Излучина. Последний рубеж

Северо-Западный фронт. Юго-западнее Старой Руссы.
Западный берег реки Полисть. Август 1943 года

Бой вышел не просто кровопролитным. Он сложился бессмысленным. Не стоит питать иллюзий, приказ мы не выполнили. 14-й гвардейский стрелковый полк почти в полном составе полёг в сырую землицу природной братской могилы.
Немец, как замер в своих траншеях, так и остался там. Сытый, отдохнувший, практически без потерь. С того берега, из-за реки, временами доносился лязг котелков и редкий, ленивый гортанный смех. Будто и нет войны. Пьют свой кофе гитлеровцы, перекидываются в карты, своих мутер и фатер вспоминают.
А у нас здесь, в этой проклятой тридцатиметровой полоске земли между топким берегом и болотом, только мясо и грязь. Неказистая, извилистая ленточка божьей тверди, ставшая для наших нефартовых однополчан последним пристанищем.
Трава примята кирзачами, свиными ботинками, перемешана с гильзами, остатками миномётного железа, клочьями ваты, лоскутами шинельного сукна.
Земля пропитана кровью так, что стала чёрной и липкой, хоть ритуальные куклы лепи. Наступишь неосторожно — сапог чавкнет, и на поверхности выступит вонючая, красная сукровица.
Воздух здесь густой, тяжёлый, не свойственный переработке человеческих лёгких. Им трудно дышать. Казалось, чиркни спичкой — вспыхнет всё пространство вокруг от недогоревших пороховых газов. Но огня нет. Только тлеющие угольки торфа в воронках да красные точки бычков самосада у тех, кто ещё в последний раз дышит куревом, притаившись в схронах.
Солдаты окрестили этот воняющий тяжёлым духом клочок земли просто и страшно: «излучина смерти». Людям с большой земли трудно вообразить этот солдатский погост на изломе реки. Результат безысходной срубки. Кладбище.

Под летним палящим солнцем — смрадное месиво. Мухи гудят плотной стеной. Их чёрные тучи поднимаются при каждом близком разрыве. Садятся на лица, на руки, лезут в рот и ноздри. Отмахиваться нет сил, да и бесполезно. Их слишком много. Они хозяева поля боя. Мы здесь лишь временные гости. Будущий корм.
Мозг отказывается фиксировать картину целиком. Взгляд выхватывает отдельные, выжигающие душу детали: чья-то рука, торчащая из грязи с тусклым обручальным кольцом; чей-то ботинок, стоящий вертикально, будто хозяин просто вышел за кусты по нужде. И везде этот сладкий, приторный запах разложения. Он въедается в одежду, в кожу, в волосы. Он становится частью тебя. Его невозможно смыть.
Среди этой окрошки должен быть корректировщик, ефрейтор Кулёмин из второго взвода. Балагур, весельчак, любимец санбатских девчат. Жив он или нет — неизвестно. Но кто-то же должен отстреливаться на передке? Если Кулёма убит, место наблюдателя предстоит занять мне, наводчику.
До того места, где он залёг, по грудам смердящей падали тянется телефонный кабель, перебитый фугасной сталью. Согласно директиве из штаба, во что бы то ни стало нужно восстановить разорванный контакт. При атаке миномётная поддержка нужна, как воздух. Иначе пехоту перемелют в мясо-сухожильный фарш.
Чтобы выполнить приказ, надо ползти по своим. По тем, с кем вчера делил махорку, пил кипяток на смородиновом листе. А сейчас омерзительно и гадко. Тошнота подступает к горлу жгучим комком.
Побеждая отвращение, заставляю себя двигаться. Руки тонут в липкой взвеси, противной жиже. Под ладонью — не камень, а что-то мягкое, податливое. Отдергиваю руку, стираю грязь с красным киселём о гимнастёрку.
Безропотно молчат бывшие кореша. Сейчас они просто дохляки. Озираюсь с тоской и ужасом. Хоть вешайся. В округе только костенеющие субстанции. Омерзительно распухшие туши местами навалены в три-четыре слоя.
Со стороны кажусь себе никчёмным и отвратительным воином, потому что сослуживцам не повезло, а я вот — во здравии. Даже не ранен. Чувство вины грызёт изнутри, острее голода. Почему я? Почему Васильев Димка остался там, а я ползу здесь? Он же был лучше меня, опытнее, добрее, удачливее на поле боя, в конце концов. У него дочь осенью должна была родиться. А у меня — никого за спиной.
