В беспокойном городе. День второй

Ночь прошла хорошо. Без каких-либо помех, без единого воспоминания. Словно тяжёлое моргание, чуть более долгое, чем обычно, перенесло меня от вечера к утру.
На моих часах восемь. Это можно назвать поздним часом или долгим утренним сном по сравнению с подъёмами на заре, которые навязывал адский ритм работы, взятой мной на себя с приезда в страну!
Как я себя чувствовал?.. Первым важным решением, принятым ещё вчера вечером, было обязать себя каждое утро в первую очередь, пока разум не начал блуждать во все стороны, подводить итог состоянию своего тела. Для этого я должен действовать методично, довериться своему суждению и его маленьким причудам, которые и составляют педантичного и упорядоченного человека, кто-то скажет, помешанного на порядке, каким я всегда был. Я, впрочем, вполне принимаю этот упрёк, видя в таком складе больше преимуществ, чем недостатков! Разве что усилие, нужное для перемены, не поощряет самодовольство, благоприятное для пассивности.
Итак, я начал расслабляться, устремив глаза в белый потолок палаты, чтобы по возможности ничто не мешало самонаблюдению. Затем, представляя себе нужную часть тела, я старался принять в мыслях ощущения, которые от неё исходили…
По правде говоря, несмотря на уверенность, что поступаю разумно, мне пришлось слегка ускорить свои действия в середине пути. Вероятно, я слишком сознательно ощущал бесполезность задерживаться на разрушениях, которые должны были наступать лишь постепенно и достичь тревожной степени только позже.
Я был решительно неисправим! Вот к чему может приводить чрезмерная интеллектуализация: обесценивание инстинкта, у которого, однако, первая забота — сохранение существа!
Итак, результат этого упражнения, несомненно, получился небрежным: кроме лёгкого гула в голове и трудностей с концентрацией из-за небольшой температуры, я чувствовал лишь вполне терпимую боль в области больного бедра. Она, впрочем, скорее объяснялась долгой неподвижностью конечности, чем более серьёзной проблемой. Лекарства превосходно делали своё дело, или же инфекция просто медлила проявиться?
Доктор был бы лучше меня способен всё это прояснить. Но пока самое большое неудобство, знакомое, находилось в области желудка. Я позвонил Тони, надеясь, что он скоро принесёт мне завтрак…
В ожидании завтрака, чтобы обмануть голод, я решил дойти до туалетной комнаты в двух шагах от кровати. Моя ослабевшая нога была целиком заключена в шину, не оставлявшую ей никакой возможности движения. Но костыли, стоявшие у изголовья, должны были сильно облегчить задачу (по крайней мере, я так думал)… Встав, я убедился, что ничего подобного: я был уже настолько слаб, что с трудом мог добраться до нужного места. У тела есть потребности, которые я никак не мог обойти: пришлось решаться!
Именно в этот момент появился мой санитар, по-прежнему без стука, и гаркнул громовое «махаба», под стать своему природному добродушию.
Сначала он уделил мне лишь рассеянное внимание, занятый своим делом: он поставил поднос с завтраком, открыл ставни, погасил свет и поправил мою постель за столь короткое время, что я не успел ещё добраться до туалета.
Потом его внимание обратилось ко мне. Твёрдо расставив ноги, выпрямившись и упёршись руками в бёдра, он на миг посмотрел на меня вопросительно, затем неодобрительно. Он вернулся к своему бешеному ритму, но теперь уже напрямую в связи со мной: открыл дверь уборной, включил свет и не столько помог мне, сколько отнёс меня туда, несмотря на мои возражения.

