Феноменология химеры. Глава 67
В качестве чисто природного фактора бинарный код химеры несёт в себе дионисийское начало, то есть хаос. Хаос может «микшировать», перемешивать свои структуры, создавая из них взаимно скомпенсированные, слитно - непроницаемые (для зла) модели сокрытия экзистенции, но в то же время становясь версией основорасположения химеры сфинкса в своей локальной пустыне суггестии. Тем самым, хаос визуализирует себя, становясь доступным для текстовых эмоциональных сканов интерферентного имяузнавания, создающих технические условия для формирования сущностной симметрии текстовых понятий логоса. Таким образом хаос создаёт шансы понимания своего мифа на визуальном уровне антропогенных представлений. Дионис постоянно находится в ритме собственной фрагментации, в протоколах распада своих частей. Он постоянно разрывается менадами и сам собою воскрешается в своих изначальных элементах. Этот его феноменальный ритм специализированной переменности свойственен только ему. В античной мифологии — это дионисийский самопрообраз когда-то единой субстанциальной природы досотворённого мира. Хаос хранит все возможности трансформации форм как на уровне их субстанций, так и в горизонте их формальной тектоники. В сердце хаоса находится его «глаз» - идеальное поле покоя, материнский аспект всех возможных этически комплиментарно положительных и отрицательных модусов пустоты. Это его семантическое ядро, нейтральность самой нейтральности, её идеальный топос, место, не принадлежащее ничему, даже тому, основой чего оно является. Это место между Аполлоном и Дионисом, семантическое ядро порядка хаоса, его суверенной субъектной логической последовательности, рутины, которая не принадлежит даже самой себе. Этим протоколам чужда какая – либо принадлежность к чему - либо, для них неприемлемы все формы соотнесённости с любой генологической структурой или видом; оно вне себя и вне всего. Для антропогенного сознания в подавляющем большинстве своих акциденций хаос вообще не существует. И, тем не менее, он есть, в том числе и для самого антропогенного сознания; для него он существует через своего полноправного, легитимно сертифицированного временем представителя, через зверя нагуаля. В антропогенной химере зверь определяет себя как внутринеположенный к себе (как субстанциально не принадлежащий себе, а присущий исключительно антропогенной памяти о самой себе, как о своей же собственной образной метафизической составляющей) и поэтому внешним образом положенный от себя.
Возможно, нейтральность здесь создаёт ситуацию, где имеет место персонификация её полной субъективной несовместимости с чем - либо, то есть здесь возникает то, что можно определить как наличие универсального антифона, антихимерического принципа внутри самой химеры и вне видового бытия как такового. Единственным феноменом, способным удержать от разрыва и аннигиляции природу нагуаля, сохранив его целостность, является поэзис. Это и есть предметное содержание региональных сущностных фонем инертного шва нагуаля, аспект чистого стабильного хаоса в пустоте. Для антропогенного сознания во времени поэзис существует только при условии метафизической поляризации (субстанциальной инаковости) своих возможных компонентов, неизбежно создающих свои границы. Это терминалы, стремящиеся к поэтической гибридной сопричастности, становящейся возможной в ситуации времени только теневым «промельковым» образом. И технически этого оказывается вполне достаточным.
