Феноменология химеры. Глава 88
Сакральный мир субъективности порождает свою особую реальность, что можно счесть за трюизм, но в феноменологическом контексте подобное перестаёт быть тривиальным, так как аспект коммуникативной логики экзистенции очень важен. Этот аспект можно рассматривать как выразительный стиль атрибутивной объективации хаоса. Именно этим и должен заниматься рассудок. Но его функция прерывается классическим суггестивным образом, потому что скучание существует именно для этого: для принуждения к изменению понятийного семантического масштаба, говоря иначе - для трансцендирования стиля рефлексии. Задачей «бусидо» является создание потенциала эмоционального умирания в степени, позволяющей создать протоколы пролонгирования мышления в топосе суггестии. Иными словами, создать положение связной непрерывности своего сознания, что в этих текстах определяется как субстанциональная монотонность сущности. В данном случае речь идёт о субстанциональной монотонности в форме супраментального внимания. Мышление в ситуации своей невозможности является вызовом этой доминации. Оно становится возможным только при осуществлении соответствующего дисциплинарного контроля своего ужаса с помощью страха потери этого контроля. Данная ситуация создаёт тот же самый субстанционально монотонный прецедент, который аналогичен по своему технологическому эффекту любой форме классической медитации. Но с той существенной разницей, что это дисциплинарная практика концентрации на модусе пустотной идентичности форм мышления. Медитативный аспект сосредоточения внимания на процессе мышления в условии суггестивного топоса пустыни создаёт продуктивный эффект диалога с субъективным модусом анонимно присутствующей экзистенции. Это исключает любые гностические инфицирования, то есть создаёт определённые гарантии снятия антисистемных рисков литургического характера по отношению к вакууму, что неизбежно сопровождает сознание, акцентуированное на неатрибутируемых им модусах пустоты. Проблема суггестивной мироутверждающей сохранности сознания является фундаментальным методологическим вопросом всеобщей эсхатологии. Интенсивность суггестивного мышления абсолютно подобна суггестии альтернативных гностических практик остановки сознания через пресечение внутреннего диалога. Не каждый диалог имеет смысл останавливать, хотя очевидно, какую категорию суггестивной коннектации с симбионтом необходимо пресекать именно таким образом: либо через практику остановки с ним диалога через образ тишины, либо молитвенной умной практикой его замещения, то есть с помощью той же тишины, но данной уже в форме христианского поэзиса. Здесь необходимо категориальное квалифицирование самой диалогической стихии, понимание того, существует ли адресное имя этого диалога в состоянии суггестивного давления или это заклинание особи. Поэтому необходима квалификация в точном понимании своей ментальной направленности к экзистенции, равным образом предоставляющая условия абсолютной свободы интеллектуального исповедования той пустотной, анонимно явленной преамбулы, которая «по умолчанию», то есть имплицитно, принимается сознанием в качестве генезиса, источника своего мышления. Смысл самой пустыни состоит именно в том, чтобы предоставить технические условия выбора выразительных аспектов эстетики своего мышления, определяющей синтаксическую форму обращения к соответствующему своей избранной форме поэзису. Суггестия позволяет создать болевую альтернативу. Это не означает отрицания в форме бегства от боли как формы маргинального игнорирования смерти, это означает кшатрианский шанс бытия в суггестии на своих дисциплинарных условиях. Говоря иначе, эстетическая пролонгация своего мышления в пустыни скучания формирует антигностический прецедент создания уникального пустотного модуса, своим техническим протоколом полностью соответствующего техническим критериям так чаемой гнозисом пустоты. Когда ментальность начинает быть аналогом пустотного феномена, она возвращается к своему эйдетическому основанию, но делает она это уже продуктивным способом преображения бытийного горизонта экзистенции. Мышление подобного типа можно определить как в своём идеале абсолютно имперсональное, то есть как номинально апостольское. Это «снятые» формы мышления, идентичные любым медитативным целеполаганиям, апелляции к пустотным модусам недиагностированной анонимности. Подобное апостольское мышление определяет себя как наиболее причастное к молитвенным формам анонимности самого молитвенного сознания, снимающего себя таким образом перед ликом Создавшего экзистенцию. Здесь происходит построение уникальных ритмологий, где молитва играет роль суггестии, данной в её аутентичной интервальности, апеллирующей к самой субъектной сущности времени, а периодическая реверсия к феноменологической, глубоко личностной эстетике мышления играет роль тактового событийного номинала. Таким образом, пустотная идентичность мышления не нуждается в приостановке, она идеальным образом способна быть порождением глубочайшей жертвенной имперсонализации своего софиологического содержания, беря на себя персонализированную роль исключительно в своих выразительных стилевых аспектах личных эстетических пристрастий, тем самым отдавая дань дару субъективности, никоим образом в этом контексте, не являющимся тем, что необходимо стирающим образом игнорировать. Любое игнорирование субъективной выразительности, по сути, является хулой на Духа Святого, вочеловечившегося субъективно – антропогенным образом в своей антропогенной сыновности Господу.
