Наган

Хроника

     «Тифлисский листок», экстренный выпуск, 26 мая 1918 года
     Сегодня, в три часа пополудни, в зале бывшего дворца наместника Закавказский сейм объявил себя распущенным. Вслед за тем Национальный совет провозгласил Грузию независимой демократической республикой. Над дворцом поднят национальный флаг.

1

     Эту заметку набирали ночью, с пустым местом вместо часа. Час я вписал сам, в гранках, уже зная, что в ту же ночь случилось в доме, где я четырнадцать лет учился читать.
     Начать надо с клеёнки.
     За три недели до того, в пасхальную неделю, ко мне пришёл Бичико. Он постарел и продал духан: в Ортачалах теперь пьют мало и в долг. Под мышкой он нёс свёрнутую трубкой клеёнку.
     — Никала умер, — сказал он. — Маляр. В больнице для бедных, под Пасху. Мне сказал сторож. А зверь смотрит. Я с ним одиннадцать лет прожил, продать не могу, выбросить не могу. Возьми ты, ты тогда сказал не снимать.
     Я развернул. Олень стоял в черноте, на тонких ногах, и глядел человеческими глазами. Я повесил его у себя над столом.
     Князь увидел оленя в тот же вечер, когда я привёл его к себе пить чай, и долго стоял перед ним на двух палках.
     — У него шея длинная, — сказал он наконец. — Неудобная шея. За такую легко взять.
     Больше он об олене не говорил. А на другой день я застал его за делом, которого не видел за ним ни разу. Он сидел на балконе, на коленях у него лежала тряпка, а на тряпке разобранный револьвер.
     — Казённый, — сказал он. — Образца девяносто пятого года. При отставке шашку спросили, а про него забыли. Я из него за службу стрелял два раза, оба в бешеную собаку, и во второй раз не попал.
     Он собрал его, не глядя на руки, и стал вкладывать патроны. Я ждал, что он будет считать вслух. Он всю жизнь считал вслух: шаги, ступени, стаканы, балки на потолке.
     Патронов он не считал.

2

     Двадцать пятого редактор никого не отпустил домой. С утра в городе знали, что сейм доживает последний день, и не знали, что будет вместо него. Говорили про немцев, про турок, про то, что на завтра шьют флаги. Наборщик-армянин сказал слово, которого я не знаю, и на этот раз я спросил, что оно значит. Он ответил: «Посмотрим».
     В седьмом часу я забежал к князю сказать, что не приду ночевать поблизости, как обещал Маро.
     Зоя стояла у ворот. Ей девятнадцать, она выше Маро на голову и запирает ворота сама, в девять, как заведено с седьмого года. Она спросила, правда ли, что завтра будет своё государство.
     — Говорят.
     — А ты в нём кто будешь?
     Я не нашёл, что ответить. Она засмеялась и сказала по-русски, старательно, как говорит всё русское:
     — Ты будешь газетчик. Это везде одинаково.
     Князь сидел наверху, в кресле против двери на лестницу. Дверь была открыта: в мае он держит её открытой ради сквозняка.
     — Идите, — сказал он. — Сегодня в городе будет шумно, а у меня тихо. Я посчитаю, сколько раз прокричат.
     Я ушёл. На углу стоял милиционер, тот самый, что год назад первый раз видел мёртвого. Он узнал меня и козырнул. Я подумал, что ворота под присмотром, и больше об этом не думал до утра.
     Потом мне сказали, что милиционера в десятом часу сняли с угла запиской из комитета. Записку подписал человек, которого в городе знают под другим именем.

