Реванш
«Тифлисский листок», 5 мая 1905 года
В воскресенье, 8 мая, на выгоне за городом, при народном гулянье, имеет быть борьба по старому обычаю, под зурну. РЕВАНШ. Харпухи против Авлабара. Начало в четыре часа пополудни.
1
Это объявление я видел в гранках и ничего в нём не заметил. Я был занят: пятого мая в город въезжал наместник, и редактор отдал под это всю вторую полосу.
Граф Воронцов-Дашков въехал около десяти утра, верхом, на огромном белом коне, и свита за ним тянулась на полквартала. Я стоял на Головинском в толпе и записывал. Кричали «ура» на четырёх языках. Старик армянин рядом со мной снял шапку и сказал соседу, что конь хорош, а про всадника будет видно. Этого я в отчёт не вставил.
В тот же день граф объехал Сионский собор, армянский Ванкский и обе мечети, и в каждом месте его встречали с хлебом. Князь Атенели простоял в оцеплении с шести утра. Вечером он сидел на балконе без сапог, пил воду и на мой вопрос, каков наместник, ответил, что помнит другого с той же фамилией и что тот тоже начинал с объезда.
— Вы его помните? — спросил я. Князь Михаил Семёнович Воронцов уехал с Кавказа полвека назад.
— Я помню его коляску, — сказал князь. — Мне было шесть лет. Приходите в воскресенье на выгон, я покажу вам, откуда я на неё смотрел.
Я обещал. У меня в ту неделю было хорошее расположение духа, и причина его лежала в кармане. Четвёртого числа я отнёс портному последние три рубля за пальто, и мальчик из рядов принёс мне бумагу. На бумаге дядиной рукой, крупно, по-купечески, стояло: «Получено сполна. А. Читахов». Ниже, мельче, было приписано: «Носи на здоровье».
Я прочёл это раз десять. Мой дядя не пишет лишних слов, за лишнее слово он бы взял построчно. Эти три слова были первое с октября, что он написал мне не по делу.
2
Выгон лежал за последними садами, над оврагом, и от заставы до него князь Луарсаб Атенели насчитал девятьсот шагов. Он знал, что их девятьсот. Он считал их здесь раньше, чем выучился считать до тысячи, и тогда сбился на четвёртой сотне.
Тогда его привёл сюда дядька, тайком от матери, и всю дорогу держал за ворот. На выгоне стояло столько народу, сколько мальчик шести лет не видел и в церкви на Пасху. Народ стоял двумя стенами. Стены кричали друг другу стихи, обидные и смешные, дядька хохотал и не переводил. Потом вышли по одному с каждой стороны, потом по десять, потом стены сошлись, и сделалось тесно и страшно. Наверху, на бугре, стояла коляска, и в коляске сидел старик в белой фуражке и смотрел в подзорную трубу.
Князь помнил из того дня три вещи: коляску, счёт до трёхсот с лишним и одного мальчика. Мальчику было лет пятнадцать. Он стоял с краю, у самого оврага, поднял с земли камень, взвесил на ладони и бросил. Человек, в которого он попал, упал лицом вперёд и больше в тот день не встал. Мальчик оглянулся, не видел ли кто. Видел один ребёнок, которого держали за ворот.
Ребёнка никто не спросил. Через несколько лет стены запретили совсем, потом забыли, и на выгоне стали бороться по одному, под зурну, как борются в деревнях.
Теперь на выгоне стояли арбы, дымили мангалы, и мальчишки продавали воду с лимоном. Круг был отбит верёвкой. По одну сторону сидел Авлабар, по другую Харпухи, человек по триста, и между ними ходили торговцы и городовые.
У харпухских арб, на перевёрнутой кадке, сидел старик лет семидесяти, сухой, прямой, в чёрной чохе, перетянутой широким поясом. Его звали Сико, а за глаза, всю жизнь, Ква, то есть Камень. Пояс его был толст: в нём лежал заклад обеих сторон, по пятисот рублей с каждой. Заклад в этом городе полвека отдавали ему, потому что он не был должен никому и не боялся никого.