К своим действиям он добавил слова: пока из крана в раковину бежала горячая вода, он сказал, что я неосторожен. Что он здесь именно для всех этих мелочей, которые становятся проблемами, когда человек болен. «К тому же», и это выражение вызывало улыбку в его очень простой речи, он почувствует себя обиженным, если в будущем я не буду обращаться к его услугам столько, сколько потребуется… Он только что усадил меня на сиденье, но был готов в любой миг выскочить из палаты, чтобы избавить меня от лишнего напрасного усилия. Мне оставалось только позвать его.
Перед лицом стольких истин, высказанных словами слишком точными, чтобы допускать двусмыслицу, я почувствовал себя пристыженным. Я пообещал себе больше не задевать самолюбие Тони, который под видом беспечного простодушия, несомненно, скрывал исключительную доброту. Такие союзники слишком драгоценны в трудные минуты, чтобы рисковать ослабить их рвение из-за пустяков, думал я.
Я позвал его, не смея думать о том, что будет, когда я больше не смогу покидать постель и придётся проводить мой туалет гораздо менее личным образом и гораздо менее личным и уединённым образом. Ещё предстояло преодолеть старые табу, превозмочь старые запреты, но на этот раз как можно позже…
Я снова лежал на кровати, умиротворённый вкусным, хотя и лёгким завтраком. Таблетка была проглочена, и мне оставалось лишь отпустить мысли, глядя в окно в ожидании визита доктора.
Сколько же я уже в Бейруте? Некоторое время; несколько месяцев, быть может, или больше года. Какая разница? От одного этого вопроса из своей шкатулки с проказами вырвались бесчисленные картины: воспоминания о значимых событиях, беспорядочные, без точной связи с вопросом. Но мой ум уже принимал их в расчёт, ещё раз показывая свою слабость и досадную нестрогость!
Я думал о том, как странна эта реальность, которая стирается в рутине повседневности. Ум в режиме ожидания, не по-настоящему внимательный к безынтересному повторению мгновений, из которых складывается монотонная жизнь, едва надзирает за цереброспинальной системой, действующей рефлекторно в ответ на пустяковые события, не слишком занимающие мысль, которая блуждает одному Богу известно где.
Наш пилот привычки механически вырезает в пренебрежительной, пресыщенной памяти общие впечатления, вытекающие из этого пресного течения. Он записывает про запас (мало ли что) то, что составляет как бы толкование или более ясное резюме текста, тяжёлого своим повторяющимся и рассудочным стилем, слишком длинного в любом случае. Более ясного, а точнее, менее чопорного, но при этом совершенно ничтожного и неинтересного… Сколько времени мы так проводим, не замечая собственных действий?
Мне следовало бы воодушевиться столькими предстоящими новизнами. Дрожать при мысли о важном деле, которое мне доверили. Гордиться доверием, которым меня соблаговолили почтить… И всё же:
Рейс Париж–Никосия и всё, что с ним связано, растворились в стерильной атмосфере салона самолёта. Должно быть, я проспал значительную часть пути, убаюканный вибрацией двигателей. Потом остров Кипр скрылся. Любопытство, с которым я встретил переправу между портами Ларнака и Джуния, не пережило безмятежности моря. Оно, лениво отбивая ритм плеском мелких волн, остатков былого величия, гнева столь же чрезмерного, сколь и мимолётного, своими скромными силами билось о носовую часть корпуса прочного парома, который, по мнению моего тошнотного желудка, нёс нас с чрезмерной скоростью.
Тем не менее позже мне предстояло поблагодарить свой желудок за то, что он не дал мне снова уйти в небытие. Благодаря ему я мог вволю любоваться с момента появления на горизонте частью ливанского побережья, великолепного одновременно в духе Данте и Кафки: до чего красноречивое выражение величия современного Человека в его неустанных усилиях, граничащих с остервенением, истребить то, что веками создавалось, складывалось и преображалось в совершенном, естественном, божественном равновесии, чтобы внести в него свою личную лепту.