Справедливость здесь не работает. Хаос решает, кому жить. И это самое страшное — осознавать свою случайность. Ты не герой. Ты просто пока не умер.
Боковым зрением ловлю движение. Нет, это не немцы. Это опарыши шевелятся в разрывах плоти. Людской перегной распадается в прелую массу. Ни ветерка. Над полем нависла пелена из гремучей смеси сырой крови, конской тухлятины, пороховых газов и гари от горящих головёшек, тлеющей резины.
Смрад физически давит на грудную клетку, мешает сделать полный вдох. Кашель душит, слёзы текут ручьём не от горя, а от химического ожога слизистой. Хочется закрыть лицо руками, свернуться калачиком и ждать конца. Но нельзя. Движение — это жизнь. Остановишься – станешь частью могильного пейзажа.
Поэтому я ползу. Сквозь грязь, сквозь вонь, сквозь смерть. Каждый метр даётся как километр. Каждый вдох — как глоток яда. Но я дышу. Значит, я ещё не списанная со счетов жертва.
Вдруг рядом рвёт тонны воздушной, лесной смеси. Взрывная волна бьёт в грудь, вышибая животворящий озон из трахеи. Земля ходит ходуном. Меня подбрасывает, как мешок с картошкой, и швыряет назад, на исходную. Осыпаются комья земли, червей, ошмётки догорающего дерьма. В лицо бьет фонтан тяжёлого духа. В ушах звон, будто в черепе бьют в набат. В глазах искры, красные круги, чёрные омуты.
Я лежу, прижавшись щекой к разодраной, холодной, мокрой гимнастёрке. Ткань шершавая, грубая, пахнет кислым потом и оплавленным железом. Чья-то тяжёлая рука лежит поверх моей. Костлявая и безжизненная. Хочу отдёрнуть свою — не слушаются пальцы. Лежу и слушаю, как стихает гул в голове. Вместе с тишиной возвращается боль.
Болит всё: спина, ноги, голова. Но главное — я жив. Опять пронесло. Сколько ещё таких разов мне отведено в процессе срубки?
Глотка пересохла, язык как деревянный. Страх парализует, превращает в загнанного зверя, который хочет только спрятаться. Но разум, сквозь пелену ужаса, шепчет: «Встань. Ползи. Делай дело, выполняй приказ». И я ползу. Через «не могу», через «не хочу». Потому что если остановлюсь сейчас, то уже не встану никогда.
Ещё разрыв. Осколки визжат вокруг, словно разъярённые осы. Один чиркает по каске, оставляя глубокую борозду. Звук такой, будто ножом по стеклу провели. Я вжимаюсь в грязь, стараюсь стать плоским, незаметным. Сердце колотится где-то в основании горла. Хочется закричать, позвать маму, как в детстве, когда страшно. Но вместо крика получается только надсадный хрип.
В ноздри хлестануло пламенным смогом, в глотку кинуло пригоршню опарышей. Гладкие, белые, хрустящие гусеницы. С души воротит. С отвращением вытолкнул языком прилетевший «урожай», отхаркал в изуродованное лицо нависающего трупа с разрубленным черепом.
Это когда-то дружелюбный вятский учитель математики, рядовой Викентий Палыч Неклюдов. Смотрю на него и не узнаю. Где его сильные очки с верёвочками через затылок? Где его вечная, мирная улыбка? Нет ничего, видимо в прошлой жизни всё осталось — теперь уже не разыскать. Сохранилась только убийственная оболочка, набитая червями. Противный кокон теперь смотрит на меня пустыми глазницами, будто спрашивает: «Ну что, Миша, настала твоя очередь, или как?». Я отворачиваюсь. Не могу смотреть. Извини, Викентий Палыч. Я ещё повоюю. И за тебя тоже, дорогой мой человек.
С чьей-то искромсанной черепушки на мои плечи сочится сукровица из смеси мозга, крови и лимфы. Как собака, встряхиваюсь. С поясницы сбрасываю напитанные кровью ошмётки речного ила. Мозг, кишки, кровь — всё одинаково пахнет угнетающе ненавистно. Профессор, партийный назначенец, мужик из сельских тружеников — пуля не разбирает. Сегодня ты есть, завтра землёй присыпанный.
