлива.

Поэтому я хотела еще хоть раз его увидеть. Чтобы он нас увидел, он не смог бы не полюбить Асю — она ведь необыкновенная, ей стоит только посмотреть на кого-то своими ясными глазами, все сразу влюбляются в нее! Даже суровый реабилитолог не сдержался, растаял, Ася по нему скучает.

Вот я и была уверена: когда Он увидит Асю, она ведь на него очень похожа, он не останется равнодушным. Я не надеялась, что он отреагирует как-то на меня, я видела себя в зеркале, там ничего привлекательного, если честно, достаточно страшное зрелище, даже если подкраситься, но у меня уже давно не водится никакой косметики. А вот Ася, она же его дочь, он не сможет пройти мимо, не откажет.
Раньше я боялась, боялась, что он отберет у меня Асю как только узнает о ее существовании. Ведь он так хотел ребенка! Ради сына он бросил меня, я ведь верила, что он меня любил, а жену нет, но сделал свой выбор ради ребенка, он всегда мечтал о сыне. И если бы он увидел, что я сделала с Асей, с его дочерью, он бы, наверное, разозлился и отобрал ее у меня, посчитав, что ей не нужна такая мать. Что бы я тогда делала? Я не могла и мысли допустить, что нас разлучат с Асей, поэтому он не должен был знать ничего о ней.

Но потом я подумала: у него же есть сын, наверное, ему достаточно сына, он не станет отбирать у меня Асю. Но ведь не сможет не помочь ей. Найдет реабилитационный центр, самый лучший, где Ася будет заниматься, оплатит ей лекарства, у меня весь заработок уходит на них, бесплатно такое не дают. Я надеялась, что так и будет, я, как всегда, нафантазировала слишком много.
Поэтому, после занятий, в те счастливые времена, когда мы с Асей ездили на реабилитацию, мы всегда гуляли у пруда. Особенно, если было воскресение, тогда больше шансов: нет лекций в воскресенье, он точно не ездит в институт. Плана у меня не было, я никак не могла его придумать, голова совсем плохая, идей не было. Главное, встретить его и все сложится само.

Я представляла: вот он идет, сначала мимо, потом останавливается, у него напряженный взгляд, он обычно хмурит брови. Также, как и Ася. А потом, я прямо видела это, я точно знала, что именно так и будет: его взгляд проясняется, он узнает меня, переводит взгляд на коляску, рассматривает Асю. Ася улыбается ему и протягивает ручки. Он срывается с места, бежит к нам, а мы бежим к нему, он подхватывает Асю на руки и кружит ее, кружит меня и наши слезы, слезы счастья, что все позади, уносит ветром.

Так я себе представляла. Когда я подумала об этом, я поняла: я уже все пережила, моя боль, она уже улеглась, я свыклась с нею, но дыра моя не затянулась, мне все еще не хватает Его. Ради себя я бы на такое не решилась, духу бы не хватило. А тут, меня как будто отпустило, все страхи улеглись, я уже не боюсь ничего, я уже другая. У меня ведь практически нет иного выхода, у нас с Асей нет, и я поверила, что это он, выход. В очередной раз.

Но мы никак не могли встретить его, все наматывали круги — и там, где пруд, и по дорожкам, уезжали вглубь квартала и ходили возле въезда в ЖК. Я вглядывалась в окна, вдруг он стоит у окна и видит нас? Он где-то там, я уже чувствую его, все как раньше, я его ощущаю, как будто только расстались. А Ася мычит что-то. Я не поняла сначала, а она говорит: «Ач! Ач!» — это она мяч увидела: мальчик играл в мяч. Красивый такой мальчик, огромные темные глазищи и шикарные ресницы — вот почему у мальчиков такие длинные ресницы? Мне бы такие, и косметика не нужна.
Ася тянется ручками к мячу, ей тоже хочется. Мяч футбольный, мальчик подбрасывает его и пытается ногой ударить, но плохо попадает. Ася смотрит во все глаза, как мальчик упражняется. Мальчик тоже заметил ее и замер. Я сжалась вся, вот обычно в этот момент дети бегут к своей маме и на всю площадку что-нибудь кричат, например: «Мама, смотри, какая большая девочка в коляске!» Или один раз девочка встала напротив, пальцем в Асю тычет и кричит: «Калека!». А мама ей вместо того, чтобы замечание сделать или извиниться (хорошо, Ася такое слово пока не понимает), кричит: «Что ты сказала?».