Моему взору открылись, весьма далёкие от ослепительности, великолепные здания геометрических форм, симметричных или несимметричных, с выступающими гранями: блистательное выражение человеческого гения и его способности разнообразить свои творения с помощью железобетона.
Всё было однообразно, и даже оправдания в виде соединения полезного с приятным у этого не было. Ибо красота местности здесь испустила дух вместе с вереницей кранов, прокладывавших себе путь сквозь растительность, чтобы готовить и сооружать эти кучи навоза с более чем сомнительной биоразлагаемостью.
Какая непомерная жажда признания могла скрываться за всем этим? Быть может, мы действовали под влиянием чувства неполноценности, со временем переросшего в нелепый комплекс? И перед кем? Перед природой, перед её щедрым гостеприимством? Какая странная реакция, выразившаяся, во всяком случае, в явной зависти, которая увлекает нас в своего рода реваншистскую крайность, способную лишь погубить наши шансы на какое-либо будущее, забывая о нашей полной зависимости от матери-кормилицы: Земли!
Швартовка в порту прошла без происшествий, несмотря на некоторые опасения из-за прежних обстрелов судов, ныне давних. Во время войны они велись с бейрутской корниши сирийскими батареями, спрятанными среди домов… Мир наконец наступил, но эти бедные люди, измученные лишениями и страхом, знали столько передышек, прекращений огня и перемирий, сулящих лучшие дни. Столько раз они вновь погружались в хаос по пустяковым поводам, из-за ссор, в которых ничего не понимали, когда вчерашние союзники потом беспощадно сражались друг с другом, что им было трудно верить мирным речам, произносимым людьми, запятнанными кровью, которую они же и пролили!

Спокойная переправа в неполных два часа, в вполне приемлемом комфорте, и кажущееся спокойствие побережья без заметных следов разрушений мешали мне представить, что здесь прошла война. Всё это не совпадало с картинами, которые я достроил по телевизионным кадрам, наверняка слишком подпав под влияние американских фильмов. Моё прибытие было заурядным: местное время девятнадцать часов.
Джуния, пощажённая боями, не знала ни бомбардировок, ни иных разрушений. Во время событий город был единственным пунктом сообщения между восточным сектором Бейрута и единственным ещё открытым портом для его христианской общины. Население сильно выросло за счёт тех, кто поселялся здесь, спасаясь от боёв в столице. Те, кто мог, предпочитали исход, и их остановка здесь придавала переполненному городу вид муравейника.
Теперь люди возвращались домой. Единственное ощутимое напряжение читалось в поспешности семей, спешивших покинуть порт и укрыться. От чрезмерной осторожности или просто по привычке?
С чемоданом в руке я машинально шёл за толпой, всё ещё ища на причале хоть какие-нибудь следы войны: в усталых телах, боязливых позах, настороженных взглядах, быть может, воображаемых или имевших самые разные причины. Очевиднее была радость встреч родных, всегда столь же пронзительная. И беззаботность детей, чьи умы решительно и инстинктивно обращены в будущее и дают всем урок здравого смысла.
Я поймал себя на том, что оцениваю, как мало отличаюсь от этих путников. Думая, что, к несчастью, никто в мире не застрахован от подобной катастрофы! Разве глупость не самая распространённая черта характера на земле? Я чувствовал полную солидарность с теми, кто страдает и ни при чём в ситуации, которой другие манипулируют в своих интересах и в полной безопасности, потому что у них есть средства её застраховать. Я знал, что оказался бы так же беспомощен, как эти бедные люди, перед правящими деспотами и такой же бессильной жертвой!
Группа молодых атлетичных мужчин с квадратными челюстями, короткими стрижками и более европейской внешностью, чем у большинства ливанцев (у которых, впрочем, не было ярко выраженного типа), вернула меня к моим заботам. Это, должно быть, был комитет по встрече, к которому я теперь направлялся, ускоряя шаг...


