ТАТО
Мать Тато была маленькой, сухой женщиной с кривыми от тяжёлой жизни ногами. Она часто сидела у двора на завалинке, будто приросла к этому месту, и ждала сына. В её неподвижной фигуре было что-то бесконечно терпеливое и бесконечно одинокое. Дом стоял напротив нашего, развернутый окнами на луга, — крытый толью, с покосившимися наличниками, чёрный от частых дождей, словно впитавший в себя всю деревенскую сырость и тоску.
«Хоть бы приехал погостить, хоть бы разок сгладил это одиночество…» — думала она, поправляя платок на голове. Потом поворачивалась бочком, обнимала колени и долго смотрела вдаль, туда, где змейкой светилась дорога к автобусной остановке.
Муж её не вернулся с фронта. По деревне ходили слухи, будто кто-то видел его в Москве. Клавдия, душа наивная и упрямая, поверила этим сплетням. И поехала в столицу-матушку. Бродила по улицам и переулкам, дошла до Красной площади, всматривалась в чужие лица, надеясь уловить в них знакомый поворот губ, тень улыбки. Но не нашла ничего, кроме стыда и растерянности.
Вся деревня потом вспоминала эту историю со смешком, пересказывая, как Клавдия, потерянная среди каменных громад, не могла найти отхожее место. Прохожие торопливо говорили ей: «Ступайте!» — и отводили глаза. А она, потупившись, ходила по дворам, не зная, куда деться от этой чужой, равнодушной суеты. В конце концов нашла укромный уголок, сходила в платок, а потом так и ходила по Москве с этим узелком, словно с последним своим секретом. Стоило кому-то коснуться её плеча — все шарахались в сторону, будто от чего-то неприличного.
«Тут не поле, где песни поют птицы небесные, а большой город», — сказал ей наконец один мужик с простым, усталым лицом. Он-то и помог найти туалет, избавив от этой постыдной ноши. Так и вернулась она ни с чем, унося в себе не только пустоту, но и горький привкус чужого равнодушия.
Мы, мальчишки, толпились у её двора, травили анекдоты, хохотали, не понимая, как можно так глубоко и тихо страдать. Деревня в ту осень утопала в пёстрых красках: листья кружились в воздухе, петухи орали на разные голоса, птицы стаями носились по небу, готовясь к дальнему пути на юг, а из поля доносился ровный, утробный гул трактора.
И вот во дворе своего дома показалась фигура Тато — с ружьём и котомкой за плечами. Он стоял, пристально глядя вдаль, вытаращив свои голубые глаза, будто хотел разглядеть в горизонте какой-то особенный, только ему понятный смысл.
— Приехал, никак, — говорили все. — Дождалась Клавдия.
Тато был среднего роста, с густой шевелюрой, аккуратно одетый, но в нём чувствовалось что-то надломленное. Он был немногословен, часто уходил в себя, погружаясь в какие-то сокровенные, навязчивые думы, что будоражили его внутренний мир, как сквозняк шевелит старые занавески. Долго мог стоять возле своего двора, утешая себя небылицами, будто эти выдумки были ему нужнее хлеба.
Неуклюже доставая из кармана папироску, он говорил с расстановкой, косясь на нас и вздыхая:
— Не всяк человек родился первым на земле… Первый человек на земле был я.
Его считали чудаком, а он был просто глубоко больным человеком — не тем, кто кричит и бьёт посуду, а тем, чья боль прячется в странных фразах и долгих молчаниях. Мы относились к нему с опаской, но любопытство всё равно брало верх.
— Я не понял! — рявкнул он вдруг, сморщив лоб, и в этом крике прозвучала не просто злость, а какая-то отчаянная попытка пробиться сквозь туман в собственной голове.
Он поправил ружьё, закурил, потом вдруг смягчил тон:
— Ступайте за мной, так и быть. Стало быть, за мной надзирали всё это время, шалопаи?
Мы молчали. И в этом молчании повисло что-то угрожающее, как тяжёлые, набухшие тучи перед грозой.
Мы перешли овраг. Впереди виднелся барский пруд, кусочек пёстрого леса, а дальше, до самого горизонта, раскинулись распаханные поля, пустые и по-осеннему грустные. С фермы тянуло запахом коровьего навоза — резким, привычным, почти родным.
— На берегу пруда передохнём. Куда нам спешить на тот свет — рано ещё, — сказал Тато.
Он взял меня за плечо и громко произнёс:
— Сейчас лучше помолчать. Разумнее будет. Дело требует умения и навыка. Вы мне тут всех зайцев поразгоняете, а они, твари божьи, умные и хитрые.
Потом он прислушался, замер, шагнул вперёд и рявкнул:
— Молчать!
И шлёпнул Женьку подзатыльником.
Мы все застыли, ожидая чего-то особенного, великого, но, скорее всего, он просто ошибся — принял за зайца колышущуюся луговину.
Гладь пруда блестела на солнце, отражая осеннее небо, словно кусок холодного серебра. Шумела листва, ветер перебирал её, как струны старой гитары. Мы присели на лужайку, и вдруг стало тихо и хорошо — будто весь мир на минуту замер, чтобы дать нам отдышаться.
Тато достал из котомки ломоть хлеба, пару яиц и кусок сала и стал есть, уминая за обе щеки с таким аппетитом, будто только еда и могла удержать его в этом мире.
— Что оробели, ссыкуны? — похлопал он меня по плечу и усмехнулся ехидно, но в этой усмешке не было настоящей злости — скорее, попытка скрыть неловкость.
— Дай ему по рылу, чтоб не лез! — бросил он, кинув грозный, безумный взгляд на Кольку. Настроение у него менялось мгновенно, как осенний ветер: только что был спокоен, а теперь — агрессия, вихрь, буря.
— Заяц! — вдруг крикнул кто-то.
Тато вздрогнул, вскинул ружьё, прицелился… Но это был глупый розыгрыш.
— А ведь я мог убить тебя, салага! — рявкнул он на Сашку, который стоял, потупив взгляд, с веснушками, похожими на рассыпанные крошки хлеба.
Но потом Тато вдруг усмехнулся:
— Чудак… Чёрт с ним, с зайцем.
Его позабавила наша детская глупость.
— Да разве это затрещина? Эта затрещина — как награда, как пряник. Кумекаешь? Вали от греха подальше! — махнул он рукой и быстрой, нервной походкой стал удаляться от нас.
Улыбка осветила наши лица, и мы, забыв про все страхи, сломя голову побежали домой, чувствуя себя живыми, настоящими, спасёнными.
Через три дня Тато уехал из деревни и больше не приезжал. Говорили, что он пропал без вести. А мать его по-прежнему сидела на завалинке и до темноты смотрела в даль, на дорогу, будто верила, что однажды по ней снова проступит знакомый силуэт, и тогда её сердце наконец сможет выдохнуть.
(АНАТОЛИЙ КОТОВ)
Свидетельство о публикации №226100500282