В силу того, что такой фундаментальный аспект, как интервальные кратности, создающие основу характерологии базового субъектного ритма, отделяющего его в качестве региональной локации хаоса от общего хаосийского массива, видимого отдельным сознанием как имперсональный массив неопределённого, слитно присутствующего чувства бытия, очевидным образом не может не содержать в себе скрытые в нём - как в чувстве – данные, в том числе и его, хаоса, верифицированные видовым образом локации, включающие в себя свои пропорции и числовые соотношения форм; подобные формы являются вещью условной и декретированной договорными обязательствами времени (по отношению к творению) и соответствующими различным континуальным видам реальности, поэтому при переходе к абстрактному неспециализированному антропогенному принципу интерферентного внятия логике отрицания особенностей, говоря иначе, при условии осознанного внятия свидетельствующим из своей суггестии принципа инертности «шва» нагуаля как аспекта его абсолютной стёртости, мы получаем отсутствие какой - бы то ни было детализации и как таковых локаций: то есть антропогенный регион получает чистый аспект эйдоса - поэзис. Тогда эта модель может быть поистине универсальной; она сможет лежать в основе любой конвенции масштабирования. Это будет сплошной бесшовный шов, который состоит только из одних внеположных от себя границ. Подобный феномен можно определить как мир в своём роде существования (причём весьма специализированным образом) сплошной специфической границы, сплошности, которая действительно существует технически нейтрально, то есть объективированно, в аспекте отсутствия каких – либо своих субъективных отношений даже к своим собственным паттернам, к своему составу, распределённому линейно в аспекте судебно – констатирующего, беспристрастного статуса моста Чинват, чьё гибридное теневое «полотно» существует в идеальной нейтральности своего поэтического аспекта, то есть без сгущений, без локаций, лежащих на границах, без нарушений кратности принципа собственной пограничности, без наличия любой иной себе автаркии, иной себе локализованной структуры как таковой.
Нейтральность является феноменом, снимающим для самого себя свои качества внеположенной от себя пограничности. Границы нейтральности внутриположены относительно себя самих. В силу отсутствия чего - либо кроме непрерывной сплошности этих пределов - границ, по причине отсутствия чего - либо противолежащего этим границам, — это аспект, не пограничный ничему иному, кроме самого себя. Что такое сплошная непрерывность, создающая условия невозможности собственной дискретности? Можно сразу исключить такое явление, как монотонность, потому что существует монотонность функций, а монотонность функций – это, по сути, субъективный смысл существования стилеобразующей эпохальной функции времени, выражающий себя орнаментально – дискретным образом. Эта ритмологическая осевая форма времени создаёт стилевую субъектную характерологию, говоря иначе, стихию историчности. Монотонность является повторяемостью самой себя, то есть сплошность как принципиальное отсутствие каких – либо элементов не может стать или быть монотонностью, потому что, повторимся, монотонность — это всегда монотонность чего – либо; не существует монотонной пустоты, там просто нечему быть монотонным, кроме, пожалуй, одного - переживаний самого свидетельствующего эту пустоту. Но положение подобного свидетельствования в силу фактического отсутствия любого иного самому свидетельствующему (например, технической невозможности любой формы дискретности, масштабности, пропорциональности, любых соотношений и рутин) определяет его положение не как свидетельствующего, а как свидетельствуемого в этом своём положении чисто субъективной монотонности представлений. Пустотность способна создавать прецеденты игр сознания с собственной топологией воображения, потому что сама институциональность представления в этой эксклюзивной ситуации ни на что, кроме сакральных образов своей линии памяти, опираться не может.
Эта форма отсутствующей спекулятивной эксплицитной терапии определяется как страдание своего свидетельствования стерильной нейтральности пустыни; то есть, по сути, это отшельническое страдание в суггестивном гибридном скучании из состояния своей внеантропогенности. Это скучание как тоска по своей оставленной антропогенности как по аспекту гипотетического исихиального откровения, по естественной имплицитности его видового богоподобия, где пустынь свидетельствует то, что беспрепятственно и свободно начинает полагаться сознанием в условиях его полностью собранной и предельно концентрированной дезинтегративности. Скучание – это и есть состояние абсолютно концентрированной дезинтеграции рассудка, который полностью сосредоточен на своей ситуации «сжатия», когда он вынужден собирать и перебирать себя в постоянном режиме сумеречного и постоянно стремящегося спровоцировать заступление во тьму безумия прессинга своего свидетельствования экзистенцией. То есть это мир вынесенности сознания в полностью нераспознаваемый им самим пустотный топос, где рассудок удерживается не с помощью своей функции, а только через предполагаемость им своей ситуации как абсолютной субъективной однородности, стирающей основной аспект субъективности - её персонификативность, ставящей субъективность в положение своей субъектной основы и вновь и вновь продолжающейся в ситуации маргинального отслеживания рассудком постоянства собственной переменности однородных значений. Это не безумие, а бытие на его дисциплинарно контролируемой грани «бусидо», где функция мышления ситуативно вытесняется в оксюморон самого скучания как в невозможное во времени, но где, при всём при этом, сохраняется протокол свидетельствования хаоса в удерживаемом силовым образом понятийном рассудочном инструментарии. Подобная «закольцованность» является рассудочным аналогом условной сущностной монотонности субъектного времени - тому, что субстанционально оказывается максимальным образом сопричастно самому хаосу, по отношению к которому (напомним) время является его значением как функции.