3

     Князь Луарсаб Атенели услышал ворота в начале первого.
     Засов у них кованый, дедовский, и ходит со звуком, которого не спутаешь. Его отодвинули изнутри. Это значило, что отпирала Зоя, и что отпирала она не по своей воле: после девяти она не открывает никому.
     Потом был голос Маро на кухне, короткий, и стук двери, и поворот ключа. Старуху заперли. Князь выдохнул: тому, кого запирают, оставляют жизнь.
     Он сидел в кресле против открытой двери. Встать он мог бы, но на это ушло бы полминуты и две палки. Револьвер лежал под пледом на колене. Лампу он прикрутил ещё в одиннадцать, и на площадке было светлее, чем в комнате: там в окно светила луна.
     На лестнице заговорили. Мужской голос, негромкий, по-грузински. Каждое слово стояло на месте, и ни одно не было дома.
     — Князь, я пришёл за бумагой. Девочка идёт первой. Я держу её, как держал. Скажите старухе, где ключ, и я уйду так же, как пришёл.
     Князь не ответил. Он слушал ноги.
     Первая ступень. Две пары: лёгкая впереди, тяжёлая за ней. Тяжёлая ставила ногу, когда лёгкая уже стояла. Стало быть, он шёл ступенью ниже.
     Третья. Четвёртая. Князь считал, как считал сорок семь лет, и впервые счёт был ему нужен.
     Тот был выше девочки на голову. Но на лестнице, ступенью ниже, голова его приходилась вровень с её головой. Стрелять в лестницу было нельзя.
     Седьмая. Восьмая. На восьмой доска скрипит под тяжёлым и молчит под лёгким. Скрипнула.
     На площадке они встанут рядом, на одном полу. Там он будет выше на голову. Площадка была девятнадцатой.
     Одиннадцатая.
     — Вы молчите, — сказал голос. — Вы считаете. Мне про вас рассказывали.
     — Волков, — сказал князь.
     Ноги остановились. Обе пары.
     — Степан Ильич Волков, Царевококшайского уезда, ротный фельдшер. Вы хорошо выучили наш язык. Мой дед говорил на нём хуже, а он здесь родился.
     Молчали долго. Потом тяжёлая нога встала на двенадцатую.
     — Значит, бумага в доме, — сказал голос, и в нём впервые что-то сдвинулось. Это было слово, сказанное чуть мягче, чем говорят здесь, так, как его скажут на Волге.
     Четырнадцатая. Пятнадцатая. Князь снял плед.
     Он думал о девочке. Он сам учил её, восьми лет, считать эту лестницу, чтобы не боялась темноты. Она считала по-грузински, шёпотом, и на девятнадцатой всегда приседала и хлопала ладонью по полу: дошла.
     Семнадцатая.
     Восемнадцатая.
     На девятнадцатой лёгкие ноги не встали. Он услышал ладонь, ударившую по полу, и увидел над тем местом, где только что была её голова, лунное окно и в окне шапку.
     Он выстрелил один раз.

4

     Я пришёл в шестом часу утра, с оттиском в кармане. Ворота стояли настежь.
     На лестнице, головой вниз, лежал большой человек в солдатской шинели. Шапка скатилась до седьмой ступени. Я обошёл его по стене. Лица я не разглядывал: я видел его дважды, на грузовике и в думе, и оба раза издали.
     Зоя сидела на верхней ступени, обхватив колени. На шее у неё сзади, под косой, темнели четыре пятна и пятое отдельно.
     — Я присела, — сказала она. — Я на девятнадцатой всегда приседаю. Он меня научил.
     — Кто?
     — Князь. Тот не знал.
     Маро выпустили без меня: Зоя нашла ключ в кармане шинели. Старуха стояла в дверях кухни и не входила в комнату.
     Князь сидел в кресле, как я оставил его вечером. Плед лежал на полу. Револьвер он держал на коленях, обеими руками, как держат шапку в чужом доме. Лицо у него было серое, и дышал он так, будто поднялся на свой этаж без остановки.
     — Я не попал во второй раз в собаку, — сказал он. — Я вам говорил. Тут попал.
     Я взял у него револьвер. Он отдал не сразу. Я откинул дверцу и повернул барабан, как он показывал мне в мае.
     Шесть.
     Он смотрел, как я считаю.
     — Я не считал, — сказал он. — Я знал, что понадобится один.