Главное идти до последнего, выполняя приказ — не запачкать душу перед концом. Не предать. Не бросить товарища. Вот и вся мера человека.
Надо сбросить бы с себя навалившийся тяжеленный труп. Поверх изувеченных тел распластался красноармеец Славка Паршиков из первой роты. Храбрец, в числе первых ломанулся в атаку. Не повезло.
От вспухших форм у закадычного брательника гимнастёрка и портки лопнули по швам. В разрывах одежды видно, как под палящим зноем плавится человеческий жир. Разжиженное масло затекает в укромные места и застывает хрусткой корочкой на обрубках низлежащих тел. Куски кожи сползают с тёмно-фиолетовой головы. Сквозь оборванные губы виднеются абсолютно белые, ровные молодые зубы. Улыбается бывший не разлей вода-побратимец. Славка, дружище...
Мы же вчера на закате ещё курили вместе самосад. Ты говорил, что после войны женишься на Клавдии из медсанбата. Где теперь твоя Клава? Где твои планы? Всё сгорело, растаяло, как этот жир на солнце. Осталась только жуткая улыбка, которая будет сниться до конца моих дней. Прости, Славка. Я не мог тебя спасти. Я даже не могу тебя нормально похоронить — приказ выполнять надо, а там как сложится.
Быстро получилось столкнуть тяжеленного мертвеца. Со стороны я, наверное, выгляжу кошмарно: весь в сдобренной чужой кровью грязевой корке. Одно слово — чучело болотное.
В очередной раз бьёт фонтан раскалённого воздуха. Взрывная волна проходит сквозь тело, вышибая остатки живительного воздуха. Меня подбрасывает, крутит над землёй. Соображается с трудом: где верх, где низ? Где свои, где чужие? Только грязь, огонь и невыносимая боль. В ушах стоит такой гул, что не слышно собственного крика.
Я пытаюсь встать, но ноги не держат. Они стали практически надломленными, ватными, чужими. Ползу. Грызу землю ногтями. Тащу себя за лоскуты формы. Каждый сантиметр — победа. Каждый вдох — трофей. Я не знаю, куда ползу. Просто туда, где меньше огня и куда ведёт сейчас спасительная сталька между ротными телефонами. Инстинкт самосохранения сильнее разума. Он вытаскивает меня из ада, даже когда мозг уже практически сдался.
Между взрывами делаю попытку вскочить, но тут же поскальзываюсь. Под ногами растеклась полужидкая масса из внутренностей. Это всё, что осталось от новобранца, подносчика мин из третьего взвода, рядового Андрейки Суровикина из Удмуртии. Сам напросился на задание пацан. Думал, прогулка выйдет «для храбрых», за наградой. Никак не гадал о такой оборотной стороне медали потенциальный герой.
С брезгливостью стряхиваю с защитной ткани сгустки крови, брызги мяса, дробь костей. Но приказа никто не отменял. Не заморачиваясь о последствиях, снова ползу между разрывами к намеченной цели. Пока сам живой.
Война не признаёт человеческих слабостей. Хочу или не хочу, боюсь, тошно — всё это неважно. «Вперёд, солдат, и точка!» Лозунги звучат как заклинания. Они должны придать сил, но чаще они просто раздражают. Когда вокруг смерть, слова теряют смысл. Остаются только действия. Ползи. Стреляй. Выживай. Всё остальное — лирика для тыловых газет. Здесь правда одна: кто быстрее сообразит и у кого крепче нервы.

Чёрный дым клубится над полем. Умолкло всё живое. Оцепенела природа, не привыкшая к тухлому смраду непримиримого побоища. Смертью пахнет в округе, кровью сырой напиталась родная землица. Война не приголубит. Командиру всё равно, он в тепле, у него сортир в укрытии, банка водки по щелчку пальца от старшины, штаб дальше выстрела из снайперской винтовки, а ты здесь на кунке кровь свою проливаешь.
Система мелет, как жернова. Чтобы не стать мукой — будь хитрее, удачливее, мудрее или циничнее. Или молись, чтобы ангел крылом закрыл от осколков.
На минутку фрицы обстрел приостановили. Воцарилось гробовое молчание. После кошмарных миномётных взрывов в ушах стоит оглушительный звон. Хоровод колокольчиков дребезжит в голове беспрестанно. И вдруг, сквозь этот звон, я слышу её, кукушку. За стеной леса, на другом берегу. Тише, тише... Раз... два... три... четыре... пять...
