Феноменология химеры. Глава 86
Свет экзистенции оставляет в региональном сознании феноменологию сумеречного ассоциированного ощущения воспоминаний о светлом, умном мраке. Понятие светлого мрака (апофазиса) является пределом синтаксического понимания, осуществляемого видовым сознанием из времени. Этот терминал не является личным воспоминанием и не становится частью субъективной историчности. Это нечто, лежащее вне паттерна и, одновременно, принадлежащее ему как дар. Подобный феномен обладает синтетическим единством при кажущейся невозможности подобной целостности. Его можно определить как мрак или как ужас хайдеггеровского присутствия без масок, где маской является как раз само присутствие. Во второй генерации этот процесс вызывает пунктуативное стирание сознания паттерна при одновременном сохранении в самой этой точечной ритмологии его рассудка. У первой маргинальной генерации в её суггестии стирается сам рассудок при сохранении сознания. Третья генерация утрачивает рассудок, при сохранении своего сознания локальным образом в моменты суггестивного восхождения в синтаксис своих артефактов. Рассудочную сохранность им гарантирует исторический характер метафизической апелляции к своим формам суггестии, их специализированному профилю. Чистый аспект рассудка способен отразить всё, и это является дисциплинарной задачей четвёртой генерации. Рассудок как таковой не имеет персонализации, он является базовым принципом воплощения функции любого разума во времени. По сути, рассудок определяется как его, разума, имперсональная оболочка. Рассудок, как уже упоминалось, лежит в симметричной оси пентады, но в антропогенном контексте сознания он следует аутентичным самому себе образом сквозь софиологический императив триипостасного поэзиса, меняясь дизайнерским образом и оставаясь неизменным функционально. Рассудок – это единственный феномен, который способен на предметном уровне отразить свет мрака экзистенции. И отражает он свет этого мрака теневым образом в единственно возможном для этого инжиниринговом протоколе гибридного синтаксиса. Первая генерация бытийствует в амнезии своего сознания, вторая оставляет в своей памяти только ужас и старается стереть этот опыт, хотя и использует его на уровне интеллектуальной свободы, получая иные результаты рефлексивных запросов из бессознательного. Третья доминация использует этот опыт суггестии, готовясь к своему восхождению к четвертой генерации, которая способна удерживать весь этот феномен целиком в своей оперативной памяти. Поэтому этот тип паттернов может создавать прецедент инерционного воздействия прорыва экзистенции на свою субъективность, сознательно поддерживая актуальность своего опыта, даже если он имеет локальный характер и номинально больше не повторяется. Весь последующий бытийный экзистенциальный аспект горизонтальной фактичности этой генерации способен быть окрашен этим одним единственным воспоминанием, удерживаемым в объективации памяти, которая, по сути, будет определяться и использоваться как инерционный аспект прикладной функциональной фактичности представлений. Так кшатрианский паттерн сознания, его мотивация, его прогностическая стратегия будут стремиться воплотить свой метафизический опыт на постоянной основе. При возникновении ситуации необходимости смены доминационной парадигмы паттерн сознания сталкивается с рисками межгенерационной стагнации, иными словами, с возможностью фиксации в трансцендентной пустотной интервальности; тогда всю оставшуюся жизнь он может разрываться между противоположными желаниями: повторения этого прецедента при одновременном испытывании ужаса от такой возможности. Подобная ситуация неизбежна: она будет формировать напряжение, разрыв мотивации; подобная дихотомия создаёт в сознании интригу, драматургию, как ему кажется, бесконечного возвращения к себе прежнему. Вопрос заключается в интервальной длительности подобного перехода. Но, как правило, при трансцендировании своего зверя нагуаля сознание совершает прорыв в следующий экзистенциальный горизонт своих новых, беспрецедентных для самого себя возможностей. Виртуальная непрерывность реальности (химерического экзистирования в трансценденции зверя нагуаля) является естественным процессом обретения меры своей теневой сохранности, обеспечивающей целостность сознания. Пребывая в нагуале, паттерн сознания получает опыт предельной для себя близости к стерильному аспекту реликтового, длящегося настоящего, то есть сущностно - аутентичного себе личностного времени, в силу того что нагуаль является предельным аналогом самого этого времени - системой, за пределами которой время уже не имеет аналогий, не имеет щитов, исполняющих роль числового оберега сознания. Субъектность, становящаяся или ставшая предметным аналогом привычной фактичности горизонта, создаёт прецедент формирования нового уровня восприятия паттерном цельности своей природы и позволяет ему создавать оптимальную систему рефлексивного отсыла.
