Странник

СТРАННИК

В избе гулко стукнула дверь, и по комнатам прокатился ледяной сквозняк. Мать, кряхтя, протаскивала в угол связки корней подсолнухов — на топку. Холод будто въедался в стены, в половицы, в само дыхание дома.

— Ноне зима-то обещает быть лютой, — проговорила мать, завязывая платок так крепко, что ткань натянулась на узлах, словно струна. — Дровишки надо поберечь… Отец нынче печку доложит, да гостинца вам принесёт.

В сенях что-то загрохотало, зашуршало — кто-то обметал веником валенки, стряхивая с них колючий снег и дорожную пыль. Потом раздался мужской голос, низкий и хрипловатый, будто простуженный ветром:

— Можно войти?

— Проходите, коль зашли, — отозвалась мать, выглядывая из-за печи. Лицо её на миг осветилось от жаркого рыжего света, а потом снова утонуло в полумраке.

На пороге стоял мужик с густой бородой; глаза его прятались под тяжёлыми, заросшими бровями, словно он всё время щурился от слепящего солнца или от какой-то внутренней боли. На нём был старенький полушубок, вытертый на плечах, а за спиной — помятый рюкзак, будто собранный наспех.

— Откуда путь держишь? — спросила мать, привычно толкая чугунок глубже в печь. В воздухе поплыл запах печёной картошки и золы.

— Из далёкого иду… Вёрст сто отмахал, — пробурчал мужик, вздрогнул всем телом, будто вспомнил что-то неприятное, и сразу умолк, словно слова отнимали у него последние силы.

Он сел на сундук, тяжело опустившись, словно ноги больше не держали. Погладил бороду, потом распахнул полушубок, будто хотел выпустить из себя холод, прокашлялся — и этот кашель прозвучал в избе как чужой, посторонний звук, не свойственный её привычному укладу.

— Водицы не дадите? — обернулся он в сторону кухни, и голос его прозвучал вдруг тише, почти просительно.

За окнами брезжил сероватый, неживой свет раннего утра — такой, когда небо ещё не проснулось, а земля уже не спит. Казалось, день не решается начаться.

— А шёл я по столбовой дороге, потом полями, тропами… — пробормотал он, будто оправдываясь перед самим собой.

— Подожди, подожди! — воскликнула мать, удивлённо приподняв брови. — Семейство у вас есть, али вы один живёте?

Она подала ему ломоть хлеба, тёмного, с хрустящей коркой, и пару облупленных картошин, сваренных в мундире.

Я укрылся одеялом и прижался к тёплой стороне печи, чувствуя, как жар проникает сквозь ткань и согревает рёбра. Из своего укромного уголка я поглядывал одним глазом на этого странного человека. Он сидел, придавленный тишиной избы, обессиленный долгой дорогой, будто сам воздух здесь был слишком густым для него.

Вдруг он вздрогнул, поднял голову, бросил на меня пронзительный взгляд — будто увидел что-то, чего не должен был видеть, — и запел. И запел так, что изба будто раздвинулась, стала больше, просторнее, а стены дрогнули от силы его голоса. Это было не пение, а какой-то первобытный рык, смешанный с печалью, глубокий и необозримый, как степной ветер.

Мать вышла из кухни, скрестив руки на груди, и слушала в молчании. На её лице читалось и удивление, и тревога, и какое-то почти суеверное почтение.

— В хоре, что ли, церковном поёте? — спросила она наконец, и в голосе её прозвучало то самое грубое, с рыданьем, недоверие, которое бывает у людей, привыкших к простым, земным звукам. — Голос-то у вас… будто нечеловеческий.

Странник встал и замер, не шевелясь, только в глазах его мелькнуло что-то — то ли обида, то ли усталость от вечных вопросов. Он смотрел на мать вопрошающим взором, будто пытался понять, как вообще можно свести его путь, его голос, его жизнь к такому простому вопросу.

«Как он мог идти по столбам… чудеса и только», — пронеслось у меня в голове. Пение меня почти не волновало: меня пугал сам его вид, тяжёлый, чужой, будто он пришёл не из соседней деревни, а из какого-то другого мира, где всё устроено иначе.

Лицо странника стало сизым от усталости, он утирал лоб рукавом, набивая рот хлебом и картошкой так, будто еда была ему не удовольствием, а необходимостью, вроде воздуха.

— Жарко у вас… — прохрипел он наконец.

— Метель нынче обещали, — отозвалась мать, утирая руки тряпкой, жёсткой от крахмала и золы.

— Я стужи не боюсь, — глухо проговорил странник. — Случалось и в поле ночевать, под открытым небом, когда звёзды казались ближе, чем люди.

— А что, сельмаг у вас справный? — спросил он, доедая последний кусочек, и в этом вопросе прозвучала какая-то неловкая попытка вернуться к обычной, человеческой беседе.

— Пора и честь знать, — пробормотал он, застёгивая полушубок. И прежде чем кто-либо успел что-то сказать, он исчез за дверью, будто его и не было — только морозный воздух ворвался следом, напоминая, что он всё-таки был.

— Слава богу, — тихо сказала мать и виновато посмотрела на меня, словно просила прощения за то, что впустила в дом эту чужую, тревожную силу.

Я выскочил на улицу, чтобы посмотреть, в какую сторону он пойдёт. Но вокруг была только стылая деревня, укутанная в серую дымку, и ни следа, ни отпечатка сапога на свежем снегу. Казалось, он растворился в этом утре, как сон, который забывается при первом свете.

Позже я рассказал про него мальчишкам, и с тех пор мы в каждом постороннем мужике видели того самого странника: в случайном прохожем у околицы, в незнакомце, заглянувшем в сельмаг, в тени, мелькнувшей за сараем. Пёс дворовый, чуя эту новую тревогу, спрятался под сени и весь день не выглядывал, будто знал что-то такое, чего нам, мальчишкам, лучше не знать.


Рецензии