Это механизм приведения либо к исихии откровения, либо к одержимости; таковы шансы, создаваемые суггестией в присутствии долго игнорируемой экзистенции, или это просто эйдетические беспричинные шансы приведения к трансцендентальным аспектам осознанности. Именно эта предельная интенсификация функций рассудка, вынесенного в область синтаксической монотонности представлений, ускоряет становление его семантики, позволяет экзистенции свидетельствовать сознание на его уровне представлений своих истинных императивов. Это то, что в спекулятивном синтаксисе именуют моментом истины. Таким образом, сплошная непрерывность суггестии персонального хаоса (подсознания) связана с тем, что создаёт провокативный феномен постоянной монотонности функции рассудка, с запуском экстремального и во времени невозможного интенсифицированного режима его работы, с запредельной поисковой динамикой его комбинаторной перестройки. Это ситуация, где в пустыне скучания рассудок не теряется, а сама функция рассудка выводится к крому своего потенциального исчезновения. Значит, это мир сознания, скучающим образом абстрагирующего свою логическую функцию не за счёт её номинальной отмены, что не позволило бы сохранить сам смысл её свидетельствования экзистенцией, сам смысл приведения разума к монотонности его комбинаторной функции. Это ситуация, которая, при достижении сознанием определённой статистики болевого рассудочного контроля, то есть при наличии способности создавать фактор своего накопления (при условии, что сознание эйдетически выдержит), моделирует условия чудовищного интенсифицирования функции категориального различения, без которой не существует эсхатологического способа вернуться к своей изначальной природе чистой энергемности, к миру эйдоса, к бытию чистых энергий, к чему вид и собирается в конечном итоге вернуться, сохраняя при этом свой опыт временения времени.
Нагуаль существует только на границе сфер, как коммутатор или медиатор, но что происходит, когда ритм паттерна - его кратность, равномерность - начинает совпадать с ритмом самого нагуаля? Когда уровень безупречности мотивации, ритм выбора и соответствующий ему ритм вызовов и ответов на них подсознания паттерна приближаются по своим статистическим данным к масштабной сетке такого явления, как праведность? Когда статистика болевого контроля рассудочной аффектации начинает становиться стилем бытия, когда пустынь скучания становится естественным вмещающим ландшафтом сознания, тогда специфическая природа нагуаля начинает терять свою исконную функцию медиатора с хаосом, со скрытыми в нём аспектами экзистенции. Это становится возможным в связи с возникшим сходством ритма антропологического паттерна сознания, его химерического ритма с интервальной качественностью абсолютной субъектной монотонности времени. Собственно, речь в данном случае идёт уже не о синтезе внутренних медиативных аспектов посредника, а о наложении друг на друга двух ритмов, то есть о возникновении процесса когерентности нагуаля как субъекта и региональности как иной по отношению к нагуалю как изначально автономному субъекту реальности. Аполлоническое начало регионального паттерна сливается с дионисийским началом нагуаля.