Поэтому в своём целом суггестивный феномен ментального пролонгирования может быть определён как дидактический аспект антигнозиса, или, иначе, как эйдетически номинальное мышление. Старая академическая проблема формы и содержания определяется не самими этими понятиями, а энтропией. Потому что цензурирующее влияние времени определяет меру участия смыслового содержания в юридически допускаемой форме, играющей роль ключевого доступа к самому смыслу и определяющей собой меру этого доступа. В ситуации подобной асимметрии, в её недостаточности, проблема формы разрешается только в юридическом контексте права. Форма в энтропии и есть числовое выражение закона, определяющего операционные возможности носителя этой формы. И здесь, в ситуации субъективного времени, всегда будет существовать «зазор», колоссальный люфт симбиотической уязвимости, несоответствия, создающего саму драму ключевого доступа и того, к чему этот доступ осуществляется. Но апостольское (номинальное) мышление снимает эту проблему через создание ситуации, где разницы между формой допуска к смысловой мере и самим смыслом как понятием не будет, а это означает, что, в идеале, любое содержание структурно, фонематически является своей бесконечной формой, которая никогда не должна быть прервана, потому что ей попросту нечем прерываться. Когда мышление начинает оперировать полностью завершёнными понятиями, то, по сути, это приводит в своём императивном прогнозе к оперированию живыми, то есть субъективно актуализированными сущностями, что становится этически невозможным, потому что подобное оперирование будет осуществимо только в аспекте симбиотически - паразитарного манипулирования. Таким образом, мышление начинает исчерпывать себя в качестве проблематического паттерна. А это, в свою очередь, объясняет пророчество апостола Павла о том, что «пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится» [6].
Это ситуация, где в качестве собственного содержания форма начинает своё бесконечное восхождение к самой себе, становясь собственной содержательной сплошностью. Это принцип собственной инфинитезимальности, то есть то, что мультиплицированным образом создаёт абсолютную идентичность содержательного, полностью исчерпывающего номинала самой формы как самоидентичного продолжения своей границы по направлению к своей же условной сердцевине. Что в который раз приводит к проблеме гомогенной, сущностно субстанциальной монотонности как эсхатологическому возвращению к состоянию чистого операционного энергематизма. Становясь собственной содержательной сплошностью, сфинкс нагуаля исчерпывает свою гибридную функцию, возвращаясь к никогда не существовавшему, к геральдически найденной эстетике стиля модерн, то есть к своей антропогенной иконологичности.