Напротив, у авлабарских арб, сидел другой старик, грузный, с палкой. Этого звали Глахо. У Глахо был старший брат, который однажды упал на этом выгоне лицом вперёд, прожил после того одиннадцать лет, не узнавая своих, и умер. Глахо полвека говорил в духанах, что знает, кто бросил, и что своё возьмёт.
Князь поклонился обоим. Оба ответили. Он был моложе их на десять лет и знал про них больше, чем они друг про друга.
Мальчик из Казани пришёл к четырём, в пальто, хотя было жарко.
3
Я ждал драки, а увидел сначала танец.
Борцы вышли в круг с двух сторон, оба в коротких чохах без рукавов, подпоясанные, босые. Авлабарского звали Вано. Он был невысок, широк, с бритой головой, и лет ему было под сорок. Харпухского звали Бесо. Этот был на голову выше, молод и хорош собой, и шёл он не так, как ходят на выгоне: он нёс плечи, точно на него смотрели из лож. Князь сказал, что Бесо с осени выступает в цирке у заезжего антрепренёра и кладёт там на ковёр немцев и поляков.
Заиграла зурна, ударил барабан, и оба пошли по кругу, раскинув руки, мелко переступая, не глядя друг на друга. Так, должно быть, ходят два петуха, которым некуда торопиться. Толпа хлопала в лад.
Потом музыка стихла, и начали кричать стихи.
С харпухской стороны встал рябой человек в красной рубахе и прокричал четыре строки, от которых Харпухи легли со смеху, а Авлабар загудел. С авлабарской ему ответил другой, тоже четырьмя строками и на ту же рифму. Я услышал её со второго раза. Они перебрасывались одной рифмой, как мячом, и проигрывал тот, кто её ронял. Князь перевёл мне одну пару, приличную. Харпухи кричали, что на Авлабаре борцов растят на лобио и что от их приёмов пахнет. Авлабар отвечал, что харпухский борец пахнет помадой и кланяется, как барышня.
— Это всё, что осталось, — сказал князь. — Раньше после стихов шли стеной.
Борьба оказалась короче стихов. Они взялись за пояса и за чохи, выше пояса, как положено, и зурна заиграла быстро и зло. Бесо был сильнее, это видел и я. Он дважды отрывал Вано от земли. Оба раза Вано, уже в воздухе, цеплял его ногой, и оба падали на бок, не на спину. Толпа ревела так, что я не слышал барабана.
В третьей схватке Бесо пошёл на тот же приём, поднял, и тут у него будто подломилось колено. Вано вывернулся, подсёк и положил его на обе лопатки, чисто, посреди круга.
Авлабар встал весь. Летели шапки. Вано поднял руки и пошёл по кругу, а Бесо лежал и глядел в небо дольше, чем лежит человек, которого бросили.
Я посмотрел на князя. Он глядел не в круг. Он глядел туда, где у харпухских арб стояла пустая перевёрнутая кадка.
— Когда он ушёл? — спросил князь у городового. Тот не знал.
Заклад победителю по обычаю выносит тот, кто его держал. Авлабар стал кричать Сико, сперва весело, потом нетерпеливо. Потом за арбами закричал мальчишка, продававший воду, и крик этот был уже не про заклад.
4
Сико лежал за крайней арбой, в тридцати двух шагах от своей кадки, на спине, руки вдоль тела. Над левой бровью, у виска, кость была вдавлена. Камень лежал рядом, серый, с кулак, каких на этом выгоне тысячи. На камне была кровь и два седых волоса.
Князь первым делом расстегнул на нём пояс. Пояс был цел и полон: тысяча рублей, две пачки, перевязанные каждая своей бечёвкой, как их принесли стороны. В кармане чохи нашлись чётки, складной нож и сложенная вчетверо афишка о сегодняшней борьбе, какие с четверга клеили на заборах.
Не взяли ничего. Убили человека, державшего тысячу, и не тронули тысячи.
За спиной у князя уже стояли. Он не оборачивался и слушал. Харпухи подошли первыми и молчали. Потом подошёл Авлабар, и стало слышно, как по толпе, с двух концов, идёт одно и то же, по-грузински и по-армянски: камень. Висок. Глахо.
