Приглашение в ад. Глава I

Предисловие

Сие повествование родилось не вдруг и не от одной лишь мысли. Долгое время оно зрело в душе моей, складываясь из пережитого, виденного и многократно обдуманного.

Не стану утверждать, что всё, о чём повествуется здесь, есть вымысел. И не стану говорить, что всё сие было на самом деле.

Пусть читатель сам решит, где кончается действительность и начинается то, чему трудно дать имя.

В этой книге есть вопросы о правде и лжи, о страхе и мужестве, о власти, совести и человеческом достоинстве. Есть в ней и любовь, ибо без неё, быть может, человеку вовсе не дано понять цену выбора.

Сие сочинение стало для меня плодом долгих размышлений и немалого труда. Много раз возвращалась я к написанному, исправляла, отбрасывала и вновь начинала, дабы сохранить не только слово, но и ту мысль, ради коей оно было положено на бумагу.

Не ведаю, каким покажется сей рассказ читателю.

Но ежели, перелистнув последнюю страницу, он хотя бы на мгновение остановится и спросит себя:

«А как поступил бы я?»

— значит, труд сей был не напрасен.

Ибо иной раз один вопрос способен сказать человеку более, нежели сотни готовых ответов.



              Ducunt volentem fata, nolentem trahunt.
             (Желающего судьба ведёт, нежелающего тащит).
                Сенека



Пролог. До приговора


Есть события, которые не оставляют после себя ни видимых ран, ни следов крови, но навсегда изменяют человеческую жизнь. Они совершаются порою столь неприметно, что человек не сразу понимает, в какое мгновение его прежнее существование окончилось и началось другое, исполненное страха, одиночества и мучительных сомнений.

Я не помню, когда впервые заметила, что люди вокруг меня стали бояться говорить правду. Быть может, так было испокон веков, а быть может, я слишком долго принимала всеобщее молчание за обычное человеческое благоразумие.

В том краю, где мне довелось жить, власть принадлежала людям, чьё положение почиталось достаточным основанием для безусловного повиновения. Их воля нередко заменяла закон, а милость ценилась выше справедливости. И горе было тому, кто осмеливался усомниться в непогрешимости сановника, привыкшего распоряжаться чужими судьбами.

Среди подобных особ находился один человек, чьё возвышение сопровождалось неизменным унижением тех, кто имел несчастье оказаться от него в зависимости. Он не терпел возражений, принимал раболепие за преданность и требовал такого почтения, какого не способны внушить ни ум, ни благородство, ни истинные заслуги.

Я видела, как в его присутствии люди опускали глаза, как умолкали разговоры при одном упоминании его имени, как вчерашние смельчаки, едва завидев его приближение, торопились выразить своё глубочайшее уважение. И чем выше возносился этот человек, тем ниже склонялись перед ним головы.

Не стану утверждать, будто все они были малодушны от природы. Иным надлежало заботиться о детях, другим — о престарелых родителях; кто-то страшился лишиться последнего пристанища, а кто-то уже настолько привык повиноваться, что сама мысль о сопротивлении казалась ему безумием.

Но было среди них и немало таких, кто прекрасно сознавал всю низость происходящего и тем не менее находил в ней известную выгоду.

Именно это угнетало меня более всего.

Однажды я произнесла вслух то, о чём прежде говорили лишь за запертыми дверями. Я назвала жестокость жестокостью, раболепие — раболепием, а возвышение, купленное чужими унижениями, — недостойным честного человека.

Мне казалось, что сказанное мною было столь очевидно, что не нуждалось ни в доказательствах, ни в оправданиях.

Однако я ошибалась.

Вскоре до меня дошли слухи, будто мои слова были истолкованы как дерзкое посягательство на честь высокопоставленной особы. Те, кто прежде соглашался со мной, теперь уверяли, что никогда не разделяли подобных суждений. Другие советовали мне смириться и не навлекать на себя беду ради людей, которые при первом удобном случае от меня отрекутся.

Последнее предостережение оказалось пророческим.

Меня призвали к ответу и потребовали отречься от сказанного. При этом никто не пытался доказать, что мои слова были ложью. Мне лишь внушали, что существуют истины, произносить которые не дозволено, ибо достоинство власть имущих надлежит оберегать даже от самой действительности.

И я, к своему неизбывному стыду, уступила.

Не стану искать оправданий. Я испугалась. Испугалась неизвестности, грядущего бесчестья, одиночества и той безжалостной силы, с которой общество умеет обрушиваться на человека, оставшегося без защиты.