Белый жестяной «J5», возле которого они стояли, и был нашим транспортом. Но здесь жили только шофёр Хади и его французский начальник экипажа. Остальные двенадцать были, как и я, новичками. Они проделали тот же путь из Парижа. И теперь ждали меня, их маленькие чемоданы уже были погружены в машину: надо признать, я оказался последним, уступив любопытству, слишком забывчивому на время!
Как я мог ни на миг не заподозрить их присутствия неподалёку? Молчание о них со стороны тех, кого я встречал в Париже незадолго до отъезда, меня озадачивало. Они рассказали мне так много о моём новом назначении: с чем мне предстоит столкнуться, какого настроя придерживаться и, разумеется, какой серьёзности и профессионализма требует моя работа…
Может быть, в момент невнимательности? Нет: в ведомстве Высокого чиновника по обороне я не смог вставить ни слова, меня принимал капитан полиции за огромным столом, в безупречной форме, с уверенной речью. Однако разъяснения, которые я твёрдо собирался у него испросить, так и остались неразъяснёнными, и то же было в Министерстве иностранных дел. Я понял позже, что ложь у них не в обычае, потому что слишком прямолинейна, и они предпочитают умолчание: браво, господа. Не следует обескураживать добрую волю. Особенно когда она подписывается на три года!
Едва мы прибыли, счёт сошёлся, и пришлось ехать. Знакомство отложили на потом… Так что все тринадцать мы оказались стиснуты на жёстких задних скамьях «J5», друг напротив друга, запертые без всяких объяснений и без обзора наружу.
Когда я об этом думаю, до чего я удивился такому нелюбезному приёму! Я вижу перед собой замкнутое лицо с нахмуренными бровями нашего коллеги, когда он снял солнечные очки. Словно ехать за нами было наказанием или повинностью.
Очевидно, ему было чем заняться. Но, пожалуй, и само событие, и те, что последуют, должны были иметь грубую мужественность. Разве мы не среди крепких? Тех, кто каждый день спокойно соседствует с опасностью… Ни места лишнему, ни времени, ни охоты щадить совсем зелёных «салаг», которым прежде всего предстояло показать себя, чтобы их признали и приняли.

Какая глупость! Это значило прежде всего приписывать войне добродетели, которых у неё нет. Ибо она никогда никого не возвышала душой! Ломала, да: миллионы семей по всему миру и сквозь века, в трауре и крушении… Но в боях никогда не было никакой славы, лишь отчаяние и печаль. Слава выдумывается для живых, для тех, кому надо найти причины идти умирать. Мёртвым слава ни к чему!
Сцена запомнилась. И молчание, и озабоченные лица многое говорили о состоянии умов, когда мы рванули с места на полной скорости. Разумеется, нас трясло и швыряло, и мало того: мы валились друг на друга из-за очень атлетической манеры вождения нашего шофёра. Он принимал дорогу за полосу препятствий, за моторизованный кросс. В его оправдание скажу, что надо же было объезжать воронки от снарядов в асфальте, чтобы сохранить машину. Но наши сталкивающиеся кости, шишки, ушибы и синяки его не заботили.
Нужна ли была такая скорость? И тут я бы заметил, уже со стороны, что привычки становятся рефлексами и что для нужд эскорта ехали всегда так. Но, помнится, нас не предупредили, что так будет.
Мы вышли из испытания не возмужавшими, а помятыми и ошарашенными, с растерянным духом. И с изумлением увидели мешки с песком и колючую проволоку, за которыми стояли жандармы с автоматами в руках, в камуфляже, тяжёлых касках и бронежилетах. Двор посольства всё ещё дышал войной. И решётки с шлагбаумом при входе, защищённые огромными бетонными блоками, между которыми пришлось петлять, чтобы въехать, не могли унять тревогу момента.
Мы прибыли в восточный пригород Бейрута, в христианском секторе, в двух шагах от площади МАРТАКЛА, в коммуне АЗМИЕ: война привела к тому, что разные религиозные общины сгруппировались. Смешанность стала исключительной и опасной.

Посольство разместилось здесь в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году, после нескольких переездов из-за событий.
Резиденция его превосходительства посла находилась прямо над ним. Прежняя «Вилла эмира» была куплена в 1986 году, ведь, разумеется, удобнее было сгруппировать охраняемые объекты, чтобы в случае опасности противопоставить нападению превосходящие силы… Теоретически, конечно. Потому что жандармы всё ещё занимали несколько других постов: сорок несчастных, остававшихся здесь, вместе с двадцатью пятью полицейскими, составлявшими отряд, мало что могли бы сделать при нападении, хотя оружия и боеприпасов хватало!