Об этом камне в городе знали все. Знали, что полвека назад, когда ещё ходили стеной, на этом выгоне мальчишка с Харпухи уложил камнем авлабарского парня. Знали, что мальчишку с того дня прозвали Ква и что он от прозвища не отказывался. Знали, что брат того парня каждую Пасху, выпив, говорит: придёт и мой день. В духанах рассказывали, что камень попал в висок. Так было красивее.
Князь поднялся с колен, держась за колесо арбы.
Глахо стоял в десяти шагах, один. Авлабар раздался от него, как раздаётся вода. Он опирался на палку обеими руками и смотрел на покойника без радости и без страха, с каким-то тяжёлым вниманием.
— Где ты был, Глахо, когда боролись?
— Сидел.
— Тебя видели?
— Кто на меня смотрел? Все смотрели в круг.
— Ты отходил?
— Отходил. Мне семьдесят один год, князь. Я отхожу четыре раза в час.
Это была правда, и это было худшее, что он мог сказать. Князь сорок лет знал, как выглядит дело, в котором всё сошлось: есть мёртвый, есть человек, обещавший полвека, есть день, когда оба сошлись на одном поле, и есть камень, положенный туда же, куда лёг первый. Город сказал своё раньше следствия. Если пристав сейчас не уведёт Глахо, его уведут Харпухи, и тогда вечером здесь пойдут стеной, чего не было сорок лет.
Князь знал и ещё кое-что, чего не знал город, и оно ложилось на ту же чашку. Он один видел, кто бросил тогда. Он шести лет от роду запомнил лицо, и всю жизнь узнавал его на базаре и кланялся ему, и ни разу не сказал вслух. Теперь лицо лежало у его ног, и выходило, что Глахо знал то же самое без всякого свидетеля.
— Пойдём, Глахо, — сказал князь. — Тебе у меня будет спокойнее, чем здесь.
— Я не трогал его, — сказал старик.
— Я не говорю, что трогал. Я говорю: пойдём.
Мальчик из Казани стоял над покойником и глядел не на рану, а на бумажку, которую князь вынул из кармана чохи и положил на арбу.
5
Афишка была в ладонь шириной, на жёлтой бумаге, в три столбца: русский, грузинский и армянский. Русский столбец повторял наше объявление слово в слово. В грузинском я к тому времени мог прочесть всё и понять четверть.
Одно слово в грузинском столбце я понял целиком, потому что оно было не грузинское. Его набрали грузинскими буквами, как дед мой записал когда-то «Автоном»: ре-ван-ши. В армянском столбце на том же месте стояло слово той же длины, и я готов был поручиться, что оно то же самое.
Я показал князю. Он был занят: Сидоренко усаживал Глахо на извозчика, а Харпухи стояли вокруг молча и тесно.
— Что это значит по-грузински? — спросил я.
— Ничего. Такого слова нет.
— А как здесь говорят, когда один проиграл и хочет бороться снова?
Князь сказал слово, короткое, потом второе, подлиннее. Ни одно не походило на то, что стояло в афишке.
— Тогда кто это писал? — сказал я. — Старики с Харпухи и с Авлабара сговорились бороться, выбрали день и отдали заклад Сико. Им не нужна афиша, их и так пришло шестьсот. А кто-то заказал бумагу в три столбца, заплатил наборщику на трёх языках и в каждый столбец вставил французское слово, которого не знает ни ваш язык, ни армянский. Да и по-русски его в Казани говорят только в одном месте.
— В каком?
— В цирке. Когда борец, которого положили в субботу, выходит против того же в воскресенье и сбор делают двойной.
Князь посмотрел на меня без охоты. Я видел, что ему не до афишек. У него был мёртвый старик с камнем у виска, живой старик, обещавший это полвека, и что-то третье, о чём он мне не говорил и что сидело в нём с самого четверга, с балкона.
— Сходите, — сказал он. — Вы всё равно пойдёте.