Я принесла извинения.

Помню, как мучительно было произносить слова, в которые я не верила, и как холодно стало у меня на душе, когда всё окончилось. Мне обещали покой, однако покой этот оказался страшнее прежних тревог. Я чувствовала, будто собственноручно отреклась не от сказанного, а от самой себя.

Время шло. Минуло ли несколько месяцев или целые годы — ныне мне трудно судить. Иногда казалось, что всё случившееся принадлежало далёкому прошлому, иногда же я вновь переживала тот день с такой отчётливостью, словно он ещё не наступил.

Но однажды я поняла, что никакое раскаяние в собственном малодушии не имеет цены, если человек вновь готов поступить так же.

Когда от меня потребовали окончательного молчания, я отказалась.

Не из желания прослыть бесстрашной и не в надежде одержать победу. Я слишком хорошо знала, сколь ничтожны мои силы перед теми, кому было дозволено решать чужие судьбы.

Просто я более не желала называть ложь истиной ради сохранения собственного благополучия.

С той поры за мной установилось тягостное, почти неотступное наблюдение. Знакомые исчезали из моей жизни, словно их никогда не существовало; прежние разговоры оборачивались обвинениями, а самые обыкновенные слова приобретали зловещий смысл в устах тех, кто желал моего падения.

Я ещё не знала, что участь моя уже предрешена.

Впрочем, быть может, я знала это с самого начала, но, подобно всякому человеку, продолжала надеяться, что между угрозой и её исполнением непременно найдётся место для милосердия.

Напрасная надежда.

Ибо там, где совесть объявлена преступлением, милосердие становится последним, чего следует ожидать от судей.



Глава I. Судилище


Вечером, когда на давно забытый Богом городок, затерявшийся где-то на краю земли, опустилась смутная ночная мгла, мне сообщили, что на рассвете я должна явиться на собственную казнь.

Сообщение прозвучало совершенно буднично, словно речь шла о каком-то свидании, которое я сама когда-то назначила и теперь почему-то должна была непременно посетить.

Казнь назначили на рассвет 20 августа 2666 года.

Уже завтра.

Скажу честно: ноги мои вдруг обмякли, словно в одно мгновение забыли, для чего они вообще предназначены. В голове появился гул — сначала едва слышный, но стремительно нарастающий, похожий на ледниковый сель, который вот-вот с невероятной жадностью поглотит всё живое вокруг.

Ладони покрылись влажной испариной, а сердце забилось так, словно я только что от кого-то или чего-то бежала, сама не понимая — от кого и почему.

Должно быть, так человек и встречает страх смерти.

Если, конечно, вы — Человек.

Всё же, взяв себя в руки и стараясь ничем не выдать своего замешательства, я спокойно спросила:

— За что?

Мне ответили почти с участливым сочувствием:

— Вы слишком неудобны.

Сначала я подумала, что это глупая шутка. Потом — что произошла ошибка. И только значительно позже поняла: в этом странном мире ошибки как раз не было.

Здесь всё было устроено удивительно просто.

За молчание награждали, за покорность уважали, за сладкую ложь благодарили, а за правду судили.

В ту ночь я почти не спала. За окном временами слышался ветер, приносивший с моря запах водорослей и мокрого камня. Где-то далеко били часы, и каждый удар напоминал мне о том, что отпущенное время уже не принадлежит мне.

Я пыталась представить собственную смерть, но воображение упорно отказывалось повиноваться. Оно возвращало меня к самым обыкновенным вещам: к свету в окне, к шороху страниц, к утреннему запаху кофе, к голосам людей, которых я когда-то любила. Всё это вдруг обрело такую мучительную ценность, словно прежде я жила среди несметных сокровищ, не подозревая об их существовании.

Незадолго до рассвета мне позволили выйти к морю.

Тонкий серп луны золотился на безмолвной глади воды. Море то, словно заигрывая со мной, набегало на песок, тепло и нежно лаская мои ноги, то, будто прощаясь навсегда, отступало вдаль, оставляя после себя влажный след — память о тех днях, когда я подолгу сидела на берегу и мечтала о светлом будущем, которое уже никогда не наступит.

Я смотрела на него и думала, что море ничего не знает о человеческих судьбах. Ему всё равно, кто нынче осуждён, кто оправдан, кто предан, а кто вознесён на вершину власти. Оно приходит к берегу, касается земли, отступает и возвращается снова.