Наличествует типология допустимых погрешностей (с учётом специфики мотивационного доминирования); иными словами, существуют специализированные допуски неизбежной аберрации конвертативного «считывания» данных зверя из массива бессознательного. Для второй генерации эта погрешность достаточно велика, третья генерация естественным образом ограничена артефактным синтаксисом своей демиургии, для четвёртой доминации «створы» этих допусков максимально сближены. Паттерны второй категории по отношению к своей суггестии метафизически экстремального опыта формируют центробежные тенденции; четвёртая категория, в силу сохранной целостности, создающей эффект своей относительной исторической непрерывности - иначе говоря, объективированной отчётливости своей памяти, - переживает центростремительную динамику притяжения к суггестивно пережитому. В состоянии «бусидо» паттерн сознания воспринимает не только трагический разрыв протокола рутины своего бытия, но и помнит свет этого мрака, в то время как спекулятивное сознание редуцирует мрак этого света. В любом мотивационном профиле, в ситуации аффекта его «пустынного скучания», на бессознательном уровне массива бинарного логоса появляется запись протокола экзистенции, считать которую на аутентичном факсимильном уровне рассудка паттерн, конечно, не может. Он улавливает только «шлейф», конверсионный след охоты зверя на экзистенцию в её сокрытом в нём залегании, но, возвращаясь по этому следу, направляя по нему, по его сигнатурам свой рефлексивный запрос, своё вопрошание, он будет получать модифицированную этим реверсивным опытом информацию более полного, выверенного и поэтому на прогностическом уровне более надёжного характера. Происходит «высвечивание» парадигмы бытия паттерна, наполнение её смыслом не абстрактного, теоретического характера, а субстанциальностью софийной природы иного предметного содержания, предельно аналогичного и близкого феномену времени, потому что нагуаль и есть предельное приближение к чистому аспекту субъектной сущности (вневременности) самого времени.
Прорыв экзистенции происходит по разным сценариям; он может иметь формально объективные причины, ставя паттерн региона субъектного присутствия на грань выживания его физического носителя. Так было с индейцами Южной Америки при колонизации их испанцами. Под давлением колонизаторов индейцы создали уникальную бинарную систему химерического демпфирования своего сознания, искренне приняв католицизм и одновременно синкретичным компилятивным образом сохранив в своей магической культуре элементы практики шаманизма. То же самое, только на уровне инфернального синтеза вуду, произошло на африканском континенте; так же происходила адаптация славян к принятию ими византийских канонов православия в период так называемого двоеверия. Неспособность создавать химеры привела культуру североамериканских индейцев к тотальному уничтожению англосаксами вместе с их носителями; она не создала перехода к уникальной третейской компиляции, не выдержала исторического вызова и погибла под давлением «бремени белого человека».
Итак, как полагал английский историк и философ А. Тойнби, вначале всегда идёт вызов [109]. Паттерн (безотносительно своей субъективности, то есть масштабов своих представлений) либо принимает его, либо может потерять судьбу, а это хуже смерти. Вызовом может быть что угодно, например, субъективность паттерна, особенности его психоэмоционального профиля, ментальности; вызов вообще может быть абсолютно ничем не мотивирован, точнее, он способен состояться исходя из полностью скрытой (иррациональной) имманентности своей онтологии. На самом деле в момент вовлечения в суггестию, в процессе её мгновенной метафизической актуализации, совершенно не важно, что именно может запускать прорыв экзистенции: в этой ситуации становится важным только ответ, сама реакция. И если сознанию удаётся рассудочным образом выжить, то, как правило, у него появляется «бонус» - время для ретроспективного анализа.
Когда после прорыва сознанием границ нагуаля горизонта событийности фаза спекулятивного отторжения смысловым мотивационным образом исчерпывается, проходит (а она стирается после накопления экстенсивной статистики соответствующих прецедентов, в конце концов создающих субъективный интерес), сумрак сознания может исихиально «вспыхнуть», заполниться светоносной яростью возникшей сверхпассионарности или заполнить сознание паттерна тьмой. Технически (инжиниринговым образом) апекс выбора происходит на сущностном уровне суггестии, за пределами ментального поля рассудка, в этой ситуации апостериорно всегда выполняющего роль свидетеля происшедшего. Одной из насущных задач четвёртой генерации становится постепенная минимизация сокрытости от себя своего подсознания, потому что во всеобщности феноменологии подсознания вообще не существует.