Я пошёл в свою же редакцию. Контора объявлений у нас помещается в первом этаже, и конторщик записывает в книгу всякого, кто платит: число, сколько строк, кем внесено. Объявление о борьбе было внесено третьего мая, двадцать две копейки за строку, с надбавкой за крупный шрифт в одном слове. В графе «от кого» стояло: «г. Арнольди, распорядитель атлетических вечеров при цирке».
— Он и афиши у нас спрашивал, где печатать, — сказал конторщик. — Я послал его к Мартиросову. Вежливый господин, с перстнем. Очень торопил.
— А раньше он давал объявления?
— Каждую неделю. «Чемпионат французской борьбы. Непобедимый Бесо, кавказский лев». Вы что, своей газеты не читаете?
Четвёртую полосу я в самом деле не читал. Я полагал, что там всё правда.
6
В участке князь посадил Глахо не в арестантскую, а к себе, на стул для просителей, и велел принести воды обоим.
Протокола он не начинал. Он сидел и слушал, как старик дышит. Старик дышал тяжело и ровно, как дышат после подъёма, и ни разу не сбился.
— Ты пятьдесят лет говорил, что знаешь, кто бросил.
— Говорил.
— Ты знал?
Глахо поставил палку между колен.
— Я знал, что его зовут Ква. Весь город знал, как его зовут. Этого мало, князь. Мало ли кого как зовут. Я не видел. Я стоял в третьем ряду и держал брата за пояс, как меня учили, и когда он упал, я упал на него. Я не видел руки.
— Отчего же ты не спросил его самого?
— Я спрашивал. Один раз, на Пасху, тому лет тридцать. Он сказал: кто видел, пусть скажет. Больше я не спрашивал.
Князь налил себе второй стакан. Он подумал, что видевших было двое, считая самого Сико, и что второй сидит сейчас за этим столом в мундире.
— Покажи мне, куда попали твоему брату.
Старик поднял руку. Она у него дрожала, но место он нашёл сразу, не ища, как находят родинку. Он положил два пальца себе за правое ухо, пониже, туда, где кончается кость.
— Сюда. Он стоял ко мне лицом и смеялся. Камень пришёл сзади. Он упал на меня, вперёд, я его держал. Одиннадцать лет он потом клал руку на это место и спрашивал, кто там стоит.
Князь закрыл глаза. Он увидел выгон, две стены, коляску на бугре и парня, который упал лицом вперёд, на руки младшему. Тот, в кого попадают в висок, падает набок.
Он шести лет от роду видел это сам. Потом он пятьдесят лет слушал, как это рассказывают в духанах, и рассказ лёг поверх того, что он видел. Сегодня он стоял над Сико, глядел на вдавленный висок и думал: туда же. А было не туда же.
— В духанах говорят, что в висок, — сказал он.
— В духанах много говорят, — сказал Глахо. — Я им не мешал. Какая им разница.
— Тебе была разница.
— Мне была. Если бы я, князь, взял камень, я бы положил его сюда. — Он опять тронул место за ухом. — Я на это место полвека смотрел. Я бы и ночью не промахнулся.
Князь встал и прошёл по комнате шесть шагов до окна и шесть обратно.
Человек, убивший Сико, бил спереди, в висок, как в рассказе. Он знал историю и не знал, как было. Так мог ударить всякий, кто слышал её в духане, а её слышал весь город. Нельзя было бы подумать только на одного человека из всего города, и этого человека он сам увёл с выгона на глазах у шестисот.
В дверь постучал мальчик из Казани. У него было лицо, с каким он приходит, когда что-нибудь сосчитал.
7
Бесо мы нашли на Харпухи, в доме его матери. Он сидел во дворе на колоде, в той же чохе без рукавов, и мать поливала ему на руки из кувшина. Вблизи он оказался совсем молод, лет двадцати с небольшим, с тонкими усами и глазами телёнка.
Князь не стал садиться. Он спросил по-грузински одно слово и показал на правое колено борца. Бесо посмотрел на колено, потом на мать. Мать поставила кувшин и ушла в дом.
Дальше говорили по-русски. Бесо за зиму выучился в цирке и, кажется, гордился этим даже теперь.