И тут было приблизительно то же самое, только еще ужаснее. Мальчик поймал мяч, взял его в руки и подошел к нам. Ася ручки протянула, ну как может, а он ей мяч дает. Но Ася же не может удержать, мяч упал, мальчик его поднял и опять протягивает. А мяч падает. Я смотрю, не знаю, что делать, не так часто мой ребенок общается с другими детьми, не хочется мешать, надеюсь, они разберутся с этим мячом. Но Ася уже хмурится, если бы мальчик положил мяч ей на колени, а он протягивает, чтобы она сама взяла. И ему это очень любопытно, как это Ася пытается изо всех сил дотянуться, но ничего не выходит, а мальчик протягивает мяч и на расстоянии держит, наблюдает, может ли она распрямить руки, получится ли схватить. Даже голову наклонил, рассматривает ее внимательно, экспериментатор.

С кем он был, я сначала не видела. Потом слышу окрик: «Артем, ты зачем взял мяч? Ты же испачкаешься!» И когда я увидела женщину, всю в модном цвете экрю, в таком длинном пальто из мохнатой шерсти и в высоких сапожках, я ее сразу узнала. Это была она, Его жена. Так вот, значит, его сын… совсем не похож, абсолютно. Смуглый такой мальчик.

Как раз в этот момент Асе удалось зацепить мяч, неловко, конечно, согнутыми кистями, но она взяла его.

— Ач! Ач! — восхищенно лопочет Ася.

А Артем подошел ко мне и спрашивает:

— А почему она так говорит?

— Ну… пока не умеет… — отвечаю, а сама вижу, Ника (Я помню, ее зовут Ника, красивое имя, да?) отвернулась и ждет кого-то, он идет сюда, я не заметила его раньше, он курил в сторонке. У меня холодеют руки.

— Почему не умеет? — не унимается Артем.

— Она болеет, поэтому пока не умеет…

Артем подобрал мяч, который Ася, конечно, сразу же выронила, и побежал к родителям. Я кинулась успокаивать Асю, я уже вижу, она сейчас заплачет, но все же я услышала…

— Мама, там девочка в коляске! Она не умеет говорить!

— Она, наверное, еще маленькая.

— Нет, она большая, как я, она больная! Она в коляске! У нее страшные руки, вот так…

Видимо, он показал как, потому что тут же начались вопли, Ника достала салфетки, стала оттирать руки, лицо сыночка, я должна была привыкнуть к этому, господи, почему все так… Но мне не до них, Ася плачет, она хрипит: «Ач, ач!», я найду тебе такой мяч, я найду, утешаю я, но Ася устала, замерзла, а Он стоит совсем рядом и смотрит на нас, я уверена, он узнал. Я смотрю на него, на моих руках наша дочь, Ася всхлипывает у меня на плече, она если нервничает, ее ручки совсем скрючиваются, она даже не может вытереть свои слезы. Я вытираю ее и жду, что Он подойдет к нам. И он берет сына за руку, смотрит на меня, мы встречаемся глазами, я вижу, узнал меня, его взгляд дрогнул, сейчас они подойдут к нам, сейчас он заговорит со мной и от того, что он совсем не изменился, он все такой же, у меня текут слезы.

— Пап, там девочка! — тянет его Артем, он хочет показать отцу девочку в коляске, у которой страшные руки. И тут же я слышу его голос:

— Ты что, не ходи туда! Нельзя трогать…это…

Это…

Это — твоя дочь, говорю я ему в спину. И удаляющемуся светлому пальто, его руке на ее талии, и убегающему вперед здоровому мальчику с мячом.

Нет, это моя дочь, только моя Ася, мой нежный росточек.