В целом, в самой всеобщности, существуют не только запросы в поле бессознательного, там есть типология полностью феноменологического запроса за пределами ментальности и возможностей эмоционального тестового сопровождения всеобщей нейтральности. Это форма запроса сущности паттерна, которую можно определить как суггестивную форму заклинания, направленного из времени к его собственному субстанциальному энергемному шаблону Идама. Регион запрашивает трансцендентно, то есть по восходящей линии масштабирования горизонтов видовой экзистенции зверя: сначала - свой родовой фравахар, а затем, через него, фравахар типологического единства своего вида, расы, и затем вопрошание покидает возможности химеры, адресуясь в топологию своего идамического молитвенного синтаксиса в состоянии неисповедимого мышления в предстоянии перед Престолом Господним. Эта форма заклинания идёт к тому Престолу, который сознание для себя свободно избирает предельным, то есть божественным. Ответ приходит также исходя из сущности рода, от всей слитной мощи недифференцированного характера хаоса.
Естественной реакцией на бытие у сознания кшатриев четвёртой генерации является атараксия - состояние бесстрастия, дисциплинарной ярости как личное проявление огня предков. Фиксация на интервальной предметности формирует доминантно специализированную событийность межинтервальной пустотной интервальности, генерирующей контроль вспышек собственного эмоционального отношения, остающегося, таким образом, в функциональном пределе своей тестовой программы. Атараксия позволяет удерживать сознание, базирующееся на рассудке, в шаблоне его формы. На самом деле тот свет экзистенции самой экзистенции не принадлежит.
Это контроль не результатов, а самой процессуальности, технических протоколов вспышек энергии особого рода, несущих в себе генетический потенциал силового сверхпассионарного характера. Способность сохранять контроль длительности, интенсивности и пролонгирующей эффективности кратковременности их проявлений, пульсация силового потока энергемы создаёт свою уникальную рутину, свой энергематический протокол. Он полностью лишён логики спекулятивной рутины, но должен учитывать её каузальную полезную неотменимость и, в силу повторения своей субстанциальной природы и наличия статистики проявлений, может определяться рутиной протокола выживания.
Можно подвести некоторые предварительные итоги. Во временном контексте бытие является инерционной формой рутины апофатической энергемности и обладает своими весьма специализированными, видовым образом локализованными возможностями проявления. Специализированность бытия определяется задачами его технической виртуальности, существование которой обеспечивается софиологической дихотомией ликов, отражённой в гибридном синтаксисе нагуаля, то есть в химерической институциональности сознания. Естественной реакцией рефлексирующего типа рассудка является ситуация его постоянного вопрошания, вызываемая этим его положением во времени. Субстанциальная подлинность виртуальности гарантируется договором об именах шельта, то есть договором о видах как о фундаментальном основании монадологической специализации во времени и вне его (если речь идёт об ангельской иерархии). Договор о времени как хранителе и гаранте технических континуальных условий, обеспечивающих подлинность виртуальности, определяет само время как химерическую сущность, обладающую субъектной вневременной природой и тем, что обеспечивает само долженствование великой монады времени, его субъективностью, со всеми сопутствующими любой актуализированной субъективной форме свойствами создания представлений. Представления времени определяют осевую детерминацию (фатум как вызов); иными словами, время является гарантом сохранности своих субъективных констант, своих представлений, обеспечивающих удержание хронологии, стабильности инжиниринговых стандартов бытия твари в самом времени. Время не создаёт творение - оно само им является - оно плод экзистенции, в свою очередь являющейся генерацией беспричинных и поэтому эйдетически случайных представлений интеллигенции. Сознание времени отличается от аналогичной антропогенной природы тем, что оно двойственно не по своей сути, а по своему долженствованию. Его целостное приватное сознание обеспечивает сущностную двойственность антропогенной региональности, одновременно создавая для неё экзистенциальную свободу в качестве постоянного смыслового вызова преодоления своей собственной компартиментальной осевой субъективности и вхождения в монотонность своей сущности. Другими словами, время создаёт условия свободы от себя самого, но свободы, не подразумевающей какого – либо гностического смысла категорического отрицания своей субъектности, а свободы исключительно от своей субъективности. Положение антропогенного сознания определяется именно этим, обеспечиваемым сфинксом нагуаля, как пограничным существом, положением зависания между субъектностью времени и производной от неё субъективностью самого времени. Монотонность сущности времени обеспечивает технологическую сохранность антропогенной апелляции к собственному подсознанию как к пограничной с экзистенцией топологии места суггестии скучания.