Тогда нагуаль воплощается в паттерне субъектного присутствия на субстанциональном уровне, где сама институциональность химеры исчерпывается, и сознание оказывается в ситуации абсолютного феноменологического горизонта, в полном осуществлении гуссерлианского выхода «за скобки», то есть свободы от времени, что не подразумевает собой никакого гностического контекста подобной феноменологии. Здесь нет места гнозису, потому что свобода от времени не означает обязательства его покинуть вместе со всей остальной, ожидающей помощи тварью. Остаётся такой фундаментальный мотив, как поэзис, как то, что полностью потеряно всеми мироотрицающими манихейскими системами. Свобода от времени означает свободу оперирования акциденциями времени, свободу сотрудничества с субъективной личностью времени, с его подлинным личным именем. Это ситуация парадокса взаимоузнавания своего имени и имени времени как личности. Можно определить это как перезагрузку личного знакомства со временем как личностью.
Нагуаль в этот момент становится цельным; он перестаёт быть самим собой, он перестаёт быть химерой. Любое соприкосновение нагуаля и паттерна сознания сохраняет нагуаль в его специфической природе химеры только до тех пор, пока существует эволюционная разница в кратности ритмологии, в характере соотносимой масштабности, потому что для субстанциональной взаимной свободы, для эйдетической автономии нужна определённым образом интерферированная дистанция. При сокращении и преодолении паттерном сознания границ с нагуалем он становится с ним слитным. Под воздействием полностью воплощённой геральдической антропогенности сознания субъектного паттерна его инертная нейтральность границы исчезает. Возникшая система уже не будет обладать качествами химеры, и на субъектном, и на сущностном уровне она станет целостной. Любое наложение масштабных сеток по принципу подобия приводит к слиянию без швов. Паттерн присутствия становится олицетворением нагуаля. Парадигмальным вариантом может быть пример святых, праведников, но это становится возможным только в случае регионального молитвенного слияния с эйдетическим типом изначально нехимерического нагуаля высочайшего порядка.
Всеобщая причина отсутствия скуки состоит в том самом, ранее уже описанном варианте традиционности уклада бытия самого паттерна сознания как его феноменологической основы. Традиционность обладает парадоксом предвидения себя в качестве себя самой, то есть в своём гомогенном качестве именно традиционности. Здесь парадокс заключается в альтернативном понимании смысла прорицания, как правило, рассматривающего время в прогнозе его компартиментальной конвертативности, то есть в изменчивости. Сознание и любит спекулятивную рутину своего бытия, и ненавидит её, поэтому оно одновременно подсознательно требует и своей стабильности, и своей переменности, и, самое главное, оно надеется на совладение вместе с временем преамбулой своего в нём участия, то есть оно уповает на гарантии исполнения своих чаяний, в чём бы они ни заключались. Это классическая шизоидная дихотомия понимания смысла прорицания, всегда воспринимавшегося через жреческий авторитет оракулов как некая метафизическая форма обратного обращения, как апофатическое раскрытие поэзиса любви в конечной функции оберега. И то, что священников, вследствие многовекового и беспрепятственного развития идей романтизма, в значительной степени заменил психоанализ для спекулятивного домена, ничего не меняет: ему требуется патерналистский посредник для своего жертвоприношения, оракул, способный взять на себя ответственность за его будущее, или любой другой, кто способен сыграть эту роль.