                Глава 24

Я больше не тоскую по моим снам. Не хочу вспоминать о спасительном плане. Не стану о нем думать, просто не могу, сейчас я думаю только о том, что каждый день все темнее, скоро похолодает, зима неотвратимо придет, подкрадется, и никого не волнует, что только начался октябрь, еще не облетели деревья, а в Сочи продолжается купальный сезон. Я не могу радоваться тому, что пока тепло, я уже думаю о том, что скоро обязательно станет холодно, от зимы никуда не деться, не в ближайшие полгода точно. Я не вынесу еще одну зиму, это выше моих сил, хотя сейчас всё уже выше моих сил. Поэтому я их берегу, ради Аси, наконец я послушалась маму.

Но вы не думайте, я не сдалась — я приспособилась. Я просто живу, просто делаю все для моего ребенка. Не все, но все, что могу. Ничего не делаю для мамы, ничего не могу. Не помогаю тете Гале, не мою полы с Раисой Константиновной. Вернее, полы я мою, но в другой школе, одна. Конечно, я уже давно не общалась с Николаем Ивановичем, он остался в другой жизни, в другом мире, я не думаю больше о нем.
У меня вообще чрезвычайно снизился диапазон мыслей и чувств, но удивительно: мне стало легче! Я и раньше подозревала, что сама извожу себя, вернее, это мама подозревала и постоянно твердила об этом. Что ж, мама, ты была права. Теперь я другая. И я теперь не боюсь того самого слова, могу произнести его: невыносимо. Свободно говорю, без заминки, слитно. Оно больше меня не касается. Не могу сказать, что мне легко, но все события как будто проскальзывают мимо меня, не задевая, не травмируя. И уходят без следа.

Иногда, очнувшись утром раньше Аси, открыв глаза и разглядев привычный хаос нашей комнаты, с наваленными годами неразбираемыми кучами по углам, с пятнами, рваниной по стенам и прочими прелестями, которые не раздражают больше, я пытаюсь осознать себя. И не осознаю. Я вроде понимаю, что обстановка вокруг меня, унылая комната — это  моя печальная реальность, точно не сон. Но вот себя в ней я не ощущаю. Как будто я застряла между мирами: между прекрасными снами, куда мне теперь, видимо, доступ закрыт, и вот этим… состоянием.

Я то ли есть, то ли нет меня, поэтому не болит ничего и не беспокоит, телесно в смысле. Не устают руки от тяжести, не задыхаешься от бега, не больно падать. Сейчас я такая. Смотрю на свои руки, тощие как палки, это потому, что против света смотрю, так вполне норм. Они двигаются, но вроде как сами. Могу ногу поднять, головой повертеть. Оно само все получается, без моего участия. Странно это. Впрочем, фиг с ним, пора кашу варить и начинать очередное родео из попыток накормить Асю. Впереди новый отрезок бесконечного времени, который будет тянуться до самой темной темноты, поскорее бы уже.

Что-то трещит. Противный такой звук, как сухой хруст. У меня болит все, все кости, кажется, они ломаются с невозможно передергивающим звуком, лопаются, как пересушенный пластик от вечного холода, пробирающего до моей черной дыры. Потом бесформенный мешковатый монстр из моего подсознания материализуется, он тут, прямо надо мной, наваливается на меня всей массой, боже, какой тяжелый, я опять между двух магнитных полей, раздавленная их плотными однополярными сферами, округлыми и противно шершавыми. Я все вижу: комнату, потолок, плесень, и слышу: в дверь звонят. Настойчиво и противно. Просто не могу пошевелиться, слишком тяжело.

«Мама, мама!» — испуганно шепчет Ася. «Варя! Варя!» — кричит Лена, я слышу ее голос, добравшись до двери, но еще не избавившись от тяжелой туши на моей спине.

— Ты что?

— Не успела.

— Ты спала?

— Нет. Просто не сразу услышала.

— Посмотри на меня!

— Лен, перестань, все в порядке.

— Да я вижу, в каком ты порядке!

Я пытаюсь уйти в кухню, она не пускает, идет за мной.

— Ты ела?

— Я ела.

— Когда?

— Недавно.

— А конкретнее?

Я задумалась.

— Утром.

— А сейчас какое время?

Я оглядываюсь на окно, там темно, но я не уверена, еще тот же день, или уже следующий?

— Вечер…

Лена, похоже, все поняла.
 