Это место обладает ключевым эсхатологическим значением, являясь болевым источником следования к возможностям создания объективации своего собственного субъективного времени; то есть оно обеспечивает протокол демиургии антропогенностью своей субъективной континуальности как онтологической возможности, свойственной подлинной всечеловеческой геральдичности. Таким образом, логика фундирования видового сознания (которую, собственно, и исследует феноменология) определяет время как способ осуществления мифологии смыслов, где сама эта мифология является, в свою очередь, способом удержания стихиальных смысловых форм экзистенции, её живых сущностных паттернов (по условиям времени - понятий) в экклезиологической логике их реверсивной, тавтологической обратимости, обеспечивающей их стасис, фиксацию в обретаемом лике. Принцип обратимости формирует образ, без которого невозможно делание как форма отдачи во времени долгов эйдосу.
Исходя из всего вышесказанного, исходной, но никоим образом не итоговой задачей суггестии как места технологического пересечения субъектной и субъективной функций сознания является не создание своей долговременной последовательности (это непосильная или неинтересная задача для всех, кроме четвёртой генерации), а локальное, короткое по времени удержание паттерна рассудка под невыносимым давлением экзистенции как начало создания условно «начального» экстенсивного массива данных для подготовки долгосрочной стратегии прорыва в суггестию времени. Это удержание происходит при потере паттерном своего привычного спекулятивного шаблона сознания - рассудочности. Вспышки света исихии, сопровождающие это состояние, являются формой скрытых ответов даже на те вопросы, до которых регион не дошёл. Если следовать логике мифов, то их различная форма синтаксически - эстетического выражения во времени служит обеспечением сохранности опорных маркеров подлинности как самой виртуальности бытия, так, собственно, и пролонгированию скрытых за экзистентной топологией ипостасных значений аутентичности источника самой виртуальности.
В интеллигентной логике построения ею своих представлений осуществляется реверсирование классического понимания самой феноменологии каузальности, потому что в интеллигентной действительности происходит не то, что на самом деле. В ней сначала создаётся ответ (миф), и только затем этот ответ начинает формировать вопрос. Таким образом, по своей сути время является формой ответа на своё собственное субъективное, интенционально выраженное вопрошание о себе же, субъектно скрытом. По самой своей сути внятие этих ответов времени (мифов) порождает вопрошание, которое является работой, функцией и предназначением пассионарности, о которой неоднократно писал Л.Н. Гумилёв, и тем более сверхпассионарности как способности операционально, то есть дисциплинарно, вынести собственную суггестию и в перспективе - суггестию самого времени. В апексе двойной суггестии гибридного синтаксиса сфинкса нагуаля эти сопровождающие сознание, свидетельствуемые экзистенцией «вспышки» исихии обладают «рваным» ритмом; на первый взгляд они алогичны и лишены последовательности, но на самом деле это проявление страсти к бытию, любви к судьбе, создающее путеводную «нить» Ариадны в этом лабиринте. Это энергия пассионарности, страсть, обладающая уникальной «киллерной» возможностью профилактического уничтожения патологии химерического принципа организации сознания, который ещё очень долгое время будет оставаться необходимым. Кажущаяся алогичность проявлений этих локаций света, сопровождающих вспышки ярости, обладает глубокой прорывной логикой сопровождающего присутствия Пана. Это можно определить как помощь зверя нагуаля, осуществляемую им в форме его дионисийской инерции во времени. Этот управляемый пассионарностью альтернативный хаос алогичной масштабной сетки феномена субъектной непредсказуемости является осевой основой волевой структуры паттерна как в спекулятивном, так и в субъектном аспектах времени. Хаос может контролироваться только хаосом, но хаосом, принявшим специализированную видовую форму личного подсознания (антропогенной суггестии). Химера наугаля разрушает исходную массивность хаоса, его локальный силовой прорыв в форме экзистенции, точнее, экзистенции как сакрального компонента, сокрытого в хаосе. Она «размазывает» его силовой вектор, воздействие зверя наугаля, по всему горизонту антропогенной субъективности, которая под этим давлением становится демпфирующим фактором, аналогом и суггестивным дублем горизонта событийности, объективным полем выживания. «Вспышки» света в апексе страданий скучания являются, как уже упоминалось, работой пассионарности, которая начинает процесс организации центростремительной векторизации усилий по противодействию центробежным силам прорыва экзистенциального давления. Эта работа направлена на разрушение вторгшегося хаоса, на придание ему своей внутренней дионисийской структуры (подсознания), удерживающей его непредсказуемую или даже имеющую беспрецедентный характер информацию до подхода логоса.