Но в ситуации этого времени перед видовым сознанием стоит проблематический вопрос: сможет ли оно проявить способность к удержанию суггестивной инерции экзистенциального характера на уровне последующей мотивации использования подобного опыта? Является ли эта способность врождённой или она привносится эволюционными аспектами? По большому счёту, на самом деле всё это - «ловля блох»; здесь важно только одно: - прорыв к эйдетическим смысловым аспектам экзистенции и то, как, каким образом паттерн этот прорыв выдерживает. И тут, строго говоря, есть только два варианта: либо он, паттерн, входит под давлением экзистенции ужаса в нагуаль, либо он подписывает договор с композитной химерой, потому что страх и его пролонгация в виде ужаса стимулируют истину, раскрывают основополагающие, базовые элементы паттерна, его природы при любом его выборе. Ранее здесь упоминались такие категории, как субъективность и единственность, взятые в качестве фатальных для многих причин химерического контакта логоса с хаосом. Химера создаёт во времени условия, когда сама субъективность становится собственной причиной, то есть тем, что вынуждено действовать из себя самой и при этом не испытывать необходимости, не нуждаться во внешних стимулах. Хотя очевидно, что в большинстве случаев проигрывается классический сценарий склонности самой субъективности (её коннективности) к ситуациям жёсткого стимулирования её личностной функции, определяющейся в качестве субъектного фокуса под условно внешними или имплицитными, внутренними аспектами давления. Единственность субъективности может быть определена как эйдетически необратимое (но обратимое симбиотически) завершение субъектной характерологии. Это повсеместная форма беспрецедентности антропогенного сознания. Если рассматривать понятия симбиотизма и ксеноморфизма, то они в общем контексте этой темы берутся как идентичные виды значений, но вместе с тем, в чисто историческом аспекте всей онтологии памяти отдельного антропогенного сознания понятие ксеноморфизма может иметь и чисто метафизический смысл любого другого, в том числе и иного единовидового сознания. Однако в этих текстах, с учётом рассматриваемых приоритетов основной темы феноменологии химеры, ксеноморфизм рассматривается исключительно в паразитарном аспекте.
Итак, рассматривая положение сознания в суггестии, в любом случае сознание имеет дело либо с инерцией единичного прорыва, например при переживании симптоматики элементарной простуды (то есть при любом заболевании), либо с самым тяжёлым вариантом - с ситуацией хронического патогенного воздействия экзистенции на сознание паттерна. Последний случай для нас наиболее интересен, потому что драма этой коммуникации разворачивается с максимальной степенью интенсивности и эффективностью воздействия, модифицирующего сознание. Это вариант «бусидо». С позиции возможных операционных расширений первый спекулятивный вариант чисто инерционной суггестивной индукции будет так или иначе затухать, поэтому он действует только в бессознательном протоколе подсознания, инструментальным образом откладываясь в фазе накопления своей топологии в долгосрочную перспективу. Этот классический сценарий спекулятивной доминации является техническим следствием инквизиционных значений сознания этого типа. Но само по себе наличие фактической статистики усреднённых значений, постоянно подтверждаемой повторяющейся рутины эмоциональной тестовой коннектации в этой типологии мотивационного доминирования жёстко лимитированной временем меры интерферентного имяузнавания неизбежно всё меняет, но меняет либо одноразовым образом, экстремально возвышая до следующих горизонтов трансценденции зверя нагуаля, кардинально меняя доминационное пропорционирование в рамках обновления общей субъектной характерологии, либо приводит сознание к медленной анестезии совести (пресечению слышимости своего первоимени в оклике Господа), к состоянию необратимой дегенерированности завербованного «вьючного».