Моё первое впечатление от двора: это почтенное представительство французского государства, лишь в другом масштабе, походило на старую детскую игрушку, что-то вроде кубического курятника без особого вдохновения. Балконы и окна были забраны решётками. Входы снабжены бронированными и герметичными шлюзами: своего рода полоса препятствий для малыша, подумал я. Но исследование его закоулков было бы жестоко лишено оригинальности. Более чем необходимое приведение в соответствие с нормами безопасности так или иначе наложило бы вето на любую попытку на нём играть.
Исключительный интерес, который маленькие дети испытывают к игре, не может удовлетвориться поблёкшими красками строгой постройки. Они отворачиваются от неё с первого взгляда. Для нас, ответственных взрослых, она имела ничтожность старого здания с его монотонностью и ветхостью. Его, должно быть, пришлось спешно приспосабливать к новым функциям! И эстетика результата явно не принималась в расчёт… почти наверняка! Позже, оценивая практичность здания, мы убедились, что спешка великое зло, пусть даже неизбежное и неустранимое.
Канцелярия занимала верхние этажи с её охраняемой зоной, а также первые четыре подземных этажа, консульство довольствовалось остальными, но со входом в самом низу. Восемь этажей, пересчитанных по отношению к холму, лежали на склоне горы лицом к долине и открывали великолепный вид на апельсиновые и лимонные плантации, рассечённые извилистым руслом реки. Это зрелище на миг заставляло забыть, что надо оторвать нос от стёкол и увидеть: в рабочие часы посольство буквально кишело трудолюбивым и пёстрым персоналом, второй достопримечательностью здания. Я, однако, очень рано проникся к нему отвращением, смутно вызванным смирением бедности и грязи, когда её слишком много, как признаком лукавства… Мне никогда не было хорошо в этих стенах!
И всё же в посольстве жили. Помимо резиденции его превосходительства посла, где я ни разу не имел высокой чести побывать, было здание жандармов, почти близнец своего административного соседа. Оно было человечнее своего собрата, несомненно, благодаря приспособлениям, придуманным изобретательными умами, чтобы придать ему добродушный, радушный характер, насколько это возможно, разумеется!

От парковки нужно было спуститься примерно по двадцати ступеням, чтобы оказаться в маленьком патио, окружённом гордой и запущенной зеленью. Там стояло несколько круглых столиков и кованых стульев той эпохи, судя по их состоянию, очень далёкой. В них было что-то от парижского бистро, где аккордеон плывёт в сторону Сен-Жермен! Как приятно было бы играть в карты или болтать, отдыхая.
Для любопытных там была дверь. Может быть, туалет? «Сразу при входе налево», отвечали вам. Но напротив, с распахнутыми створками, находилась столовая, ещё блестевшая от чистящих средств, ослепительное отражение военной строгости.
В часы еды она раскрывала всю меру своих практических качеств, своей функциональности и эффективности, вполне советской. Мебель была прочной и неприхотливой, но рассиживаться за едой не приходилось. Другие ждали, чтобы занять ваше место, и о том, чтобы мы об этом не забывали ни на миг, напоминал стахановский темп официантов… Впрочем, это не было проблемой: в комнате было слишком шумно, беспрестанная беготня персонала раздражала, а металлический грохот кухни рядом выводил из себя. Выпить потом отвара в баре, в более приглушённой атмосфере, было не роскошью.
Далее, продолжая обход, шли комнаты жандармов и их удобства, распределённые между этажом и подвалом, на нескольких уровнях. Каждый на месте, как современный искатель приключений, застолбил свою землю и устраивал её по-своему. Без этого было не вынести бесчеловечного ритма работы и вытекавшей из него тяжести жизни: некоторые из коллег здесь покончили с собой! Начальство знало обо всём этом. Оно проявляло уступчивость в планировке комнат и их обустройстве. Но чистота должна была быть безупречной, как и в кабинетах на минус первом этаже: безукоризненной!
Для нас, охранников безопасности, сокращённо «ОБ», всё было совсем иначе. Мы поддерживали хорошие отношения с коллегами из армии. Так было лучше, ведь мы питались у них: это было куда удобнее!
Но спали мы в другом месте и в лучших условиях: привилегия гражданского служащего перед военным? Скорее привилегия того, кто остаётся надолго, перед тем, кто лишь проездом: эскадроны менялись каждые полгода. Поэтому в нашем распоряжении были три удобно меблированные и оборудованные квартиры в непосредственной близости от канцелярии.