Уловили? Хотя искренние откровения пичужки адресуются не мне. Это радистке из штаба полка, Катюше, она с утра спрашивала вещую птицу. Интересно, сколько раз прокукует лесная прорицательница? Замолчала что-то. Может, правда не хочет разглашать совсекретную правду хитрющая вещунья? Стыдливо мается, ехидна.
Размечтался. Некогда тут рассусоливать. Сказал же батальонный политрук Марк Эммануилович, что не надо суеверия плодить. Тьфу! Жить должен и приказ выполнить обязан. Кто на передок полезет, рискнёт, если не я? Неужели впустую распахивались, пестовались и умирали, но даже близко не смогли подойти к заветной цели? Жалко до слёз бессмысленно погибших ребят.
Хватит скулить. Надобно делать то, что поручили. А то, что случится, значит, на роду написано, в мозги прабабками вштопано. Не увернуться, не сойти с дистанции.
Ноги распоркой уперлись в катушку с телефонным проводом. Хорошо, что бечёвкой привязал к поясу жестяную шпульку. Страховка на всякий случай. Хватит дурью маяться. Отдохну немного посреди нависшей тишины и тронусь дальше. Любая попытка станет успешной с оговоркой: если получится уцелеть и вернуться живым на окаянную исходную позицию миномётной роты.
— Эй, Седов! — окликнул меня хриплый голос из воронки. Это старшина Кочин, наш хозвзводный.
— Провод тяну на последках, — крикнул я, стараясь перекричать звон в ушах.
— Кулёмин выбыл! — коротко бросил он. — Понял? Держи связь! Мы тебя прикроем! Он махнул рукой, и рядом разорвалась наша мина, подняв столб земли между мной и немцами.
— Спасибо! — выдохнул я. — Не за что! Живи, Мишаня! Ещё спляшем!
Нет у человека выбора. Ладно, если с пользой для общего результата. Совсем грустно, когда под смертельный ливень пошлёт командир. Но пока ты жив, ты обязан делать своё дело. Не ради командира, не ради лычки на погонах. А ради того парня, который ползёт рядом. Ради тех, кто остался в тылу. Потому что если каждый остановится и скажет «не хочу», то враг дойдёт до дома. И тогда страдать будут не солдаты, а наши дети. Эта крамольная мысль греет лучше любой водки.
Затишье опять распотрошило. Начался шквальный обстрел. Грохот! Чёрт, гадство какое.
Неожиданно, с размаху, наотмашь шибануло по темечку под каску. С бухты-барахты в исподнее самотёком ссыкануло тёпленькой уриной. Ничего, перетерпим. Лишь бы ребята не прознали о минутной слабости.
Страх делает нас детьми. В самые страшные моменты мы хотим не победы, а просто чтобы мама пришла и забрала домой. Это стыдно признавать, но это правда. Взрослые мужчины плачут в окопах, молятся, вспоминают детские стихи. И в этом нет ничего плохого. Это значит, что душа ещё жива. Что человек не стал машиной.
Грудь, ноги, руки обвило тяжеленым, гнетущим обручем и рвануло к земле. Свинцовой плёткой перепоясало, замертво обрушило навзничь. Оглушающая контузия. Упав на спину, затылком уткнулся в мерзко пахнущее, развороченное брюхо трупа. Из смердячей утробы отрыгнуло свежим запахом человеческих кишок. Глаза залепило ошмётками жидкого, болотного торфа, лоскутами окровавленной ткани.
Вспышка! Снова ахнуло! Томлёные брызги расплавленного ферросплава воткнулись в грудь. Шарахнуло острым перегаром взрыва! Обдало нестерпимым жаром, опалило брови, ресницы, волосы. В обожжённой глотке застрял хрипящий крик — сам себя не слышу.
Осколок перерезал мышцы на ногах и вжикнул в коленку. Ни вперёд, ни назад — воткнувшись, застрял. Боль острая, пронзительная. Она наотмашь хлещет через всё тело, не давая сосредоточиться. Мир сужается до точки сокрушительного прострела. Всё остальное исчезает: война, долг, товарищи. Есть только ты и эта бескрайняя ломота.
Приходит понимание того, что тело может отказать в любой момент. Что ты больше не хозяин себе. Ты просто кусок мяса, который сейчас будут резать на части или уже пошла-поехала несогласованная расчленёнка. И эта мысль страшнее самой смерти.