Паттерн четвёртой генерации не может выйти в «поле» (топос) экзистенциальной инерционности и ждать автоматического исчезновения (изолирования), нивеляции и обессмысливания своего исторического опыта, стирания его из оперативной памяти пережитого, как это чаще всего происходит с сознанием инквизиционно селектированной нормы. В этом спекулятивном контексте пережитого просто не будет, будет переживаемое вновь и вновь. Не будет преувеличением определить наличие экзистенциально - спекулятивной рутины сознания как фактическое бытие в личном аду собственных аберраций проскальзывания. Что происходит с сознанием паттерна резистентно - актуализированной генерации (с кшатриями) в их личном аду повторяемости? Потому что эсхатологическая ставка эйдоса сделана именно на эту доминацию, потому что только данный тип субъектной организации способен выдержать подобный ужас суггестии, ужас постоянного давления экзистенции. Для осуществления подобного, для прорыва в субъектность вневременья времени у этой генерации (точнее, у её единичных, по сути, случайно выживших представителей) всё равно останутся исчезающе малые шансы, но у остальных нет и таких. Если сознание проходит испытание бытием в пространственности мифа топологии субъектной монотонности времени и при этом не теряет (причём совершенно клиническим, а не метафорическим образом) свой рассудок, не бежит в состоянии амока, не ломается, то оно начинает путь своего беспрецедентного приспособления. Эта форма беспрецедентности вызывается ситуацией, в которой у рассудка нет и не может быть никаких синтаксических опор. Подобные основания оказываются невозможными по причине категорического отсутствия того, что, в свою очередь, формирует интеллектуальный базис общепринятости, так как в этой ситуации полностью отсутствует онтология явленности самой феноменологии, которую придётся создавать не заново, а буквально с нулевого цикла абсолютной неизвестности присущих ей смыслов. Таким образом, ад «бусидо» становится глубоко специализированным состоянием особого возвращающегося паттерна номинальной языковой неизвестности. Это ад мышления в ситуации своих фундаментальных смысловых «сумерек», иначе говоря — это положение мышления в оксюмороне своей понятийной невозможности. Повторимся: для осуществления подобного такое сознание должно постоянно находиться в пунктуативном реверсе к теневому нагуалю своего высшего порядка; оно в любом случае должно мотивационно располагаться на вершине дионисийской трансценденции всей онтологии своей памяти. Тем самым оно вынуждено существовать в парадигме геральдической секторальности своего зверя нагуаля, канонически определяемой тридцатидвухлетним календарём [71], хранителем образов нагуалей года.
В своём пунктуативном апексе (никто не способен находиться в гибридном теневом аспекте полностью завершённой компиляции сфинкса постоянно) эта резонансная система теряет свою химерическую образную разнесённость, так как сама химеричность возникает только при челночном пересечении границ с нагуалем. Полная теневая завершённость является периодической фазой преодоления синтаксической гибридности сознания сфинкса нагуаля в его интервальной фазе образной поляризации. Эта фаза меняется в срединном софиологически нейтральном «шве» (все подобные швы суть нейтральные аспекты любой терминальности, любой пограничности в её сущностно – автохтонном целом), определяемом здесь как химерический апофазис антропогенного сознания во времени, как его технологическая вершина, создающая возможности исихиальной поэтической явленности, то есть всех видов прорицания. Этот теневой максимум определяется как тональная, ахроматическая аффектация тени, падающей от света Фавора (Света Невечернего) на Идам, создавая тем самым его технические проекции во времени. Собственно, суть этого ада определяется даже не тем, что его синтаксис просто не существует по причине отсутствия не просто выживших, а выживших и при этом способных его создать, что само по себе уже сложно представимо. Суть этого Аида состоит в том, что необходимость практически нативного синтаксического определения сочетается с одновременным наличием массива преданной семантической преамбулы, с предварительным пониманием антигностической основы этой мотивационной проблематики, что в лучшем, никак и ничем не гарантированном случае, создаёт ситуацию латентного понимания (понимания без знания о самом этом понимании).
Антропогенный паттерн (лик) «вливает» своё сознание в смысловое поле нагуаля; при этом возникший аспект будет расположен в терминале перемежения гибридного сосуществования и теневого гибридного синтеза. Это положение сознания определяется его ситуацией времени, поэтому будет безальтернативно поддерживаться постоянно. В этом уникальность ситуации антропогенного сознания: для него выйти за пределы нагуаля означает попадание под прямой жёсткий удар экзистенции стерильного хаоса, а этого паттерн в своём чисто антропологическом шаблоне не способен выдержать.