— Колено у меня здоровое, — сказал он. — Господин Арнольди сказал: в третьей схватке. В первых двух покажи себя, чтобы видели, что ты сильнее, а в третьей ляг. Только чисто, на обе лопатки, чтобы не спорили.
— Зачем ему это?
— На меня ставили два к одному. Вся Харпухи на меня ставила, и в цирке ставили, и офицеры. Он принимал. А сам через своих людей поставил на Вано. Он сказал: один раз ляжешь здесь, на траве, зато осенью я повезу тебя в Одессу, и там ты ни разу не ляжешь. И двести рублей.
— Ты взял?
— Сто вперёд. Они в доме, под иконой. Я их не тронул.
Он сказал это с достоинством, и я понял, что в его голове нетронутые сто рублей что-то исправляют.
— Это он придумал бороться на выгоне?
— Он. Старики три года собирались и не могли сговориться о дне и о сумме. Он пришёл к ним с бумагой, с афишей, сказал: я всё устрою, мне ничего не надо, я из любви. Сказал слово: реванш. Им понравилось. Сико одному не понравилось. Сико сказал: борьба не цирк. Но заклад взял.
— Сико знал, что ты ляжешь?
Бесо опустил голову, и стало видно, какая у него детская шея.
— Он не знал. Он увидел. После второй схватки я пошёл к своим пить воду, и он на меня посмотрел. Он ничего не сказал. Он сорок лет смотрит борьбу, он видит, когда человек бережёт противника. Он встал с кадки и пошёл за арбы. Там стояла коляска господина Арнольди.
— Ты видел, что было за арбами?
— Меня позвали в круг.
— И ты лёг.
— Мне сказали в третьей.
Князь долго молчал. Потом он спросил, уже мягче, знает ли Бесо историю про камень. Бесо удивился. Её знают все дети на Харпухи, сказал он, ею пугают, когда не слушаешься. Он и сам рассказывал её в цирке, в уборной, когда господин Арнольди спросил, отчего это у закладчика такое прозвище.
— Куда попал камень, ты ему сказал?
— В висок, — сказал Бесо. — Куда же ещё.
8
Цирк стоял тёмный: по воскресеньям в мае представлений не давали. Князь вошёл со двора, мимо конюшни, и по запаху опилок и зверя вспомнил, что не был здесь лет десять. До конторы оказалось сорок четыре шага и одна лестница.
Господин Арнольди укладывал чемодан. Это был человек лет сорока пяти, бритый, полный, в хорошем жилете, с перстнем на мизинце. Он не испугался. Он встал, предложил стул и сказал, что уже слышал о несчастье на выгоне и глубоко огорчён.
Князь сел и попросил воды. Пока несли воду, он смотрел на руки антрепренёра. Руки были белые, сильные, с коротко остриженными ногтями. На правой, у основания большого пальца, кожа была содрана свежо, как сдирают её о шершавое.
— Вы уезжаете?
— В Батум, на неделю. Дела.
— Книгу с закладами вы берёте с собой?
Господин Арнольди улыбнулся, как улыбаются человеку, который назвал вещь неверным именем.
— У меня нет такой книги, князь. Я распорядитель атлетических вечеров. Публика иногда держит между собою пари, это её право.
— Бесо говорит, что на него ставили два к одному и что принимали вы.
— Бесо хороший мальчик и дурно говорит по-русски.
— Он говорит довольно, чтобы сказать «в третьей схватке».
Антрепренёр перестал улыбаться. Он сел напротив, положил руки на колени, содранной стороной вниз, и заговорил другим голосом, деловым, без обиды.
— Хорошо. Допустим, я устроил борьбу. Допустим, я знал, чем она кончится. За это, князь, не судят, это коммерция. Старики получили свой праздник, какого не видели двадцать лет, борцы получили своё, публика кричала. Кому я сделал дурно?
— Сико пришёл к вашей коляске после второй схватки.
— Пришёл.
— Что он сказал?
— Он сказал, что сейчас выйдет в круг и объявит, что борьба нечестная, и вернёт заклад обеим сторонам. Он говорил по-русски хуже Бесо, но это я понял.