Чёртов нож. Из распоротых вен плеснул фонтан кровищи. Больно-то как. Даже забылось, что надо дышать, словно за гладкими рёбрами оголённая пустота с разодранным в клочья нутром. Куда ж я плесну стакан беленькой за победу, ежели сквозная дырка над желудком? Ладно хоть позвоночник не черкануло, иначе паралич мгновенный
В сердце остриём лезвия по самую рукоять воткнулось нечеловеческое страдание. Мамочка моя родная, гибельная мука ужас какая страшная. Боже мой, неужели этот кровавый ад предназначен живодёрским испытанием?

Разум на мгновение окунулся в пелену тумана. Перед глазами поплыла искажённая картина мира.
Эх, оглянусь назад... Посмотреть вперёд уже не получится. Мы приходим в этот мир нагими и уходим такими же. Всё, что накоплено — красивая одёжка с рубахой, галифе вместе с портками, положенные денежные довольствия, звания вместе с лычками на погонах, обиды — остаются здесь, в грязи, обильно политой кровищей. С собой получится забрать только то, что в душе скопилось. Вот и весь багаж.
Когда смотришь в лицо смерти, понимаешь, как мало нужно для счастья. Глоток воды. Кусок хлеба. Слово доброе. Мы усложняем жизнь, придумываем проблемы, ссоримся из-за ерунды. А потом лежим перед бессмертием и понимаем: всё было не так важно. Важно только то, что ты любил и кто любил тебя. Скорее всего, самое значимое и весомое чувство для человека — любовь.
Ощущаю, что плыву серебристой дорожкой вдаль. Полнейшее отсутствие веса.
Слышу шелест. Не листьев — времени. Воспоминания навалились потусторонней тяжестью. Не хочу оставаться одиноким. Поразительное желание ощутить близкого человека.
Перед глазами поплыло нечёткое, размывающееся видение. Краем глаза увидел её. Не такую, какая она, наверное, сейчас, где-то в далёком тылу, а такую, какой она была до войны. В том самом белом платье, в котором выделялась на танцах в клубе, за неделю до июня сорок первого. Она тогда безудержно смеялась, запрокинув голову, а я держал её за талию, боясь, что драгоценное сокровище упадёт. А она не падала. Она никогда не падала. Она была на ногах крепче меня, хотя весила вдвое меньше.
— Мишка, ты меня не удержишь, — кричала она тогда на всю округу.
А я вопил со всей мочи в ответ:
— Удержу. Всегда моя сила будет брать верх.
И вот сейчас я лежу в болотно-кровяной взвеси, и меня не может удержать даже земля, не то, что милая.
Я знаю, ты ждёшь. Ты смотришь на дорогу каждый день. Ты веришь, что я вернусь. И эта вера держит меня здесь сильнее любого приказа. Я обязан выжить ради тебя. Ради того, чтобы снова увидеть твои глаза. Ради этого стоит ползти по трупам к указанной цели. Не выполнение приказа — смерти подобно.
Милая... Помоги мне дышать. Помоги увидеть родимую сторонку, пёстрое разнотравье на лугу, синеву неба. Помоги почувствовать запах свежескошенной травы. Всего одну секунду...
Это что, крик разума или уже агония? За миг до края ты не одна. Теперь я безвозвратно рядом, в двух шагах позади, наверное, навсегда закрытых глаз.
Милая, не думай, что сейчас одна. Вот он я — за окоёмом простора, который глазом не окинуть. Помоги мне дышать... Всего секунду жизни... Меркнущая картина мира. Милая... Ми... Помоги...
И опять миражи. Самообман, бессознательное полузабытьё или младший брат смерти тайком пробрался в угасающую душу? В общей сложности секунда… две… три… и всё долгоденствие как на ладони. Ограниченная по времени жизнь проносится перед глазами. Милая…
Что это? С глади реки пахнуло влажной свежестью. На мозолистые, грязные ладони в трещинах до мяса опускаются парашютики воздушных семян перезревшего одуванчика.
В голубой лазури, над вершинами искоцанных деревьев бесшумно пролетают чёрные стервятники. Странно всё это. Почему над полем боя летают вороны-трупоеды? Неужто добычу свою высматривают?