Никто не может воевать под постоянным давлением предельных значений, но паттерны четвёртой генерации (разумеется, далеко не все) вынуждены это выдерживать; они учатся жить именно так: без передышек, без отдыха, без отпуска, но с постоянной, ежесекундной возможностью получения несовместимых с рассудком, а значит, и с жизнью метафизических ранений, ведущих к смерти их разума. И ещё одно: они принципиально одиноки. В этом контексте понятие фронтового братства отсутствует и не по причине нежелания. Здесь всё проще: в суггестии пустыни скучания паттерн сознания располагается не только за пределами своего собственного синтаксиса. Дело в том, что он, по сути, каждый раз должен создавать его для себя самостоятельно, поэтому коммуникативные проблемы, продиктованные подобной ситуацией, определяются тем, что сознание, располагающееся в «сумеречном» аспекте суггестии, начинает мыслить не только вне своих терминалов, но и за пределами синтаксиса любого иного сознания. При всём сохраняющемся сходстве понятийного «дизайна», фонематической структуры, сохранении легитимности и внешней традиционности используемых понятий семантическая топология феноменологического основания самих понятий меняется.
Дело в том, что хроники экзистенции, обладая качествами рутины и статистикой, тем не менее никогда не совпадают по протоколам своей последовательности. Они принципиально уникальны за счёт неповторимого сочетания факторов, создающих прецеденты подобного типа. Динамика событийности такого уровня слишком интенсивна, слишком много неизвестных переменных лежит за пределами любого опыта пребывания в горизонте событийности большинства людей. Поэтому паттерн четвёртой генерации, попавший в подобную ситуацию вызова, просто не в состоянии объяснить, что – либо без риска быть абсолютно непонятым в рамках традиционного синтаксиса; поэтому здесь необходимо создание нового феноменологического языка - точнее, по сути, абсолютно новой научной дисциплины, и это как минимум. Как максимум здесь присутствуют естественные риски бытия в полной интеллектуальной изоляции, потому что попытка подобного «объяснения» в контексте современной ситуации времени близка к её инквизиционному толкованию как абсурда.
Паттерн сознания, у которого война проходит по латентному горизонту его собственной субъективности, одинок всегда; но, конечно, его истинный враг - это он сам, и в этом его спасение, так как вне своей субъективности, вне места, где проходит меридиан его войны, он обречён на судьбу князя Л.Н. Мышкина, тоже человека четвёртой генерации, суперпассионария, в силу этой своей принадлежности неизбежно находящегося под постоянным давлением собственной природы, под давлением прорывов суггестии чистого времени, его буквально обрушивающейся субъектной вечности, говоря иначе - экзистенциальной реальности.
Если рассматривать проблему князя подробнее, то можно определить его «священную» болезнь, эпилепсию, и как дар, приводящий его к обладанию феноменальной сенситивностью и эмпатией, и одновременно как проклятие от этой самой экстраординарности, свойственной каждому юродивому – пророку. В глазах окружающих это делает Мышкина отталкивающим или, наоборот, - обладающим невероятной, просто магической для них привлекательностью, что в равной для князя степени ему самому глубоко неинтересно, а по сути, просто нейтрально безразлично. Более того, это пристальное и постоянное внимание, невольное для него «оказание» в центре событий, бесконечно далёких от его мотивации, - вся эта рутина светской жизни самому князю оказывается не просто в тягость, а, по сути, становится причиной его бегства в болезнь. Отсюда все проблемы Л.Н.Мышкина с окружающими, точнее, это не его проблемы, а исключительно их самих. Князь всех их агапически, то есть равным образом, по-братски, любит, но именно этого вида равенства они не просто не видят, они его отрицающим образом не понимают, одновременно самым для себя естественным образом, не понимая и того, что с ним происходит. А сам князь, как известно, не видит этого непонимания и наивно пытается им раскрыться и объясниться. Роман Ф.М. Достоевского «Идиот» — это роман о бытии сознания в сосредоточении суггестии собственной экзистенции, в её максимальных исихиальных смысловых значениях, и, конечно, это роман о событийной и почти неизбежно трагической логике судеб обладателей подобного дара, точнее о рисках подобного владения, и, в частности, - это роман о подобном великом даре князя Л.Н. Мышкина быть идеальным человеком в неидеальном мире, об экстраординарной способности видеть поэзис каждого человека, его истинную сущность и, вопреки этому различению, при обстоятельствах постоянного опровержения своих чаяний, продолжать надеяться, продолжать апеллировать именно к этой христианской сущности каждого отдельного человеческого сознания. Понятно, почему князь мечтал об одиночестве, мечтал уехать обратно, в свой эквивалент рая, в свой личный безлюдный швейцарский Эдем.