Здесь видовое сознание имеет дело с той самой, уже упоминавшейся ранее барочной формой случайности, с законом случайных чисел, с истинной случайностью, которая случайна даже для самого времени, для экзистенции как проводника смерти. Смерть в любой своей форме следует своему протоколу; она, как и все природные дионисийские процессы, абсолютно фатальна и детерминирована. Это детерминизм хаоса, проявление стирания сущности через логику алогического для самого умирающего становления смерти. Причём здесь смерть рассматривается далеко за пределами физической модели её проявления: здесь смерть разбирается как стирание чего угодно. За пределами субъективного времени сама субъективность теряет свой привычный смысл. В суггестии, в цейтноте скучания её вообще не существует. Там происходит стирание субъективности паттерна, нивелирование его парадигм и смысла бытия. Логос рассудка апеллирует к своему гибридному прототипу, оставаясь, по сути, в своём перманентном субъектном качестве. То, что позволяет сохранять сознание, может быть определено как молитва святым — это, за одним единственным в истории исключением, - молитва грешников, заклинание аберративного сознания. В этом суггестивном вмещающем ландшафте вообще неважно, кто молится, потому что с позиции пятой генерации и тем более с горизонта шестой генерации Синклита сама виртуальность является милостью Господа, так как допускает наличие определённых смысловых демпферов, которые немыслимы в ситуации интеллигентной реальности, что, по сути, может быть в этом контексте определяемо как тавтологическое выражение, потому что реальность и интеллигенция суть идентичности. Экзистенция оказывается также реальной, являясь интеллигентно сгенерированным реестром смысловых сущностей, то есть образов представлений эйдоса. Будучи экзистенциально сопричастной интеллигенции, умная молитва является максимальным приближением вида к реальности, поэтому она позволяет преодолевающим образом пройти клиническое безумие скучания в сознании. Альтернативой праведной генерации кшатрии определяют для себя контроль страданий. Страдания проистекают из неспособности к признанию и свидетельствованию поэзиса других, поэтому существуют две формы сохранения сознания в цейтноте скучания: дисциплинарные правила молитвы и дисциплинарные правила атараксии - болевого контроля ужаса своей потерянности, где виртуальность бытия достигает своего технического, легитимного максимума интенсифицированности в виде эмоционального синдрома переживания своей богооставленности. Для кшатрианского сознания это переживание является ключевым эмоциональным тестом. По сути, синдром богооставленности является фундаментальным суггестивным искушением четвёртой генерации, её специализированной формой инициации. Суггестия и есть форма кшатрианского инициирования; она является подлинной ордалией переживания виртуального максимума богооставленности в своём тотальном одиночестве, в потерянности своей субъективности.
При этом происходит триггер: либо уверение себя в своём безумии как в истине для себя (то есть временная или постоянная потеря рассудка), либо сгорают любые симбиотические структуры, то есть само безумие. Точнее, спекулятивное безумие виртуальной континуальности никуда, конечно, не девается, просто возникает отчётливое понимание самого хронического присутствия виртуальности в контексте (и здесь это фундаментально значимо) сохранения своей мироутверждающей антигностической мотивации. Здесь, в собственной пустыне суггестии, приходит понимание того, что существуют две формы бытия: бытие в дисциплинарном контроле своего перманентного безумия и бытие в безумии своей повседневности спекуляций. В этой форме отшельничества сознание оказывается в маргиналиях хаоса, то есть в монотонном пределе субъектной личностной сущности времени. Суггестивный прорыв экзистенции на самом деле - вещь абсолютно бесшумная; он лежит за пределами возможностей любых сенсорных охранных механизмов рассудка паттерна, и, тем более, за пределами возможностей его поисковой системы оперативного интеллекта. И только реакция пассионарности, свет её огня, интеллигентно сопричастная ярость создают буферное пространство алогического характера для сохранения своего рассудка. Потому что процесс его стирания так же алогичен, и, чтобы войти с ним в резонанс, без «танцев с волками» паттерн не может запустить процесс выживания и преображения. В апексе скучания сознание в своей апелляции к поэзису сфинкса нагуаля достигает своего паритетного химерического максимума антропогенных возможностей. Подобный аффект определяет локальные акты продвижения на путях к своей видовой геральдичности, потому что даже для этой формы химерического максимума возможностей необходимо сходство ритма рутины, равномасштабность ликов зверя и человека.