А мне возвращаться было уже некуда.

Я знала: предстоящий суд — всего лишь формальность, которую необходимо соблюсти. Так же необходимая властям условность, как занавес перед спектаклем, финал которого давно предрешён.

Когда меня привели в зал, первое, что я увидела, были лица.

Множество лиц — знакомых и незнакомых, любопытных, испуганных, равнодушных. Некоторые из присутствующих прежде называли себя моими друзьями. Теперь они старательно избегали моего взгляда, и я вдруг поняла, что страшнее всего им было не моё несчастье, а возможность оказаться на моём месте.

Председатель суда восседал за высоким столом, покрытым потемневшим от времени сукном. Перед ним лежала необычайно толстая папка, стянутая тесёмками, а по обе стороны расположились люди с неподвижными лицами, словно давно разучившиеся испытывать какие-либо чувства.

— Вы признаёте свою вину? — спросил председатель.

— Какую именно?

Он смочил палец слюной и неторопливо перелистнул несколько страниц.

Дело, судя по всему, вели тайно на протяжении многих лет.

— Вы называли вещи своими именами.

Я невольно усмехнулась.

Называть вещи своими именами — преступление. Впрочем, разве не так было всегда? Человеку гораздо легче принять ложь, если она достаточно хорошо оформлена. Назови страх благоразумием, покорность — верностью, молчание — мудростью, и никто уже не спросит, чего именно ты испугался.

Но стоит назвать трусость трусостью, ложь ложью, а произвол произволом — и вдруг выясняется, что преступление совершил тот, кто осмелился произнести эти слова.

— Вы понимаете, в чём ваша ошибка? — спросил председатель.

— Если бы понимала, наверное, не оказалась бы здесь, Ваша честь.

В зале кто-то тихо усмехнулся.

Председатель, видом своим напоминавший железного короля, остался невозмутим.

— Вы могли промолчать.

— Могла.

— Могли согласиться.

— Вполне возможно.

— Могли сделать вид, что ничего не происходит.

— О да!

— Но не сделали этого.

— Нет.

— Почему?

Я посмотрела на него и подумала, что, быть может, впервые за долгое время мне предоставили возможность ответить на вопрос, который действительно имел значение.

— Потому что существует момент, после которого молчание перестаёт быть просто молчанием. Оно становится согласием. А согласие с тем, что считаешь неправдой, постепенно превращает человека в соучастника лжи.

Председатель внимательно изучал моё лицо.

— Вы считаете себя смелой?

— Нет, что вы! Я обыкновенный человек, как и все находящиеся в этом зале. Мне знаком страх, и я не стану уверять вас, будто никогда ему не уступала.

— Тогда почему вы продолжали?

— Иногда человеку становится невыносимо жить в противоречии с самим собой. Можно долго убеждать себя, что чужая несправедливость тебя не касается, что лучше отвернуться, промолчать, сохранить покой. Но однажды обнаруживаешь, что с каждым таким разом становится всё легче мириться с происходящим и всё труднее — с собственной совестью.

— Но вы ведь понимали, чем всё это закончится?

— Понимала.

— И всё равно продолжали?

— Да.

— Странно. Обычно именно страх заставляет человека отступить.

— Обычно — да. Но страх — это ещё не приказ.

Он поднял на меня глаза.

— Что вы хотите этим сказать?

— Страх может говорить человеку: «Молчи. Отступи. Спрячься. Сохрани себя». И всё, что он говорит, порою бывает разумным. Человеку действительно есть что терять: жизнь, близких, спокойствие, будущее. Но существует граница, за которой он уже не спасает себя, а начинает платить самим собой за право не видеть того, что видит.

Я ненадолго умолкла, собираясь с мыслями. Председатель не перебивал меня, и я продолжила:

— Иногда человек прекрасно понимает, что ничего не изменит. Знает, что его слова заглушат, поступки истолкуют превратно, а его самого предадут анафеме. Но разве неизбежность поражения означает, что он обязан отказаться от собственного достоинства? Разве достоинство имеет цену лишь тогда, когда за него не приходится ничем расплачиваться? И если человек сохраняет жизнь ценой постоянного унижения, страха и отречения от собственных убеждений, то что именно он в конечном счёте сохраняет?

В зале сделалось совершенно тихо.

Председатель слегка наклонился вперёд.

— Вы считаете, что достоинство важнее жизни?

— Не всегда.

— Тогда когда?

— Когда жизнь требует от человека отказаться от самого себя, Ваша честь.