5

     Доктор Гурвич приехал в седьмом часу и к мёртвому на лестнице не наклонился.
     — Этому я не нужен, — сказал он. — Показывайте второго.
     Он слушал князя долго, через трубку и ухом. Потом сложил трубку и сел на край кровати, чего не делал никогда.
     — Тринадцать лет назад я говорил вам, что разговор будет короткий, — сказал он. — Я ошибся на тринадцать лет. Вы упрямее моей науки. Но сегодня он короткий.
     — Сколько?
     — До вечера. Может быть, до трёх.
     — До трёх мне хватит, — сказал князь. — В три, говорят, объявят.
     Доктор посмотрел на меня поверх пенсне. Я вышел с ним на лестницу. Внизу уже стоял дворник с рогожей и не знал, чем накрывать, с головы или с ног.
     — Это сердце, — сказал дядя. — Он сорок лет ходил с сахаром и считал стаканы, и сахар его не взял. Его взяло то, что он сделал ночью. Человек в его годы не может выстрелить в другого и остаться тем же, даже если прав. Особенно если прав.
     Он надел шляпу.
     — Я приду в два. Ты будь здесь, племянник.

6

     В полдень князь велел выдвинуть сундук.
     Ключ Маро достала из-за иконы. Я положил папку ему на одеяло. Он не открыл её, только накрыл ладонью, как накрывал когда-то записку из кармана Тамразова.
     — Это ваше, — сказал он. — Что с ней делать, я вам не скажу. Я сорок семь лет знал, что делать с бумагой, и всякий раз это было чужое решение, а я только подшивал. Теперь не подошью.
     Потом он попросил тетрадь.
     Десятую строфу читала Зоя. Она сидела у него в ногах, и пятна на шее у неё были прикрыты платком.
     «Мне написали из Тифлиса, что он умер.
     Писал не родственник: чужой человек, который знал, что мне надо знать.
     Я ждал, что станет легче, и не стало.
     Пока он был жив, я думал: он должен мне.
     Теперь он не должен никому, а долг остался, и я не знаю, чей он.
     Нино, если у него будут внуки, пусть не знают, сколько.
     Пусть платят, не считая».
     Зоя дочитала и закрыла тетрадь.
     — Я считал, — сказал князь. — Я всё считал. Шаги, ступени, тридцать один день. Он просит: не считая. Я не умею.
     — Вы тринадцать лет учили меня читать, — сказал я. — Вы не считали уроков.
     — Считал. Их было четыре тысячи двести с чем-то. Я сбился в двенадцатом году, когда болел.
     Он помолчал.
     — Этой ночью не считал. Патронов.

7

     В третьем часу с Головинского пошёл шум.
     Сначала он был ровный, как от реки. Потом в нём стали различаться голоса, потом оркестр. Князь лежал лицом к окну, но из его окна виден только двор и тутовое дерево.
     — Зоя, — сказал он. — Поди на балкон.
     Она вышла. Балкон смотрит на улицу, и с него, если встать на цыпочки, виден угол дворца.
     — Подняли, — сказала она оттуда.
     — Какой?
     — Два. Красный и другой.
     — Какой другой?
     Она сказала слово по-грузински. Я знаю теперь все её слова, а этого не знал: его не было ни в тетради, ни в духане, ни в газете.
     — Самперовани, — повторила она для меня. — Трёхцветный. Тёмно-красный, а в углу чёрное и белое.
     Князь закрыл глаза.
     — Мой дед хотел это увидеть в тридцать втором году, — сказал он. — Он назвал за это вашего. Ваш уехал за это в Казань. Ни тот, ни другой не увидел. Вижу я, и то чужими глазами, с балкона.
     Внизу закричали «ура». Кричали не на четырёх языках, как наместнику, а на одном, и оттого вышло тише и дружнее.
     — Раз, — сказал князь.
     Закричали снова.
     — Два.
     Он досчитал до шести. На седьмой раз крикнули особенно долго, и я ждал числа, а его не было.
     Доктор Гурвич вошёл в два без четверти, как обещал, и ему осталось только посмотреть на часы.
     Зоя вернулась с балкона. Она не заплакала. Она подошла, поправила ему руку на одеяле, чтобы лежала ровно, и сказала мне:
     — Семь. Он не досказал. Было семь.