Феномен «светлого мрака» — это фаза терминального теневого слияния экзистенции смерти как состояния, являющегося концептуальной софиологической сущностью самой пассионарности, смыслом её формы самопожертвования. Это соединение в рассудке, как игровом комбинаторном поле высшей различающей функции ума паттерна, двух субстанциально несовместимых аспектов - жёсткой энтропии и инстинкта жизни, в сборе пустыни, создающей уникальный прецедент бытия в монотонности состояния смерти. В историческом контексте можно считать этот процесс «бусидо» контролируемым, стабильно актуализируемым экклезиологическим умиранием, растянутым на века. История знает этот алгоритм Феникса только на уровне соответствующего масштаба сверхсистем суперэтнического характера, и пока о субъективном опыте подобного рода и речи идти не может, но этот опыт должен быть озвучен хотя бы в феноменологически – аналитическом контексте своей логической безусловности.
Когда же речь идёт о таком локальном, функционально ограниченном масштабе явления, как рассудок антропогенного паттерна сознания, то субъективно энтропия времени действует предельно быстро, жёстко и безжалостно, как и свойственно природе экзистенциальности, которая не затрагивает своими потерями области чувств, опять же в силу их топологической безграничности, а обрушивается (с тем же, к примеру, возрастом) именно на операционные возможности логоса. Следовательно, именно понятийная сфера смысловой атрибуции является основным объектом воздействия энтропии. А это область специализации именно антропогенного лика химеры; заметим, что зверь при этом выводится из-под удара времени, потому что его система мышления несёт свои смыслы пластическими способами хаоса, то есть чувствами, а чувства феноменологически располагаются вне реестра явлений, хранимых временем, и поэтому в них просто нечего взламывать, кроме, конечно, их логической понятийной мотивации. Безотчётное следование субъективной логике времени приводит сознание антропогенного разума к фатальным для него последствиям – он начинает терять свои с таким трудом найденные связи со своими чувственными субъектными основаниями. Поэтому суггестивный опыт метафизического выживания в пустыне субъектного безвременья самого времени определяет тот ресурс, который технически оказывается единственно способным сопротивляться энтропии рассудка, угасанию различающей функции разума.
Состояние сознания в момент потери им своего соматического носителя является фундаментально важным аспектом, который своими параметрами, акциденциями своего состояния определяет следующий дискретный шаг метемпсихоза, потому что иероглифически – гилетически выраженный момент смерти является тем, что становится временем получения нового натального имени (нередко, если это касается, например, одомашненных высших млекопитающих, — это может стать мгновением обретения ими нового видового имени). Есть старая суфийская шутка о том, что вход там, где выход. Соматическая летальность является настоящим взломом охранной системы самой субъектности паттерна. Это всегда воздействие, которое создаёт мгновенный раскол горизонта повседневной событийности. Но парадокс этого, как и любого иного вида смерти, состоит в том, что он при этом не пресекает логику самой событийной рутины, становясь полноценным событием в непрекращающейся череде событийности сознания, потому что даже такое качественное изменение акциденций событийности, как летальность, не отменяет рутины, самих событийных протоколов, выводя рассудок паттерна из привычного для него шаблона спекулятивности и обрушивая при этом все щиты ментального характера, всё, что паттерн наработал в контексте ментальной теории, все его условности, допуски и компромиссы. Этот «бут» выносится сразу, он мгновенно сгорает, и паттерн остается один на один с экзистенциальным прессом, обладающим огромной массой и невероятным потенциалом давления. Но то же самое происходит и в ситуации контроля суггестии, который, по сути, становится формой альтернативной смерти, способной создавать свою дисциплинарно удерживаемую во времени длительность, то есть, говоря иначе, то, что можно определить как достижение состояния смерти. Мера этой атараксии как возможности определяет степень приближения сознания к ситуации отмены соматической формы своей смерти по причине потери ею своих экзистенциальных смыслов. Для самой феноменологии смерти как личности важно субъективно состояться, потому что у смерти есть свои юридические основания бытия, свои неисповедимые прогнозы, но каким именно образом, в каком сценарии для неё становится возможным сущностно состояться - ей самой как стихиали абсолютно безразлично, хотя кто может с полной уверенностью утверждать, что понимает сферу субъективных императивов смерти как личности. Однако именно выбор форм своего умирания является даром смерти антропогенному сознанию.