Он нахмурился. Казалось, мой ответ озадачил его гораздо сильнее, нежели все предыдущие обвинения в адрес власти.

— Вы говорите слишком тяжёлые вещи.

— Я всего лишь называю вещи своими именами. Согласитесь, если на улице лютый холод, а мокрый снег безжалостно хлещет вас по лицу, вы никак не можете назвать ненастье замечательным солнечным днём хотя бы для того, чтобы доставить кому-то удовольствие. Правда от этого не перестанет быть правдой.

— Вы сравниваете нынешние обстоятельства с погодой?

— Нет. Я говорю о простом свойстве действительности: её невозможно изменить одним только названием.

Председатель захлопнул папку, но почти тотчас открыл её снова.

— Вы обвинили высокопоставленного сановника в том, что он достиг своего положения за счёт людей, находящихся в его власти.

— Я сказала то, что наблюдала.

— У вас есть доказательства?

— Есть люди, которые боятся говорить.

— Это не доказательство.

— Тогда почему они боятся?

Он некоторое время молчал, словно решая, заслуживает ли мой вопрос ответа.

— Вы уходите от существа обвинения.

— Напротив. Уважение к этому человеку зиждется исключительно на страхе. Любая попытка возразить ему или просто высказать собственное мнение немедленно и жестоко пресекается. Люди, от труда которых зависит его благополучие, превратились в подобие безмолвных и бесправных рабов. Собственным потом и кровью они выстраивают лестницу, по которой он поднимается всё выше.

Я оглядела зал.

Одни стыдливо отводили глаза, другие с преувеличенным усердием рассматривали свои котомки, третьи смотрели в потолок, словно искали спасения у Бога.

Никто не возразил.

И никто не подтвердил моих слов.

— Вы называете этих людей трусами? — спросил председатель.

— Я не требую от них героизма. Не каждый способен пожертвовать положением, достатком или безопасностью близких ради убеждений. Но я не понимаю другого: зачем человеку, который предпочёл молчание ради собственного благополучия, впоследствии убеждать всех, что молчал он из мудрости?

— Вы хотите, чтобы все поступали так же, как вы?

— Нет. Я хочу лишь одного: чтобы человек хотя бы перед самим собой не называл низость добродетелью.

Председатель раздражённо перелистнул несколько страниц.

— В ваших высказываниях содержались угрозы в адрес упомянутого сановника.

— Ни в коей мере, Ваша честь.

— Тогда почему вы говорили о последствиях его правления?

— Потому что история уже неоднократно показала: власть, построенная исключительно на страхе, не становится от этого вечной.

— Вы полагаете, что знаете историю лучше всех?

— Нет.

— Тогда почему так уверенно рассуждаете о будущем?

— Я о нём не рассуждаю. Я лишь знаю, что человек смертен. И власть тоже.

Председатель суда медленно закрыл папку.

— Достаточно.

В зале воцарилась гробовая тишина. Лишь где-то далеко слышалось, как работают плотники. Удары молотков доносились мерно и отчётливо, и я вдруг поняла, что они готовят для меня эшафот.

Странно было сознавать, что люди заняты сооружением орудия моей смерти с тем же усердием, с каким могли бы мастерить обычный стол или дверь.

— Ваше последнее слово, — произнёс председатель.

Я посмотрела на него и, пожалуй, впервые за всё время облегчённо улыбнулась.

— Я сожалею.

Он поднял глаза.

— О чём?

— Я глубоко сожалею, что проявила слабость и принесла свои извинения.

По залу пробежал ропот.

— До последней буквы, — добавила я.

Председатель долго смотрел на меня, и в его взгляде уже не было даже подобия любопытства.

— Через час вы будете казнены.

Я кивнула.

— Я готова, Ваша честь.

И в тот миг мне действительно стало спокойно, хотя страх смерти никуда не исчез. Я лишь поняла, что умереть — ещё не самое страшное. Гораздо страшнее однажды проснуться и обнаружить, что ты предал самого себя.

Можно сохранить жизнь, положение, достаток и даже уважение окружающих. Но если за всё это приходится расплачиваться собственной совестью, однажды оказывается, что ты сохранил всё — кроме себя.

Меня увели из зала под тяжёлый, нестройный гул человеческих голосов. Никто не пытался остановить стражу, никто не окликнул меня по имени. И только стук молотков, доносившийся из-за высоких стен, сопровождал меня до самых ворот старинной крепости.


Продолжение следует…


Рецензии