— А вы?
— Я предложил ему двести рублей. Потом пятьсот. Он плюнул мне под ноги. Князь, у меня на эту третью схватку было принято без малого четыре тысячи. Если бы он вышел в круг, мне оставалось бы только Батум, и не на неделю.
Он замолчал и посмотрел на свою руку.
— Мне про него рассказывали, — сказал он. — В трёх духанах и в уборной. Что он в молодости убил человека камнем в висок и что брат того человека ждёт пятьдесят лет. Я подумал, что если это случится сегодня, никто не удивится. Вы ведь тоже не удивились. Вы увели старика с палкой, я видел из коляски.
Князь допил воду. Ему было шестьдесят лет, из них сорок он слушал, как врут и как говорят правду, и он не мог припомнить, чтобы убийца так спокойно и так верно назвал его собственную ошибку.
— Вам рассказали неточно, — сказал он. — Не в висок.
— Какая разница?
— Для вас никакой. Вы человек приезжий.
9
Глахо князь отвёз домой сам, на извозчике, и я сидел на передней скамейке спиной к лошади. Ехали через весь Авлабар. Из дворов смотрели. На углу у церкви стояло человек сорок с Харпухи, без палок, но тесно, и ждали, должно быть, не нас.
Князь велел остановить. Он вылез первым, долго, держась за крыло, и подал старику руку. Потом сказал мне вполголоса:
— Я сейчас скажу вещь, которую должен был сказать, когда мне было шесть лет. Вы не поймёте. Я вам потом переведу.
Он заговорил по-грузински, негромко, как в духане у Бичико. Харпухи слушали. С авлабарской стороны подходили из дворов, и скоро улица стала, как выгон, на две стены, только без верёвки.
Я понял имя Арнольди и слово «цирки». Понял слово, которого в их языке нет и которое стояло в афишке. При нём по обеим стенам прошло движение, и рябой человек в красной рубахе, кричавший вчера стихи, плюнул. Понял «Бесо» и по тому, как опустили головы харпухские, догадался, что князь сказал про третью схватку.
Потом он замолчал, вытер лоб и сказал ещё несколько фраз, совсем тихо. В них дважды было «Сико» и один раз «Ква». И было слово, которое я знал от духанщика Бичико: мальчик.
Стало очень тихо. Глахо стоял, опершись на палку обеими руками, и смотрел на князя снизу, хотя был выше его ростом.
Он ответил коротко. Князь наклонил голову, как наклоняют, принимая выговор.
Харпухи разошлись первыми. Никто не кричал. Рябой, проходя мимо Глахо, снял шапку, и Глахо ему кивнул.
В коляске князь перевёл.
— Я сказал, кто убил и за что. Сказал, что Бесо лёг за двести рублей и что Сико встал с кадки, чтобы это остановить. Он умер за то, чтобы борьба была борьбой. Это они должны знать, его будут хоронить обе стороны.
— А потом?
— Потом я сказал, что полвека назад на том выгоне стоял мальчик шести лет, которого держали за ворот, и что этот мальчик видел, кто поднял камень. И что камень поднял Сико. И что мальчик этот я.
Извозчик тронул. Князь смотрел на свои руки.
— Глахо сказал: я тебя помню, княжич. Тебя держал рыжий мужик, а ты считал вслух. Я тогда подумал: вот кто видел. И я пятьдесят лет ждал, что ты вырастешь и скажешь при людях.
— Он знал, что вы видели?
— Он знал, что я стоял там, откуда видно. Этого довольно. Он не мог прийти к приставу и сказать: спросите себя. Он ждал.
— Что он сказал в конце? Вы наклонили голову.
Князь ответил не сразу.
— Он сказал: ты сказал, спасибо. Только я хотел, чтобы он слышал.
10
Вечером на балконе князь был тих. Он выпил два графина воды и к тетради не притронулся, пока я сам её не раскрыл.
— Я ошибся дважды, — сказал он. — Вчера, когда увёл Глахо. Это ошибка служебная, её исправляют. И полвека назад, когда меня не спросили, а я промолчал. Эту исправить нельзя, её можно только досказать.