Субпассионарии, первая генерация маргиналов, в ситуации альтернативной смерти в суггестии своей пустыни ломаются сразу. Они вообще не понимают, что происходит, потому что у них не сформирована пассионарная система противодействия, нет потенциала сопротивления энтропии времени на уровне сущности. Их типичной реакцией на ужас является либо переход на сторону особи, то есть рекрутирование ею (в этом случае паттерн начинает делать карьеру, не имеющую никакого отношения к её оправданию квалификационным ростом его мастерства, по причине отсутствия какой – либо квалификации у маргиналов в принципе), либо это химическое бытие в симбиотически прописанной асоциальной альтернативе. Без инициирования собственной потребности перехода ко второму типу эта генерация исключена из терапевтической значимости энтропии времени, из её профилактической функции «привоя» локальных аспектов смерти. Паттерны второй категории, если могут продержаться какое - то время в периодичности возвращающегося состояния своей мотивации ужаса хаоса, как правило, обращаются к социальным защитным программам инквизиционной компенсации и помощи; обычно это традиционная помощь любого коллективного или персонального характера. Так как понятийная структура паттерна второго порядка принципиально конвенциональна и привязана к понятийным шаблонам горизонта событийности, этот фактор обеспечивает подавляющему большинству паттернов спекулятивной нормы, то есть второй генерации, стандартный набор коммуникативных средств компенсации: помощь друзей, родных; в эту спецификацию возможностей адаптации входят платные, нанятые «друзья», психологи, терапевты различного медицинского профиля. Так как паттерн инквизиционного сознания социальной «нормы» всегда имеет прописанный в его ментальности интеллектуальный протокол синтаксического тождества с синтаксисом горизонта событийности, он всегда может быть понят и, в свою очередь, что называется, «принят», поэтому он имеет шансы на понимание и принятие щадящей или даже жёсткой версии всего с ним происходящего.
Эта форма адаптации способна быть реализованной не в силу объективированного соответствия происходящего привычному синтаксису восприятия, так как прорыв экзистенции вообще находится за пределами любого синтаксиса повседневности, а по причине способности этого типа сознания возвращаться к своим выстроенным аксиоматическим стандартам экзистенции, к стратегии «золотой середины», то есть к положению своего равновесия (гомеостаза) с помощью особого чувства использования того, что можно определить как смысловой семантический номинал общепринятости понятийных значений. Но тем не менее паттерн спекулятивного сознания учится, он извлекает уроки суггестии, но делает он это не непосредственно, как кшатрии, не основываясь на своей аутентичной оперативной памяти опыта метафизики (этого он не выдержит, хотя любой его межличностный контакт уже неизбежно метафизичен по причине неизбежности при любой форме коннектации сущностей взаимного онтологического смещения опыта их памяти, говоря иначе, по причине взаимной асимметричной относительности памяти любых коннектирующих), а опосредованно, через сложнейшие компенсаторные евгемерические системы адаптивных «стяжек» своего сознания. В спекулятивной топологии сознания суггестия может быть осмыслена только отчасти, косвенно, в контексте принятой условной системы коммуникаций данного горизонта событийности. Иначе говоря, усвоение того, что атрибутируется, но при этом не обязательно является метафизикой, подавляющим большинством второй мотивационной доминации осуществляется в силу лёгкости усвоения ею предустановленной в горизонте событийности конвенциональной системы тематического единства понятий. Таким образом, бытие второй генерации проходит в условиях безусловного (некритического) приятия ею принципов инквизиционной аксиоматичности. При этом данный тип региональности способен критически осваивать сам инквизиционно предоставленный ему синтаксис смысловой событийности.
Свидетельство о публикации №226100501821