Тэффи
Надежда Александровна Лохвицкая, вошедшая в литературу под звонким, чуть иностранным именем Тэффи, родилась в мае 1872 года в Петербурге, в дворянской семье, где поэзия была почти домашним ремеслом — её сестра, Мирра Лохвицкая, уже звенела стихами, как серебряными бубенцами. Но Надежда выбрала иной путь: дебютировала как поэт в 1901 году, а настоящая слава пришла позже, когда её рассказы и фельетоны заполнили страницы «Сатирикона». К 1910 году, после сборников «Семь огней» и «Юмористические рассказы», она стала признанным мастером короткого рассказа — остроумным и тонким сатириком, который с иронией и жалостью живописал пошлость жизни «маленьких» людей.
Её проза была точной и пластичной, как хорошо отточенный карандаш. Она умела одной-двумя меткими деталями охарактеризовать среду и образ, не прибегая к пространным описаниям. В этой дворянской сдержанности, в этой величавой простоте чувствовалась порода — не только литературная, но и человеческая. Тэффи всегда ретушировала собственные фотографии, скрывала свой возраст и говорила, что чувствует себя тринадцатилетней. Когда же она эмигрировала и заполняла документы, то убавила себе пятнадцать лет — жест, в котором смешались кокетство и трагическое нежелание смириться с разрушением целого мира.
И всё же, как бы ни были прекрасны её стихи, для меня Тэффи — прежде всего прозаик, а уже потом поэт. Её рассказы — «Жизнь и воротник», «Демоническая женщина», «Свои и чужие», «Ведьма», «Ке фер?», «Ностальгия», «Тихая заводь» — это маленькие шедевры, где смех и слёзы сплетены так плотно, что уже не различить, где кончается ирония и начинается сострадание. Она умела в нескольких страницах уместить целую человеческую жизнь — с её нелепостями, надеждами, мелкими предательствами и огромным, неутолимым одиночеством. Её фразы запоминаются, как афоризмы, а персонажи — почтовые чиновники, белошвейки, эмигранты, дамы с собачками, демонические женщины и тихие обыватели — остаются в памяти надолго, потому что в каждом из них есть что-то от нас самих. Именно в прозе её дар достигает той прозрачной глубины, где юмор перестаёт быть просто юмором и становится способом говорить о самом важном.
Но и в поэзии её взгляд на вещи был неповторим. Она видела прохожего, трамвай, небо, облако не так, как видят другие, — иначе, метафорически остро, подбирая точные и прозрачно ясные выражения, чтобы показать читателю эту картину. В стихотворении «Подсолнечник» эта способность к неожиданному зрению проявляется в полной мере: «Когда оно ушло и не вернулось днём, —
Великое, жестокое светило,
Не думая о нём, я в садике своём
Подсолнечник цветущий посадила».
В этих строках — целая философия утраты и упрямого, почти абсурдного жизнелюбия. Потеряв солнце, лирическая героиня сажает его подобие, цветок-плебей, который «задремал, судьбе своей покорен». И говорит ему: «Свети, свети! — сказала я ему, —
Ты солнышко моё!»
В её поэзии, особенно в цикле «Белая сирень», звучит иная нота — томная, серебряная, почти декадентская:
«Я — белая сирень. Медлительно томят
Цветы мои, цветы серебряно-нагие.
Осыпятся одни — распустятся другие,
И землю опьянит их новый аромат!»
Этот образ — «тысячи цветов в бесслитном сочетанье» — становится метафорой самой Тэффи: множественной, изменчивой, не сводимой к одному амплуа. Современники вспоминали, что она признавалась: многих своих персонажей она списывала с себя. И это признание многое объясняет — её юмор никогда не был холодным, он всегда произрастал из той же почвы, что и её печаль.
Слава Тэффи в дореволюционной России была огромна. Её читали, ею восхищались буквально все — от почтовых чиновников до великих князей. Ирина Одоевцева в своих мемуарах «На берегах Сены» воссоздала атмосферу этого всеобщего обожания, эпизод за эпизодом. Однажды Михаил Алданов обратился к ней с характерным комплиментом, в котором слышалась и зависть, и восхищение. А поэт Амари, поверив в ложный слух о её смерти, опубликовал в 1943 году некролог в нью-йоркском «Новом журнале»: «О Тэффи будет жить легенда — как об одной из остроумнейших женщин нашего времени». Тэффи, узнав об этом, не обиделась. Она писала дочери: «Не забудь прислать мне мои некрологи. Это очень интересно. Я уже знаю о том, что я умерла…». В этой реакции — весь её характер: игровой, чуть гротескный, но лишённый всякой позы. Она принимала жизнь как фантасмагорию, где смерть и юмор идут рука об руку.