Площадью около четырёхсот квадратных метров каждая, они были нашим уголком Франции, где у каждого были свои привычки, свои холостяцкие причуды и кричащие постеры на стенах комнаты. Общие помещения: гостиная, телевизионная, а главное кухня, представляли собой настоящий хаос разнородных предметов. На кухне личные продукты громоздились в самых разных углах, везде, где ещё находилось место.
Упаковки минеральной воды поднимались до потолка и постепенно обосновались в прихожей, где загромождали проход. Миски и приборы часто копились в раковинах. И перебранки не заставляли себя ждать, чтобы выяснить виновных в этой бестактности: главным образом чтобы заставить их убрать досадные следы небрежности, окрашенной ленью. Случались и ссоры. Но они куда больше проистекали из нервного состояния, вызванного нашим переутомлением, чем из настоящих проблем. Их быстро забывали, по крайней мере в большинстве случаев!
Месяцы, проведённые в Бейруте, были безумными. Когда я о них вспоминаю, то с отвращением к тому, как мало считались там с полицейскими, работавшими в посольстве: интересуясь лишь их способностью приспосабливаться и держаться в худшем. Облагаемые и привлекаемые без меры, их постоянно отзывали даже с отдыха; редкие, на случай возможных потерь решение было простым: замена, без вражды, но и без уважения, в полнейшем равнодушии и забвении трудового кодекса, далёкого!

Мои коллеги-командированные приступили к обязанностям. Они должны были нести три поста: два в периметре резиденции его превосходительства посла и самый чувствительный на посту наблюдения в канцелярии. Их роль состояла в фильтрации входов, осмотре окрестностей и помещений посредством целой сети камер, изображения с которых стекались на телевизоры в их крошечном и перегруженном помещении.
Каждое утро один сотрудник отправлялся следить за уборщицей при уборке чувствительных кабинетов. Он открывал сейфы, уничтожал в шредере или сжигал всю бумагу из мусорных корзин в зависимости от её важности. Каждый вечер он или другой делал общий охранный обход: закрыть или убрать то, что нужно, погасить свет, убедиться, что здание пустует. Смены были по двадцать четыре часа.

День, в свою очередь, был размечен почти непрерывным мельканием машин, въезжавших и выезжавших из охраняемого периметра, и прежде всего автомобиля его превосходительства. Хлопоты начинались с этапов приближения, которые эскорт сообщал по радио в разных точках маршрута (никогда не одного и того же). Спустя несколько минут следовал последний вызов о скором прибытии. И тут надо было действовать быстро. Передать информацию жандармам у входа, чтобы они освободили проезд, и отправить на дорогу охранника, чтобы он облегчил проезд машины высокого лица, перекрыв движение. Пятьдесят метров, которые предстояло пройти, преодолевались бегом трусцой.
Нам, штатным сотрудникам, тоже требовалась хорошая физическая форма, чтобы справляться со всеми неудобствами эскорта: самой важной части нашей работы по ближней охране «его превосходительства господина посла, СЕМА между нами». Она строилась так: в нашем распоряжении было три машины, включая бронированный «шестьсот четвёртый» в роли головной с двумя ОБ на борту, затем бронированный «пятьсот пятый» важной персоны под управлением ливанского шофёра, с офицером безопасности рядом, и, наконец, замыкающим белый полубронированный «Чероки», качка и раскачивание гарантированы, с четырьмя ОБ на борту, вооружёнными до зубов.
Правила в эскорте были просты: ехать быстро, по возможности не останавливаться и уж точно не останавливаться на сирийских блокпостах, не позволять машинам вклиниваться между нами и не пропускать ни одну рядом с машиной его превосходительства. Мы всегда ехали по крайней левой стороне полосы, головная и замыкающая слегка смещены, с открытыми окнами, чтобы вволю орать на тех, кому трудно было подчиниться, а главное, быстрее реагировать при нападении. Оружие обычно лежало на бедре, патрон в патроннике, готовое к применению.
Какое высокомерие, какая невежливость, какое снисхождение выказывали некоторые из нас: в тёмных очках, в безупречных костюмах, с руками, слегка отведёнными от тела, чтобы подчеркнуть свой неумолимый и металлический вид…
Мы систематически прорывались, включив все огни, с двутональной сиреной и мигалками. Французский флаг гордо развевался на правой стороне переднего бампера «пятьсот пятого», знак того, что в машине находится посол Франции. Столкновения случались, но в большинстве случаев позволяли нам продолжать путь без остановки, выкрикивая противной стороне громогласное «Сафара Франсие» (посольство Франции). Она всегда находила дорогу в канцелярию, чтобы получить возмещение ущерба. Французское государство платило, не глядя. Это знали по всему Бейруту, и для самых удачливых это был случай заново отремонтировать некоторые и без того плачевно разбитые части их старых катающихся развалюх.