— Так что?

— Что?

— Что ты ела?

— Доела вчерашний Асин суп.

— А Ася ела?

— Что ты такое говоришь! Конечно, Ася ела! Я варила ей кашу! — кричу в спину Лене пока она бесцеремонно распахивает холодильник. — Мама заказала нам продукты!

— А почему не отвечаешь? Я тебе второй день пишу!

— Не успела.

Лена идет в комнату. Она проверяет Асин пульс, щипает ее за ручку — нет ли обезвоживания. Волна обиды захлестывает меня:

— Ты думаешь, я не ухаживаю за своим ребенком?

Лена забирает с кресла тарелку из-под каши, из-под с трудом осиленной каши, которой я кормила Асю чуть ли не полдня: и под мультик, и под песни и даже во время процедур.

— Так, — оборачивается она ко мне и кладет прохладную с улицы ладонь мне на лоб: — я пойду варить картошку, жду вас через полчаса. Без возражений: ты мне должна за напряженную смену, я была невнимательна к пациентам, все думала, почему ты мне не отвечаешь.

Я не возражаю, мне все равно:

— Я принесу квашеную капусту, мама заказала.

Знаете, что меня всегда удивляет? Неизбежная трансформация, я бы сказала даже: фатальное угасание некогда идеальной концепции, происходящее просто под влиянием времени. Только от возрастающего разрыва между оптимистичным моментом рождения плана и закономерным этапом его осмысления. И с каждой попыткой осмысления, смысла видится все меньше. Может и безвременная утрата моего спасительного оптимизма играет роль, или мой недосып. Может и то, что я несказанно отупела, мой интеллект угас, я это прекрасно осознаю, впрочем, зачем оно мне, только повод для бессонницы. Или эта зима, что подкрадывается неумолимо, убийца всего живого… не знаю, вероятно все вместе, но вот жестокая правда: то, что теплым летом казалось столь удачным, продуманным, единственным способом решения всех проблем, сейчас замерзло и уже не греет. Я позабыла о моем плане, о страстном желании остаться в моей альтернативной реальности, в мире прекрасных снов.

Я перестала думать об этом. Так легче, проще, у меня остаются силы на то, что важнее. Нужно каждый день вставать, заниматься моим ребенком, готовить, стирать, мыть полы везде, где они пачкаются, искать подешевле продукты, принимать унизительную помощь от всех, как последняя побирушка. Не распыляться на пустые мечты и глупые надежды, надо беречь силы.

Но очутившись у Лены, так близко от притягательного своей доступностью облупленного некогда лакированного комода, его верхнего «аптечного» ящика, белой с зеленым коробочки, маленького пузырька, нежно звенящего волшебными капсулами, я вспомнила все. И мне уже все равно, перспективен ли мой план, логичен ли, он был сейчас единственным и реальным, может даже более реальным, чем полное абсурда мое существование. Я ведь не была уверена: в здешней действительности я живу по-настоящему или в той, красивой, из моих снов, из моего прошлого, где я видела сны. Но то, что она, та, успешная, не знающая препятствий на пути к любой идеи, я помню, что это не я, это не могу быть я…, но даже если это Ева — она могла бы все исправить, я уверена.  Я так внезапно и так живо это поняла. Мое безвольное, ничего не ощущающее тело, простейший механизм для кормления и купания ребенка, ну еще может для чтения книг и массажа (а, ну да, и для мытья полов, как же без этого) — я уже ни на что не годна, я не имею права на существование. А вот она… Она, как та девушка в белом, что ехала рядом в роскошном автомобиле — она может все. И она обязательно найдет выход.

Это все, что у меня осталось от просроченной надежды.

Я была убеждена в надежности моего плана, просто невозможно представить, что он не сработает. Ведь он был единственным, безальтернативным, последним. Я знала, что делать. Мой голос не дрожал, я не запнулась, прощаясь с Леной, думала только об одном: чтобы не звякнули в кармане драгоценные капсулы, которые я не сообразила высыпать из пузырька.