«Ад — это другие», - сказал Ж.-П. Сартр [113]. Роман и об этом тоже. Внутренний мир князя находился под постоянным давлением этих поистине других. Им всё время что - то от него было надо, а ему от них было абсолютно ничего не нужно. Князь истинным образом свободен (а истина для Ф.М. Достоевского заключается именно в чуде), он независим, и описание подобного феномена является отдельной великой заслугой Ф.М. Достоевского, который пишет о том, что существует каким -то совершенно вневременным чудесным образом. Князь именно чудесен в самом светлом значении этого слова, и это, конечно, оказывается совершенно нестерпимым, то есть непереносимым для его окружения. Избавляясь с помощью доктора от ада болезни своей субъективности, князь Л.Н. Мышкин попадает в другой круг ада - ада объективных обстоятельств, никак с ним напрямую не связанных. Другие, посторонние стали для князя Л.Н. Мышкина аналогом экзистенции, фактором прорыва хаоса, хотя сам он самым чудесным образом этого, совершенно юродствующим образом, не замечает (а князь, по сути, и есть светский юродивый). Это уже само по себе невыносимое событийное давление экзистенции создавало у князя ситуации, располагавшиеся вне традиционных возможностей какого – либо коммуникативного разрешения с его стороны. Князь оказывается не готов к подобным испытаниям ролевого разрыва сознания, где любое решение приводит к цугцвангу, так как при любом положении в условиях всеобщего цветущего эгоизма и инфантильности принесение кого – либо в жертву является трюизмом, обычным неизбежным финалом. В этом романе по ходу его сюжета постепенно созревает бессознательное желание большинства в жертвоприношении. И в романе как минимум прослеживается желание части публики стать обладателями опыта свидетельствования казни своего невольного кумира, поучаствовать посильным для себя образом в жертвоприношении; в худшем максимуме Ф.М. Достоевский патологоанатомически фиксирует присутствие в сюжете мотивационной максимы убийцы; в этой ситуации можно наблюдать бессознательное желание психопата быть исполнителем приговора экзистенции. В таких ситуациях жертва неизбежна, но сам Л.Н. Мышкин, по сути, принадлежащий уже к пятой генерации праведников, оставаясь в «свете», не может никого принести в жертву своего выбора, что является категорическим требованием самой ситуации, в которую невольно попадает князь. Ф.М. Достоевский, как всегда пророчески предупреждает о характере трагедийности четвёртой генерации, когда она достигает своих целей праведников. Они, как правило, не могут пережить жертвоприношения кого – либо и своего в нём участия и, в итоге, чаще всего, как это и делает князь, приносят в жертву себя, чтобы разрубить узел экзистенции. В таких ситуациях род, его помощь затухает при контакте с истинным ужасом вечности, способным в том числе, воплотиться и в самом фактическом присутствии других, в невозможности осуществления выбора среди этих других без обязательной, сопровождающей этот выбор жертвы.