Если мы упирались в затор, персоналу надлежало быстро решить проблему: двое сотрудников из замыкающей машины становились по обе стороны от автомобиля охраняемого лица. Начальник экипажа головной машины спешил наладить движение всеми доступными средствами. Ливанская армия или полиция, если оказывались на месте, всегда подчинялись нашим требованиям: их совсем новому правительству были нужнее похвалы, чем жалобы, особенно официальные!
Бейрутское движение по мере роста после прекращения боёв становилось адским. Остаться одному на арене перед быком произвело бы не более неприятное впечатление. Дорожная сеть сильно пострадала: местами оставались лишь грязь, камни и колеи, за которыми приходилось следить. А когда дело было не в них, приходилось объезжать глыбы, оторвавшиеся от разрушенных фасадов, остаток которых ежеминутно грозил обрушиться на улицу.
Дороги, настоящие, были опасны своими ямами, следами разрывов снарядов, а также разными предметами, металлическими и острыми, делавшими их непредсказуемыми. Следовали проколы, и машины подвергались тяжёлому испытанию. Бригада механиков посольства не жалела сил. Мы тоже, когда нам случалось рысью преодолевать длинные расстояния, с развевающимися полами костюма, в жару и загрязнённом воздухе, если ситуация, к несчастью, выходила из-под контроля: особенно летом приходилось менять рубашку дважды в день, когда это было возможно!
Ливанский автопарк был ужасающе ветхим. Выхлопные трубы выплёвывали густой, едкий чёрный дым, раздиравший горло и лёгкие. Манера вождения была непередаваемой: представьте толпу взвинченных воскресных водителей, с рукой, вечно лежащей на клаксоне, с суетой в придачу и с недостатком каких-либо познаний о правилах и знаках, вот вам ситуация. Впрочем, насчёт последних беды не было, потому что их больше не существовало. В знак доброй воли какой-нибудь перфекционист мог объявить о намерении повернуть налево, вытянув руку из открытого окна (это значится в ливанских правилах дорожного движения); но в большинстве случаев повороты совершались с той же жестокостью, что и непредсказуемостью. Аварий было много, как и брани с очень выразительными жестами, но без рукопашных, потому что здесь все были вооружены и боялись реакции другого.
Разумеется, никто не был застрахован. Как и ни у кого не было водительских прав. Пятнадцатилетние мальчишки носились на запредельной скорости на «БМВ» с трескучим мотором. Но излюбленной машиной ливанцев был «мерседес»: я нигде больше не видел столько таких машин, столько такси, и все этой марки.
Ездить по Бейруту было, без сомнения, испытанием ловкости для водителя и настоящим бурлескным, чуть ли не водевильным зрелищем для пассажира. В обоих случаях волнение гарантировано!
Я прекрасно понимал, что всё это не соответствует моей натуре. Представление, которое я составил себе о Бейруте и о работе, ради которой сюда приехал, не имело ничего общего с действительностью. Я чувствовал себя как на принудительном марше, с слишком тяжёлым рюкзаком, вынужденным «терпеть» молча, с болью в сердце от того, что не нахожу здесь ни понятия службы, ни той человечности, которую мог вкладывать в свою работу полицейского во Франции.