Но была и другая Тэффи — та, что дружила с Буниным. Они познакомились, вероятно, в Одессе в 1919 году, и с годами духовная близость только росла. В письмах она называла его «обожаемый друг и учитель», а он отвечал: «Милая, дорогая моя, какой же я учитель? — Вам-то, которая всю жизнь, как соловей, пела…». Скупой на похвалы Бунин называл её «умницей-разумницей» и говорил, что её рассказы правдиво отражают жизнь. Их переписка 1940-х — это два одиноких голоса, перекликающиеся через океан: она читает его «Тёмные аллеи» и пишет, что рассказы «превосходны», а он отвечает, что «никогда за всю жизнь не встречал подобной» ей.
С Куприным её связывали долгие годы близкой дружбы — он «на всю жизнь остался самым дружеским ценителем» её произведений. В воспоминаниях она писала о нём с той же смесью нежности и иронии, с какой говорила о себе. Фёдор Сологуб, с которым знакомство началось «занятно и дружбы не предвещало», впоследствии стал одним из самых близких ей людей — она вспоминала о нём «с юмором и лёгкой грустью», и в этих воспоминаниях Сологуб представал не декадентом-теоретиком, а живым, уязвимым человеком. Бальмонт был для неё «поэтом нашего поколения», целой эпохой, и она писала о его «неровном отношении» к ней с той же отстранённой точностью, с какой описывала бы смену погоды. С Аверченко они вместе работали в «Сатириконе», и он был среди «горячих поклонников и обожателей её таланта» — но их отношения оставались скорее товарищескими, чем романтическими. Михаил Кузмин, «томившийся перманентной влюблённостью», бывал у неё редко, но в её очерке о нём — портрет поэта, человека, друга, написанный без сентиментальности, но с той точностью, которая и есть высшая форма любви.
Любовные связи её были немногочисленны, но глубоки. Первый муж, Владислав Бучинский, поляк, выпускник юридического факультета, стал её избранником сразу после гимназии; брак, длившийся около десяти лет, распался в начале века, и она уехала в Петербург — одна, с детьми, без громких скандалов, но и без иллюзий. Биографы осторожно предполагают, что к бегству от мужа был причастен другой мужчина, что единственным основанием для развода в те годы была супружеская измена, — но сама Тэффи никогда не касалась этого в воспоминаниях. Главной любовью её жизни стал Павел Андреевич Тикстон, петербургский банкир, «человек редкой доброты», с которым её связывала «нежная, глубокая любовь». Они жили в гражданском браке — союз, не скреплённый законом, но крепкий, как старая дружба. Когда Тикстона разбил паралич, она перевезла его в Париж и ухаживала за ним «до последней минуты», не отходя от постели. В эмигрантских книгах — «Шамрам», «Книга июнь» — многие рассказы посвящены ему, но в мемуарах она не обмолвилась об этом ни словом: «Слишком личное Тэффи оставляла в глубине своей души, только для себя».
Её стихи о любви — это не признания, а ускользающие тени признаний. «Мою хоронили любовь…» — писала она после смерти Тикстона, и в этих словах больше правды, чем в любом романе. Она умела любить так же, как писала: точно, сдержанно, без лишних жестов, но так, что за каждой фразой — бездна.
«Вот завела я песенку,
А спеть её нет сил» — это о любви тоже. И о жизни, которая оказалась слишком длинной для одной песенки, но слишком короткой для всего, что она хотела бы сказать.
После Октября она эмигрировала. С 1919 года — Париж. Продолжала выпускать книги, имевшие большой успех: «Чёрный ирис», «Тихая заводь», «Рысь», «Вечерний день», «На чужбине». В 1930-е обратилась к мемуарам, создавая литпортреты тех, с кем была лично знакома, — Распутина, Бальмонта, Аверченко, Куприна, Сологуба, Репина.
В этих воспоминаниях она не льстила и не разоблачала — она видела людей так же, как видела вещи: остро, метафорически, с неожиданной и точной деталью. Один из современников заметил, что её проза — «очень отдельная, точная, пластичная, возвышенная, очень дворянская» — была, возможно, единственным образцом подлинного аристократизма духа в литературе XX века.
Её стихи, её рассказы, её мемуары — всё это одна долгая игра, где автор то прячется за маской, то сбрасывает её, обнажая самое сокровенное. В этом игровом, экспериментальном, чуть гротескном сплаве — её неповторимость. Она умела быть смешной и страшной, лёгкой и тяжёлой, поверхностной и бездонной. «Вот завела я песенку,
А спеть её нет сил» — эта строчка из её стихотворения стала формулой судьбы. Песенка, которую она завела в юности, оказалась слишком длинной для одной жизни. И она пела её до конца — то звонко, то срываясь на шёпот, но всегда — своим голосом, своим ритмом, своей неизбывной, серебряно-нагой сиренью.
https://t.me/Musat71 ссылка на ТГ канал
Свидетельство о публикации №226100601364