Фатальность судьбы князя была предопределена его окружением, видевшим в нём беззащитную жертву своих амбиций, страстей, отчаяния. По сути, лично о нём никто и не думал; эти люди, независимо от своего статуса, вообще не были способны к подлинной рефлексии о чём - либо. Здесь мы отчасти затрагиваем проблему, почти не раскрытую в этом исследовании: миф четвёртой генерации светских праведников, к которой на свою беду принадлежал князь Мышкин.
Рождается впечатление, что князю уже просто не было места в этом мире, потому что он, князь, был слишком хорош для него. Взгляд из XIX века свидетельствует позицию самого Достоевского, вероятно полагавшего, что для таких людей, как Л.Н. Мышкин, в спекулятивном горизонте фактичности существуют либо монастыри, либо дома скорби. Такова общая логика этого бессмертного романа.
Ф.М. Достоевский взвалил на себя неимоверно трудную задачу - показать судьбу светского святого в своём, современном самому писателю времени, и рассмотреть подобную судьбу в расширенном контексте, то есть просто в миру. И, естественно, писатель раскрывает эту сложнейшую тему со свойственной ему духовидческой глубиной. Юродивые здесь уже не выживают, их время прошло, - таков вердикт гения.
И, тем не менее, необходимо понять, возможны ли альтернативы такому трагическому финалу. Есть ли они в принципе, или путь четвёртой генерации к пятой закончится фатально, как описано в романе.
Вернёмся к проблеме самой экзистенции. Этот феномен в своём целом может быть отчасти уподоблен просьбе Моисея посмотреть на Творца прямо: «Покажи мне славу Твою» [114], то есть непосредственно, что было бы смертельно для кого угодно, и для пророка тоже. Ветхозаветное время своими конвенциями (юридическим регламентом) не предполагало подобного типа коннектации с Творцом. Это время опосредованной, внеипостасной апофатической эстетики, где Источник явно использовал эвфемистический способ синтаксического выражения своей семантики. Прорыв экзистенции в суггестию скучания отчасти может быть сравним со взглядом Господа, брошенным «по касательной», но антропогенному сознанию достаточно и этого. «Неопалимая купина», строго говоря, не является ипостасью, непосредственным образом абсолютной презентации, как это можно трактовать в чуде с Троицей Авраамовой [115], которая, по крайней мере, была явлена в своей антропоморфности, хотя и трактована ангельским образом, что, впрочем, ввиду того же антропоморфизма определённых ангельских чинов, ничего не меняет в испытанности самой презентации. В мире фэнтези сознательной флорой купина, возможно, могла бы быть сочтена ипостасным аспектом своего подобия, но в антропогенном контексте восприятия именно антропоподобие является аспектом чёткого ипостасного явления эйдоса. Это «взгляды» богов, упоминавшиеся в одной из песен В. Цоя [116], который, будучи истинным поэтом, также находился под постоянным давлением своего таланта. И здесь мы вплотную подходим к природе прорыва экзистенции в ситуации «бусидо» как того, что становится протоколом осознанной рутины. Экзистенция — это и есть дар гениальности (не самый высокий дар), обладающий постоянным характером. Даже теряя себя, нельзя стать бывшим гением. Подлинная гениальность в своей основе, в своём истинном источнике экзистенциальна; она - «дочь» вечности, и экзистенция является её «повивальной бабкой», единственным носителем и источником. Она создаёт бинарную систему сознания, химеру, соединяющую время в своём вневременном аспекте источника с временем же своей иной ипостаси носителя и гаранта субъективных акциденций антропогенного сознания. Другого механизма, кроме дисциплинарного протокола удержания монотонной хронологии суггестивной рутины, по крайней мере для четвёртой генерации, не существует. Поэтому целью гениальности является преодоление раздвоенности вневременного характера источника и временности носителя, паттерна, преодоление гибридного характера собственного сознания - сначала спонтанным случайным образом, а потом на постоянной основе.
Свидетельство о публикации №226100501814