Ведь договорённости, которые я заключил с самим собой там, так далеко, как мне казалось, приносили мне хотя бы удовлетворение: они смягчали представление честных людей о тех, кто должен им служить, а не беспощадно наказывать за их мелкие нарушения, прежде всего дорожные. Эти штрафные марки, столь же бесполезные в своих искупительных свойствах, сколь тошнотворные в выборе уловки, применяемой, чтобы вытянуть из налогоплательщика ещё немного денег, внушали мне отвращение. Однако понятие греха и наказания так глубоко укоренено в наших иудео-христианских умах, что мы терпим несправедливость, не протестуя, и, что ещё серьёзнее, с чувством вины.
Сколько времени я ещё мог бы выносить эти разочарования и сомнения, если бы не действовал? Я наконец занялся поиском средств, чтобы прекратить своё страдание, своё отвращение… Именно за это я, несомненно, благодарен судьбе, приведшей меня сюда. Ибо она постепенно подвела меня к тому, чтобы яснее видеть в самом себе, сегодня и с недавних пор!
Доктор заглянул в середине дня. Его приход застал меня врасплох. Я ждал его добрую часть дня, а он появился как раз тогда, когда я, сонный от бездействия, пытался скоротать скуку обонятельными опытами.
Я вбил себе в голову, полузакрыв глаза, различить, отделяя от общего запаха, разные весенние ароматы, которые открытое окно летучим образом впускало в мою палату. Задача была трудной и имела то достоинство, что время тянулось не так долго. По крайней мере, она не требовала физических усилий. Ведь мои жизненные силы притупились несколько часов назад, пока шло пищеварение, которое, должно быть, стоило мне больше энергии, чем позволило накопить. Я чувствовал себя обескровленным, пассивным, вялым…
Но вдруг сердце сжалось от новостей, которые он не преминет мне сообщить: говорят ли обо мне?
— «Я принёс вам «Л'Ориан-Ле Жур», но о тебе там ничего нет. Я не заметил ни большего движения войск, ни большего числа проверок ССВ (это эквивалент наших жандармов). Вероятно, новость ещё не просочилась».
— А что вам сказал Хади?
— «Я не смог с ним связаться, и он со мной не связывался. Так лучше. Нужно быть предельно осторожным».
— Да, вы правы. Сегодня лучше было не видеться. Сведения всё равно дойдут… А в сущности, мне неважно их содержание, лишь бы всё шло хорошо!
— «Хорошо! Тогда перейдём к цели моего визита. Тони сказал мне, что вы едите как людоед».
— Тоже мне подвиг. Даже для малоежки вроде меня это еле-еле. Но я знаю: цель оправдывает средства!
— «Именно, мабрук (поздравляю). Но это была просто шутка!» — сказал он, уже занятый мыслями о другом. «Как вы себя чувствуете?» Лёгкость в тоне моего собеседника исчезла, лёгкая улыбка тоже. На время одной фразы гость уступил место доктору, и осмотр мог начаться, серьёзный и старательный.
— «Посмотрим эту ногу… Стало лучше. Больно?» Он ослабил ремни шины и теперь ощупывал вздувшуюся окружность раны. Образовалась коричневая корка. Но под нажимом пальцев гноя не было. Доктор был на месте. «Инфекция пока локализована. Но, как видите, по сравнению со вчерашним днём она распространилась. Ткани затвердели от притока крови. Лейкоциты должны атаковать непрошеного гостя. Больно, не правда ли?»

( Продолжение следует)


Рецензии