8

     За Волковым пришли раньше, чем за князем.
     Четверо, в шинелях, с красными повязками и с новыми, трёхцветными, приколотыми рядом. Старший говорил со мной по-грузински и удивился, что я отвечаю. Он спросил, кто стрелял. Я показал на дверь, за которой лежал князь.
     — Бывший пристав, — сказал старший. Это был не вопрос.
     — Отставной. С двенадцатого года.
     — Старая полиция. — Он записал. — А убитый пришёл к нему зачем?
     Я сказал, что убитый вошёл ночью, держа за шею девушку. Старший посмотрел на Зою. Она сняла платок и повернулась спиной. Он смотрел долго, потом записал что-то короткое.
     — Товарищ был горячий человек, — сказал он. — Двенадцать лет в подполье. У него были счёты со старой полицией, у многих были. Сегодня такой день, что я не стану писать лишнего ни про него, ни про старика.
     Волкова вынесли на шинели, вчетвером, и на лестнице сняли шапки. Его шапку подобрали с седьмой ступени и положили ему на грудь.
     Князя хоронили через два дня, на Кукии, без оркестра. Были Маро, Зоя, доктор, я, Бичико и дворник. Пришёл ещё рябой человек в красной рубахе, уже седой, которого я не видел тринадцать лет, и принёс от Харпухи венок. На ленте было написано в рифму.
     Волкова хоронили в тот же день, с другого конца города, с двумя флагами и с речью. Речь я слышал: редактор послал меня. В ней его назвали тем именем, под которым его знал город. Имени из папки не знал никто из говоривших.

9

     Сундук князь оставил Зое. Об этом была бумага, по форме, с двумя свидетелями, писанная ещё зимой. Свидетелями подписались доктор и Бичико.
     Она отперла его при мне и вынула две вещи. Дедову тетрадку в шесть листов она положила обратно. Серую папку отдала мне.
     — Это твоё, — сказала она. — Он сказал.
     — Он сказал, что не знает, что с ней делать.
     — Он знал. Он не хотел говорить за тебя.
     Я сижу над ней третий вечер. Над столом висит олень и смотрит.
     Я могу отнести её редактору. Он напечатает: он печатал списки. На другой день придёт бумага с двумя печатями, старой и новой, что это жандармская подделка против человека, которого три дня назад хоронили с флагами. Князь говорил мне это слово в слово год назад, и с тех пор переменилось только число печатей.
     Я могу отнести её тем четверым. Старший честный человек, он посмотрел на Зоину шею и не написал лишнего. Он возьмёт папку для приобщения, и больше её не увидит никто, и он сам первый пожалеет, что взял.
     Я могу оставить её в сундуке, под дедовой тетрадкой. Она пролежит там, сколько пролежала та. Той было семьдесят три года, когда её открыли.
     Зоя спросила, что я выбрал. Я сказал, что ещё не выбрал.
     — Ты газетчик, — сказала она. — Ты говорил, это везде одинаково.
     Это говорила она, а не я. Я не стал поправлять.

10

     «Тифлисский листок», 28 мая 1918 года
     В ночь на 26 мая в доме отставного пристава кн. Л. Атенели убит выстрелом из револьвера член комитета, известный в городе многолетней работой в подполье. Стрелявший, 73 лет, скончался в тот же день от болезни сердца. Обстоятельства выясняются.
     Эту заметку писал я. В ней всё правда, и нет ничего, что было.
     В ней нет имени убитого, потому что редактор не знал, которое ставить. В ней нет девятнадцати ступеней, тутового дерева и ладони, хлопнувшей по полу. В ней нет того, что стрелявший за сорок семь лет службы выстрелил в человека один раз и что из семи патронов шесть остались в барабане.
     Револьвер у меня. Я не знаю, что делают с такой вещью, и держу его в ящике стола, под оттиском экстренного выпуска.
     Дом Атенели должен был дому Вазиани с декабря тридцать второго года. Князь платил тринадцать лет, по уроку в день, и считал уроки. В последнюю ночь он заплатил, не считая, и не мне.
     Флаг висит. Зоя ходит мимо него за зеленью, одна, и ворота в девять запирает сама.


Рецензии