Я же цел, невредим. Или волею судьбы не сохранённый в первоначальном облике? Гадаю, как маленький ребёнок: выбыл, не выбыл из строя? Живой или не живой?

— Живой, живой, Мишаня, чего стонешь? Не скули, пацан. Сейчас вытащу из-под огня, и перекрестишься. Да не ори ты!
Голос хриплый, знакомый. Это Щербаков Иван, наш ротный. Надёжный боевой товарищ. На него положиться можно — совершенно точно. И как до меня сумел добраться всемогущий старлей?
Ванька связал моим же ремнём ноги у ступней и ползком, на четвереньках, поволок за собой посреди смердящих тел в сторону крутого обрыва речки. Потихоньку, помаленьку, но вперёд.
Гимнастёрка вместе с исподним задрались юбкой и накрыли голову. Руки закинулись за плечи и волочились вслед за покоцанным, беспомощным телом.
Дышать совсем нечем. Не видел, но чувствовал, как сапог свалился с правой ноги. Нехорошо, не по уставу. Босым остался.
— П-п-постой. О… О-обожди, ро… Ротный! — хриплю я с надсадой. — Как же я в атаку… да без кирзовой обувки? А, ро… ротный!
— Какая атака, дурак! — рычит он, не останавливаясь. — Тебя выносить надо! Ногу перевяжут, башку залепят тампоном, грудину йодом зальют… Живой будешь, лучше новенького — сапоги найдём.
— А… А как же ми… миномёт?
— Миномёт без тебя стрелять не будет — гарантирую. Главное — ты. Ползи пацан, помогай ногами!
Оглушающий удар звука раскатисто грохнул далеко сверху. Горсть крупного града болезненно ударила через разодранную защитку в открытое лицо, в грудь, прилично умятую контузией, аж до самого желудка.
Искры из глаз посыпались, хоть здесь же ложись да умирай. И через мгновение, и через чёрт знает сколько времени издевательская лупцовка ледяной дробью продолжалась.
— А-а-а!.. Ма-мочка-а-а!.. А-а-а!..
— Чего орёшь, Мишка? Не кричи! Живой и ладно. Потерпи чуток, братец. Не страдай. Как я без наводчика буду воевать-то на батарее? Кто, если не ты, наведёт прицел миномёта точнёхонько на фрица. У тебя глаз-алмаз, не знающий промаха. Мне такой, как ты, очень даже нужен в роте… Да не мучайся ты, крепись, парень. Ещё чуток осталось. Не страдай, браток, держись… Все уши до мембран отбил, вопишь истошно. Потерпи малёхо, родной... Не ори только, не дери глотку понапрасну, лучше песни горлом кричи. Можешь даже проклятому Гитлеру в глаз плюнуть, если дострелишь харчком. Но ты же у нас меткач, значится, долетит привет до Берлину.
Лёжа на спине, ротный кряхтел, отталкиваясь пятками от перепаханной снарядами целины. Вероятно, у меня мозги частично стрясло канонадой. С души воротило, настолько мерзопакостно. Но извилины через силу продолжали управлять непослушной плотью.
Поднатужившись, старлей ухватился обеими руками за ремень, связывающий стопы, и с надрывом потащил по залитой водой земле.
Командир, как мог, упирался ногами в рыхлую взвесь, с силой отталкивался каблуками сапог, изо всех сил тянул на себя непослушное, разбитое осколками, кровоточащее тело. В результате передвигались по теснине кое-как, через пень-колоду.
Временами приходилось утыкаться носом в зловонные, холодные остатки человечины. Разило за версту. Чуялся сладковато-кислый аромат трупов. Неприятно, но разящая вонища убийственная, и всё же не единственная физическая надсада. Хоть в гроб ложись — свет не мил, настолько тяжко, мучительно с болью. Выдюжим ли?
Иван пыхтит, как паровоз. С лица его градом льёт пот. Он не бросает меня. Тащит, несмотря на усталость, несмотря на опасность. Вот она, солдатская дружба. Не на словах, а на деле. Когда человек рискует жизнью ради тебя. Это дороже любой награды.
Иногда на кротовинах голову жёстко закидывало к небу — искры из глаз сыпались. Ни охнуть, ни вздохнуть — нещадные потрясения.