Традиционность не может стать аналогом банальности и скуки ещё и по причине её корреляции с ритмом нагуаля и их слияния в эсхатологической перспективе. Вспомним великое высказывание Л.Н. Гумилёва о том, что идеал — это далёкий прогноз [45]. Традиционность определяет себя как сплошность во времени. Она презентует себя как принципиальную неизменность и в своих прогнозах относительно себя рассматривает саму прогностическую институциональность как аспект надежд именно на свою сплошную, непрерывную, неспособную быть разорванной манихейством неизменность. Здесь роль прогноза состоит не в том, чтобы пытаться изменить определённость неизвестности, то есть очевидную определённость неопределённости, а, напротив, она заключается в том, чтобы найти прогностическое подтверждение своей неизменности в будущем. Это идеал действительно далёкого прогноза как надежды на свою неизменность. То есть, по сути, — это прогноз, где идеал уже достигнут и должен архетипическим «крестьянским» образом в своей качественной смысловой неизменности быть вечно пролонгируем в будущее. И так как, повторимся, традиционность не может быть аналогом банального, а банальное, в свою очередь, не есть монотонное, и сама монотонность не есть скучание, но только его техническое сопровождающее основание, то сама традиционность может быть монотонной без банальности и скуки.
Любое соответствие нагуалю, даже при чисто бессознательном следовании эйдетическим нормам идеальной поведенческой мотивации, создаёт в суггестии сознания интригу, тайну, «икс – фактор», как вызов необходимого постижения. Этот вызов обеспечивается естественным стремлением субъектного присутствия к идеальной корреляции своего фонематического субстанционального ритма, своей антропогенной характерологии с синтаксическим гибридным ритмом своего нагуаля и, прежде всего, с его геральдической составляющей. Подобная корреляция всегда так или иначе происходит при теневой конвертации смысла из его массива субъективных данных чувства в логос. Вопрос не в самой этой коррелятивной технологии химеры, осуществляющейся, по сути, в автоматическом режиме, и не в инжиниринговых протоколах корреляции; проблема в том, как эта корреляция способна приводить к появлению или воспроизведению мотива осознаваемой коррекционной потребности. Подобная потребность, можно сказать, даже страсть, является умным, рассудочным долженствованием категориального смыслового различения как повседневной практики создания конечных дискретных софиологических «сечений» своей готовности к смерти со всеми её итогами бытия, с итогами воплощения монады на данном этапе сансары. Без приведения химерической корреляции к этической коррекционности путь монады по восходящей лестнице воплощений невозможен; она будет вынуждена возвращаться на круги своя снова и снова или начать эволюционировать.
Простота нагуаля, рассматриваемая в контексте понимания природы самой традиционности, состоит в том, что сам нагуаль по определению глубоко связан с ней самой (с традицией) всеми своими основаниями в памяти на начальном уровне своего собственного трансцендентного положения в горизонтально-событийной иерархии. Но кроме этой повседневной функции регулятора есть и парадоксальная сторона его природы: он является не только вещью для других, но ещё и вещью в себе и для себя. Эта вещь для себя, тем не менее, помещена в традиционный культурный контекст. При достижении субъектным регионом относительно идеального фонематического ритма - иными словами, определённого количественного, экстенсивного показателя статистики эйдетически правильных выборов - нагуаль перестаёт быть условно нейтральным и становится сопричастным самому антропогенному лику; зверь начинает проявляться через него в своей непосредственной геральдичности. Проступание подобной технической акциденции не является фактором отчуждённости, скорее, это исходная иллюзия представлений самого сознания во времени. Это представление формирует изначальный образ огромной непреодолимой разницы правового эволюционного характера, и если она (эта разница) преодолевается, химера исчезает и становится частью природы паттерна, точнее, сливается с химеричностью самого паттерна, осуществляя гармоничную связку монады и шельта.