Мои руки дрожали от нетерпения уже дома, пока я купала уставшую Асю, пока укладывала ее спать, вместо чтения включила ей сказку в телефоне, а сама ушла на кухню и просто сидела, изучая и без того знакомые разводы на посеревшей от времени некогда голубой стене. Капсулы прожигали карман моей толстовки, я думала только о них, ощупывая округлость флакона сквозь рыхлую ткань.

Я думала о том, что скоро все будет позади, высыпала капсулы на ладонь, на мою бесформенно-гладкую ладонь с рубцами от ожога вместо линии жизни… это ведь еще одно подтверждение, что моя жизнь не здесь, как я раньше этого не поняла!

Я проглотила две, но потом, подумав, выпила еще одну капсулу, ну может две, я не помню.

В темноте комната кажется большой, тени прячут всё покосившееся убожество обстановки, кровать прохладна, дыхание Аси, чуть хриплое, но спокойное. Я легла рядом с ней, спи, моя детка, скоро все это закончится, мои веки уже тяжелеют, пока я вглядываюсь сквозь сумрак в Асино спокойное личико. Мне так хорошо, скоро, совсем скоро, мы, Ася, будем совсем другими! Я уже мысленно там, интересно, где я себя найду? В моей комнате с балконом и шезлонгом? Возле строящегося особняка? На море, как там это место называлось? Тосса де Мар? Это где? В Италии? В Испании? Теплое море плещется как вязкий суп. И свежий, как его… слова забываю… бриз, свежий и легкий — на самом деле я никогда его не ощущала, но много читала о нём. Опять же во сне: и видела, и ощущала. Соль остается на щеках, на губах, на волосах. Очень приятное ощущение, немного стянутая кожа, еще разгоряченная, вся пропитанная морем, с легким налетом соли, как пудры. И приятная усталость и легкость одновременно. Я так люблю все это — солнце, уже ослабившее свой жар и теплое, но все равно освежающее, море… Асе должно понравиться… так приятно! Уже так близко…

Ася! Я вскочила, черные тени закружились по комнате, навалились на меня, опрокинув на подушку, но я пытаюсь подняться. Дурнота подкатывает, я судорожно проглатываю ком, пытаюсь отдышаться. Ася! В моем сне! В моем сне я никогда не видела Асю! У меня в том, другом мире, точно не было ребенка! Ее там не было!
Я останусь там, а где будет она?

Я цепляюсь растопыренными пальцами за воздух, не могу сориентироваться. Ничего не вижу! Не вижу комнаты, не вижу Аси, я проваливаюсь в густую тьму, нет там никакого солнца и моря, и бриза, и соли на коже тоже нет… есть смертельный ужас, паника овладевает мною.

Я должна вернуться, забрать Асю, я не могу оставить ее одну! Боже, помоги, ничего не вижу, Ася где-то здесь, рядом, на кровати! Тошнота подкатывает все сильнее, я не чувствую своих рук, они мечутся в пространстве.  Я тону в чем-то мягком, оно плотное, липкое, невозможно дышать. совсем как тогда, после взрыва. Чернота наваливается на меня сверху, расплющивает, мне тяжело, но я не могу прорваться сквозь густую массу, а только вязну, застреваю в ней все безнадежнее. Больше всего давит на грудную клетку, на живот, кажется, ребра не выдержат первыми, я цепляюсь за последние остатки разума, уже понимаю, что натворила, я не знаю, как это исправить, и больше не принадлежу себе.

Когда темнота поглощает меня, когда уже все померкло, я услышала, наверное, больше почувствовала, теплое Асино дыхание на моем лице и ее нежный, слабый голосок:

— Мамочка!

Но я падаю, все глубже – в мою черную дыру, наконец она дождалась меня! Пока мой сон еще не смертельно крепок, я успеваю сообразить, что здесь я знаю только одного человека, только её — Еву.

«Пожалуйста, помоги!» — кричу в густую черноту, а звук угасает в ней.

Я уже не вернусь.


Дорогие читатели! Это 1 часть романа "Боль, сон и смерть моей души", скоро будет продолжение!

Прошу оставлять ваши отзывы и подписываться на мои каналы в Дзен https://dzen.ru/mtropinina

и ВК https://vk.ru/sensesbooks

где я делюсь своими чувствами от прочитанных книг других авторов.


Рецензии