Через физические лишения подсознательно ощущалась и отстранённая, сказочная радость. С калейдоскопической последовательностью в глазах возникали и тут же исчезали яркие радужные полукружия: красные, оранжевые, жёлтые, зелёные, голубые, синие, фиолетовые… Радуга…
Неожиданно почувствовал, как сильные и ловкие руки бесцеремонно, рывками сдирают с лица гимнастёрку. Свежий глоток воздуха вскружил голову. Помутившимся взглядом ухватил краешек нависающего обрыва и пропасть бескрайнего голубого неба над крутояром. Да это же наш ездовой Никанорыч без милосердия, с засохшей кровью срывает рубаху, прилипшую к телу.
А вот и Щербаков Иван, старлей ротный. Совсем молодой ещё офицер, двадцати годков нету. Снял с головы каску, рукавом грязной гимнастёрки пот с лица вытирает. Утомился спаситель, дышит с трудом, хрипит прерывисто и надсадно. Измученный, запыхавшийся командир, как выжатый лимон. Жутко притомился местный главкомверх. Несладко, не с руки видимо, перетаскивать с места на место по пересечённой местности нужного для дела бойца.
Старлей забрызган чужой кровью, потный, извозюканый болотным дерьмом с головы до пят. Вот склонился надо мной, в широко раскрытые зрачки заглядывает, тело осматривает. Ощупывает, на переломы и сквозные ранения проверяет.
— Зина, Зиночка! Уснули что ли? Эй, кто там, у миномёта? Зовите быстрее санинструктора! Тащите сюда жгуты и марлевых перевязок как можно больше!
— Ребята, Мишку Седова, наводчика из первого взвода, с поля боя приволокли! — не оборачиваясь, кричит часовой у среза реки.
— Скорее, мужики! Давай, пошевеливайся!
— Эй, санбат! Двигай, не задерживаясь, сюда.
— Глядись-ка, живой наш Мишаня.
— Повезло человеку, из ада кромешного выбрался.
Вот и Зина Белослудцева появилась из окопного батальонного медпункта. Торопилась бедняга. Отдышаться не может.
Но долгожданная рука помощи что-то не торопится раскрывать громадную фельдшерскую сумку с красным крестом. Стоит санинструктор молча, смотрит на окровавленную плоть с испугом.
Согласен, гнетущий видок у распластанного возле ног пациента. До неприличия грязный, измочаленный в хлам боец весь в крови. В таком неприглядном виде защитник родины уж точно молодой девушке не понравится.
— Эх, Зина, Зина, Зиночка! Как же я один-то справлюсь со своей бедою? — бормочу я то ли вполголоса, то ли про себя, — Подмогла бы мне чуток, девушка-раскрасавица. Поддержи, пожалуйста, сестричка. Только не списывай меня со счетов. Подсоби. Ну, пожалуйста, окажи помощь. А там глядишь, и сам бы оклемался, выкарабкался из беды. Жить, как хочется жить на белом свете. Всё своё драгоценное, что припасено на родимой сторонке, отдал бы за счастье присутствия на земле.
Щербаков Иван аккуратно повернул меня со спины на бок. На губах ощущался привкус крови. Изо рта что-то вязкое, жгучее, пузырящееся стекало на сочную травушку-муравушку. Ротный тихо спросил санинструктора:
— Седов-то наш очень уж плох здоровьем, а? Раны смертельные, что скажешь?
— Ничего, братец. Ничего, живы будем — свадьбу сыграем весёлую, — тихо ответила она. — Держись, солдатик, держись, родной.
Зина вытерла шершавой, неухоженной ладонью капельки крови с моих губ и ушла за край земляного обрыва к своим тяжелораненым.
Показалось или нет, но ледяное марево пронеслось в раскалённом воздухе над рекой. Холод, которого не должно быть в августе. Видимо, всё очень плохо. Беспросветный мрак шипящей змеёй вполз в оголённую душу. С ног до головы окатило безвыходным отчаянием.
Помню, ещё до войны матушка укрывала меня от сильного ливня холстом ситцевого цветастого полушалка. Приобняв, целовала непослушное дитё в глазки и приговаривала:
— Вот будешь у меня защитником... Да ты не сомневайся, точно станешь освободителем от тёмных сил. Когда вырастешь и возмужаешь, сильным окажешься, протянешь руку помощи. Посмотришь, придёт и твоё время вступиться за отчий дом, родимую сторонку.