Нагуаль не просто каждый раз теневым образом интегрируется в природу антропогенного паттерна, он не может при этом быть «проглоченным», исчезнувшим, поэтому он условно, то есть гибридно, способен по необходимости разделяться и точно так же, если это нужно, смыкаться воедино, переходя на другой уровень новых задач трансценденции сознания. Любой горизонт событийности, само событие, даже самым номинальным образом пересекающее регион, — это всегда определённое «возмущение» исходной среды обитания, принуждающее сознание внимать нейтральности его фонематического «ландшафтного» рисунка, создающее перегиб, «лагны» эйдоса, границы появления его локаций. Образ нагуаля не исчезает никогда, в ситуации времени ему континуально просто некуда исчезать. То есть от него можно отречься, но не уничтожить. Нагуаль включает в себя огромное количество вариантов собственной видовым образом мотивированной функциональности. Ранее говорилось, что везде, где существуют границы, выделенные из массива собственной фрактальности, из сплошной однородности любой топологической наименованности, везде, где граница ограничивает нечто, что условно считается не принадлежащим терминальной дифференциации, недоступным для ограничений этими или любыми иными границами, всему, что лежит внутри окоёма, так или иначе соответствуют посредники, стражи своих порогов, то есть сами пороги - нагуали. Таким образом, то, что ограничивает стражей порогов, является их собственными именами, и то, что определяется в феноменологии как метафизика, по сути, и есть отношение одного имени к другому. Это именно эмоционально – тестовое интерферирование как имяузнавание, то есть то, что устанавливает метафизические пределы своей и иной наименованности. Иными словами, существует эксплицированная пространственность экзистенции, где имена метафизически соотнесены в едином синтаксическом гибридном горизонте зверя, и есть трансценденция сфинксов, их лифт видовой востребованной переменности. В итоге это можно определить как спекулятивный триггер метафизики восхождения и метафизики генерализованной дегенеративности.
Естественно, мы не «древние» римляне, поэтому здесь не будут предприняты попытки исследования божественности косяков, дверей или петель самих полотен, богов порогов — это было бы классическим суеверием, «ловлей блох». Но они, древние, были, скорее всего, в очередной раз правы, полагая, что пограничные феномены не граничат просто так, что границы сами каждый раз локальным субъектным образом персонифицированы и обладают собственным субъектным могуществом наряду с соединяемыми ими феноменами. Коллекционируя всех возможных идолов, ставя храмы всем богам побеждённых ими народов, они в силу исторической обусловленности своих сознаний не могли не совершить классическую ошибку, перепутав законы кратности, логику трансцендентного масштабирования понятий, утратив в итоге иерархию своих смыслов. Цивилизации и культуры погибают не от старости, не от энтропии, а вследствие того, что они не могут удерживать свои смыслы существования. Поэтому возникает проблема памяти как фактора обучения. В макросистемах процесс обучаемости на основе своей памяти невозможен; этногенезы тавтологически абсолютно экклезиологичны по логике своего рождения, ренессансного апекса своей циклической середины и неизбежного биологического умирания, потому что сама память сверхсистем подвергается постоянной симбиотической коррекции. Она утрачивает актуальные значения своей экстремальности, свою историю боли и память о принесённых жертвах. Когда собственные, безвременно и чудовищным образом умерщвлённые становятся абстракцией, не вызывающей эмпатии (а условные мёртвые так же достойны сострадания, как и условные живые), то возникает не беспамятство, а ложная память в состоянии наведённой искусственной амнезии, где колоссальные исторические потери воспринимаются как нечто, не имеющее к настоящему никакого отношения. В этом контексте шанс на суггестивную обучаемость имеет лишь частное сознание, но даже этот субъективный аспект не гарантирован одной своей частностью. В ситуации времени сверхсистемы типа этногенетических цивилизационных паттернов не имеют личного доступа к своей суггестии, к субъективно атрибутируемым страданиям себя как личности. Этот опыт ксеноморфологически пресечён, поэтому подобные феномены обречены на экклезиологию своего постоянного возвращения «на блевотину свою» [89]. Чтобы не повторять ошибки прошлого, не подвергаться рискам создания уже своих аберраций, необходимо сразу выбирать масштаб понятийной значимости, её иерархию значений, то, что с субъективной точки зрения имеет смысл рассматривать первоочередным образом. И категория химеры относится именно к таким феноменологически приоритетным аспектам исследования, так как сама феноменология нагуалей и система их связей, создающая логику их существования, принципиально важна для понимания природы антропогенного сознания.
Свидетельство о публикации №226100700656