— Вам было шесть лет.
— В двенадцать мне было двенадцать. В двадцать я поступил в полицию. Я говорил себе, что пошёл туда, чтобы спрашивали всякого, кто видел. Очень может быть, что так оно и есть. Но самого себя я не спросил ни разу.
— А отчего молчал Сико?
— Он не молчал. Он сказал Глахо: кто видел, пусть скажет. Он тоже помнил мальчика, которого держали за ворот. Они оба ждали одного и того же человека, а человек этот пятьдесят лет кланялся им на базаре.
Я подумал, что в этом городе все знают друг про друга главное и не говорят, и что тетрадь моего деда, может быть, оттого и дошла до меня нечитаной. Вслух я этого не сказал.
Шестая строфа была про зиму. Я разобрал её сам, и два слова из неё уже понял без князя: «лёд» и «имя».
— «Здесь зимой сходятся на озере, на льду, стена на стену, — перевёл он. — Слобода, где ткут сукно, и слобода, где молятся на восток. Я стою на берегу в чужой шубе. Обе стены кличут меня к себе, и ни одна не знает, как меня зовут. Дома я знал, где мне стоять. За то, что знал, я и здесь».
— Это Кабан, — сказал я. — Озеро в Казани. Суконная слобода ходила на Татарскую каждую зиму, до самого моего детства. Отец запирал аптеку и ставил на прилавок свинцовую примочку, двадцать склянок в ряд. К вечеру не оставалось ни одной.
— Он ходил смотреть?
— Никогда. Он говорил, что провизору довольно знать, чем это кончается.
Князь засмеялся в первый раз за день.
— Ваш дед стоял на берегу, ваш отец стоял за прилавком, — сказал он. — А вы где стояли вчера, когда боролись?
— Рядом с вами.
— Вы стояли и читали афишу, — сказал князь. — Я на неё не посмотрел. Она была по-грузински, и я прочёл её не глядя, как читают своё. А в ней стояло чужое слово. Вы увидели, потому что для вас там все слова чужие.
Он подвинул ко мне второй стакан.
— Это первый за сегодня, — сказал он. — За Сико. Он был нехороший мальчик и честный старик, и я не знаю, что из этого говорить на похоронах.
11
«Тифлисский листок», 12 мая 1905 года
8 мая на выгоне за городом, во время народной борьбы, убит ударом камня мещанин Симон К., около 70 лет, державший заклад сторон. По подозрению в убийстве задержан распорядитель атлетических вечеров при цирке г. Арнольди. Борьба признана несостоявшейся. Заклад возвращён сторонам полностью.
Эту заметку писал я. Редактор вычеркнул из неё одно слово и был прав: слово было то самое, из афишки, и стояло оно у меня в первой строке.
Объявлений о чемпионате французской борьбы в нашей газете больше нет. Конторщик жалеет: господин Арнольди платил вперёд и никогда не торговался.
Заклад раздавали в среду, во дворе у покойного. Тысячу рублей в двух пачках вынес рябой человек в красной рубахе, потому что больше было некому. Авлабар свою пачку взял. Харпухи свою не взяли и велели отдать вдове. Тогда Авлабар положил свою обратно на стол. Они спорили об этом час, с двух сторон, в рифму, и я впервые понял из их стихов одну строку целиком, без князя.
Бесо в цирк не вернулся. Сто рублей из-под иконы он отнёс приставу сам и положил на стол, не считая. Князь говорит, что на Харпухи с ним не здороваются и что это пройдёт к осени, если он положит Вано честно. Борьбу назначили на Успение, без афиш.
Глахо был на похоронах и стоял с авлабарской стороны, один, ближе всех к яме. Землю он бросил левой рукой. Правую он держал у себя за ухом, как человек, который прислушивается.
Четвёртую полосу я теперь читаю каждый день, раньше первой. Я прежде думал, что объявление есть единственное место в газете, где не врут, потому что за него платят. Оказалось, что это место, где видно, кто платит.
Свидетельство о публикации №226100502011