Получается, что час испытаний пробил. Я, как мог, оборонял от страшного врага родню свою, мамочка. Правда, правда, очень сильно старался. Не обессудь, мамуля, если что не так ожидаемо случилось в подаренной тобою жизни. Пиковая карта с чёрной меткой на меня указала. Жаль, конечно. Значится, пора убыть в состояние покоя.
А сейчас прикоснись губами к моим глазам. Веки прикрой ладонью, пахнущей оладушками. Улыбнись на прощание, родимая. Мама — самый любимый человек на земле.
В небесах загремело, оглушительно ухнуло и загрохотало. Ласковый дождичек тут же по привычке ополоснул следы пороха с грязного лица. Зачем мне теперь уверенность в остатках жизни? Захлопнулись двери, оборвались нити, связующие нас. Ради чего?
Жар от яркого пламени — последняя вспышка. Чувствую, что падаю в бездну угасающим факелом. Ледяная пустота и тупиковый мрак кругом. Больно и грустно, я теперь сирота. Вот и всё… Безмолвие…
Но вопреки всему, над головой проступила радуга. Не улыбка Бога, не обещание рая — просто преломление света в дождевых каплях. Физика. Она затмила свинцовые тучи на мгновение, и в этом мгновении мир показался почти нормальным. Почти таким, каким он был до войны. Хорошо-то как. Может быть, поборемся ещё? Подождём с уходом?

Неужто желаемое исполняется? Сквозь замыленное сознание, блевотную тошноту и невыносимую боль в раздробленных конечностях, Мишка наблюдал со стороны перекличку ещё не покинувших землю солдатских душ. Не парадным строем, не в чистых гимнастёрках. Нет. Они были такими, какими он их запомнил на всю оставшуюся жизнь. Размытыми силуэтами в мареве над рекой, смешанными с шумом дождя и грохотом орудий.
У мирного заливного лужка, возле самой глади воды, на омытом дождём галечнике, мерещилась группа военных людей. Они не суетились, не кричали, не стонали. Они просто стояли там, спокойные, в своих обычных, продымленных обмотках, изношенных кирзачах и штатных гимнастёрках зелёного цвета.
С правого плеча у взводного Салахова вытянулся по стойке смирно батальонный политрук Марк Эммануилович.
Где-то рядом, потирая руки, стоял балагур Кулёмин.
Дальше — желторотик Суровикин из Удмуртии.
Добродушный вятский учитель математики Неклюдов, поправляющий несуществующие очки.
Ездовой Никанорыч.
Старшина Кочин, наш палочка-выручалочка.
Отважный Славка Паршиков.
И Зина Белослудцева из окопного медпункта, сжимающая в руках не сумку, а тот самый ситцевый платок моей матери.
Множество других теней тоже не роптали в шеренгах. Торопиться некуда. За линией горизонта, на омытом дождями небосклоне, проступила радуга.
Блёклая, размытая вечностью, она висела в небе, как насмешка. Как обещание, которое никогда не сбудется. Она не могла согреть остывающие тела, не могла вернуть дыхание тем, кто уже не дышал. Она просто была. Как была до них, и будет после.
В то же время сентиментальничать не с руки — война продолжалась и не позволяла расслабляться. Как оно там дальше сложится в Мишкиной судьбе, одному богу известно: жить или умереть. Однако затягивать уход было неудобно — подпирала бескрайняя очередь. Военные люди прибывали непрестанно.
— Рота, смирна-а-а! Равнение на середину! — раздался голос, заглушаемый раскатами грома. — Товарищи офицеры, боевые товарищи, друзья! Вот и пробил наш час, пора и честь знать.
— Товьсь! На пра-во! — Повзводно, шагом, левое плечо вперёд, арш-ш-ш!
По команде старшего по званию, без колебаний, гвардейское стрелковое подразделение дружно шагнуло в туман над рекой.
Тишина после команды была абсолютной. Не было больше ни стонов, ни взрывов, ни даже шелеста травы. Казалось, сама земля втянула в себя воздух, чтобы не потревожить уходящих.
Радуга медленно угасала в своих акварельных соцветиях, растворяясь в серых тучах.
Она не могла согреть остывающие тела, не могла вернуть дыхание тем, кто шагнул в вечность. Она лишь проводила их — холодным, прекрасным и бесконечно далёким взглядом.
На земле осталась только грязь, кровь и запах пороха. А над головой — серое, пустое, безразличное ко всему небо.


Рецензии